Фантазии женщины средних лет
Часть 10 из 13 Информация о книге
– Нет, – я усмехнулась, – я не занимаюсь лингвистикой. – А чем же? Я ненавидела эти всегда одинаковые вопросы. – Учусь на изобразительном, – ответила я, подавляя в себе раздражение. – Правда? – У него чуть глаза не вылезли из орбит, так он обрадовался. – В нашем университете? Почему же я вас никогда не видел? – Нет, не в вашем. – Как жаль, как жаль, – сокрушался Роберт. – У нас ведь лучшая кафедра в городе, я сам там преподаю. Хотя это и звучит нескромно. – Нормально звучит, – я пожала плечами. – Так вы живописец, Боб? – Наверное, он почувствовал иронию в моем голосе, потому что сразу заерзал, как будто я поймала его на едва заметной фальсификации. – Нет, я преподаю историю живописи и скульптуры. – Он потянулся в карман пиджака и достал трубку, видимо, для пижонства одного шарфа ему показалось мало. Но курить в комнате не полагалось, и он то крутил трубку в руках, то все же вставлял ее в рот, и тогда голос его менялся и становился немного брюзгливым. – А… так, значит, вы не художник? – донимала я Боба в шарфе. – Я, знаете ли, занимался живописью прежде, – признался смущенный Боб. – Говорили, что делал успехи, но, знаете, жизнь художника такая, – он замялся, – как бы это сказать, необустроенная, что ли, в постоянной надежде на удачу. Семья поддерживать меня не могла, я не в претензии, я понимал… Конечно, это прагматизм, но, извините, кормиться тоже надо. Когда он сказал «кормиться», пижонство покинуло его, и я впервые посмотрела на Боба, как на живого, с жалостью посмотрела. – Так-то вот. – Он как бы поставил черту. – Но как же, – не согласилась я, – как же великие Пикассо, Дали, Модильяни, не говоря о более ранних – Ван Гоге, Гогене, Лотреке? Я уже говорила в сердцах и не потому, что Боб стал приятен мне, а просто слишком важна была для меня затронутая тема. Я заканчивала учиться, и мне надо было выбирать, я не знала, стоит ли мне по-прежнему заниматься живописью или сменить ее на что-то более надежное. – Ну да, – сказал Боб, – кто-то выбивается. Но если бы вы знали, Жаклин, сколько было других художников, не менее талантливых, и делали-то они все в те поворотные времена похожее, чуть разное, конечно, но близкое. И почему пробились именно одни, а не другие, непонятно. Наверное, везение, энергия, знакомства, просто стечение обстоятельств. Разобраться трудно, но, поверьте, это ведь моя профессия, множество хороших художников кануло в безвестность. Просто так, – он беззащитно развел руками, – не случились почему-то… Да и те, которых вы назвали, все они, за исключением Пикассо и Дали, жили в нищете, пьянстве, болезнях. А Пикассо и Дали просто повезло: они жили долго. – Не правда! – Я резко обернулась от неожиданности. Стив стоял рядом, я даже не заметила, как он подошел. – Слушай, Боб, чего ты туфту несешь, перед собой, что ли, оправдываешься? Все талантливое нашло себя и прошло сквозь время. Время отсеивает, талантливое всегда остается. Боб даже вздрогнул от обиды, столько скрытой злости звучало в этих словах. Я посмотрела на Стива, я видела, как на мгновение прояснились его глаза, только чтобы выстрелить пучком злой энергии и тут же потухнуть снова. – Нет, нет, Стив, – засуетился Боб, вертя в руках свою трубку, – ты не знаешь. Для того чтобы художнику реализоваться, недостаточно одного таланта. Надо еще обладать определенным темпераментом, что ли, специальным настроем, направленным на самоуничтожение, на… – он замялся, подбирая слово, – на саморазрушение. Но Стив уже не слушал, ему было все равно, на что Боб направляет свой темперамент, и тот это тоже заметил и стал снова обращаться только ко мне. – Надо стремиться именно к такой, шальной жизни, – продолжал он, – потому что она тоже часть возможного успеха. И если избегать ее, то в результате упустишь и успех. Надо, как Модильяни, вы же знаете, Жаклин, как жил Модильяни? Он пил, сидел на наркотиках и рисовал. Он знал, что умрет, у него развилась тяжелая форма туберкулеза, но он так хотел. Хотел разрушить себя. И умер-то, сколько ему было? – Казалось, Боб считает в уме, и высчитал: – Лет тридцать пять. Я обернулась, слышит ли Стив, но его уже не было рядом, я опять не заметила, как он отошел. – Так что, Жаклин, – продолжал Боб, – надо иметь призвание к такой жизни, да еще и талант, да еще удачу. – Боб вспоминал, о чем он говорил раньше: – Ну и обстоятельства должны быть на твоей стороне, и энергия, и… Черт знает что еще должно быть, чтобы привело к успеху. Я была согласна со Стивом, он выглядел жалким, этот Боб. Казалось, он пытается оправдаться, защитить себя от моих возможных нападок, хотя я и слова не произнесла. Я смотрела на этого пижонистого пошлого прагматика и во мне поднималось раздражение и еще презрение, я, наверное, так на него и смотрела, с презрением. – А у меня все это есть: и призвание, и талант, и удача! – отрубила я, и хотя получилось упрямо, с вызовом, но теперь-то понятно – глупо, по-детски. Чего было перед ним упрямство свое выставлять? Уже позже, в машине, по дороге домой, я все пыталась понять, почему я не смогла толково ответить Бобу. Может быть, я сама внутренне согласна с ним? – подумала я. И вправду, куда мне? Не для меня все это: грязь дешевых коммуналок, снятых на последние деньги, лишения, беспризорность, и все это ради высокой цели, которая, возможно, будет достигнута, а возможно, и нет. Как гнусно даже думать об этом, перебила я себя, об этом ничтожном и жалком, и я сама жалка, как этот Боб. Да, усмехнулась я про себя, может, я и талантлива, да таланта моего хватает только на то, чтобы рисовать в промежутках между постелью. Вот, наверное, в чем мой главный талант – в постели. Я посмотрела на Стива, он молчал, его не мучили мои заботы, вообще не мучили. Он никогда не спрашивал о моих делах и ничего не советовал, он как бы самоустранялся, не участвуя. Вот и теперь, когда мне надо решать, продолжать ли заниматься живописью, он так ни слова и не сказал, как будто его вообще не касается моя жизнь. А может быть, действительно не касается? – Скажи, – сказала я, – ты ведь знаешь, что я через месяц заканчиваю учиться? Стив кивнул, соглашаясь. Меня раздражало его молчание. – И мне надо решать, что делать дальше. Ты это тоже знаешь. – Он опять кивнул. – Возможно, быть художником – не для меня и мне надо выбрать что-нибудь другое, попроще. Почему ты молчишь, ведь это важно, мне нужен совет, Стив, мне нужна помощь. Слышишь? – Мне хотелось ударить его, так он раздражал меня. – Я ничего не могу тебе посоветовать, – наконец сказал он. – Я не хочу влиять на тебя. Это же понятно, – он пожал плечами, – цель любого совета изменить того, кому советуешь. А я не хочу вмешиваться в тебя, ты мне нравишься, какая ты есть. Да и кто я, чтобы пытаться изменить тебя? – Он замолчал, а потом добавил: – Знаешь, единственное, что я могу сказать, – он повернул ко мне голову, – старайся избегать компромиссов. Не столько с людьми, с ними они порой хороши, избегай компромиссов с собой. За них приходится платить. Рано или поздно, но приходится… иногда дорого… – Он замолчал, оборвав фразу на подъеме, так, как будто хотел сказать что-то еще. Дорога петляла, к тому же начал накрапывать дождь, и сразу стало темно. Я смотрела на туманную, желтоватую колею, пробитую в темноте и вечно спешащую впереди машины, иногда подпрыгивающую и падающую беззвучно вниз, ударяясь, видимо, больно о неровности асфальта. Я так и не послушалась Стива и выбрала компромисс, не испугавшись обещанной за него расплаты. Через две недели я подала документы на архитектурный, и шанс, тот единственный шанс, которым меня одарила природа, был ей возвращен неиспользованным. Сколько раз я потом вспоминала пророческое предупреждение Стива, как будто он знал, что моя расплата не прекратится никогда. И дело вовсе не в том, что мне не нравилось то, чем я занимаюсь. Наоборот. Но именно та игривая легкость, с которой я так просто всего достигала, именно мой безусловный успех всегда предательски напоминали мне, что когда-то я ошиблась и глупо изменила главному, на что я, возможно, была способна, но к чему теперь нельзя возвратиться. Я никогда не простила себе эту измену, даже сейчас, когда ничего в принципе уже не имеет значения. Мне становится холодно, плед на ногах потерял привычное тепло, и океанская сырость вкралась в его ворсяную плоть. Я хочу встать и, хотя расслабленная, легкая истома еще не отпускает меня, все же поднимаюсь и, захватив с собой книгу и еще чуть солоноватый запах, вот этой, самой последней волны, иду в дом. Я наливаю ванну и, брызнув туда чем-то елово пахучим, так что появилась невесомая, в выпирающих пузырях пена, сбрасываю халат. В маленьком рукомойном зеркале отражаются ровные, плавные линии шеи, плеч, груди и ниже, пусть и обрезанная, пусть и ограниченная амальгамой, гибкая выпуклость живота. – Все еще ничего, – говорю я вслух, разглядывая себя. Я поворачиваю плечами и бедрами, пытаясь разглядеть Себя в четверть оборота; вода рывками шлепается из крана в еще не заполненную ванну, наполняя воздух теплотой и мякотью жидкого пара. Ну что же, я похудела, потеряла, наверное, килограммов шесть-семь и, конечно же, мне надо бы поправиться, может, не на все семь, но на пять не помешает. Хотя и так ничего. Худоба даже привносит отчетливую стройность, что ли, и прозрачность, даже эта синева под глазами добавляет, создает какую-то незавершенность. Я переступаю край ванны, пробуя воду ступней. Мне нравится мое движение, я различаю в нем грацию: в распрямленной, с гибкими закруглениями ступне, в узкой, в ладонный обхват лодыжке. – Сегодня я нравлюсь себе, – тихо говорю я. Я ложусь, вода обхватывает меня, она не пытается завладеть мной, она лишь добавка, успокаивающая, лоснящаяся добавка к моему телу. Она входит во все доступные полости, ей нет запрета, но, растекаясь, она послушна, не давит и не требует. Я закручиваю кран, но не до конца, не полностью, оставив затихшую, струящуюся ниточку, балующую меня постоянно прибывающим теплом. Книга моя лежит недалеко, на маленькой деревянной тумбочке рядом с полотенцем, которое я запасливо приготовила. Я протягиваю руку, она легко выскальзывает из воды, капли сползают с нее, отрываясь, и тонут в маленьком, уже замирающем водовороте. Я вытираю ладонь о полотенце, а потом дотягиваюсь до нелепого коленкорового переплета. Открываю, как всегда, где попало и, как всегда, где попало читаю. Странно, будучи ребенком, и даже потом, в юношеском возрасте, я боялся кладбищ. Если же попадал туда, то чувствовал неприятный осадок, даже некоторую брезгливость, наверное, от подсознательного страха перед скоротечностью и бренностью жизни. С возрастом, однако, мое восприятие трансформировалось. Теперь я не ощущаю ни страха, ни зудящего неудобства, наоборот, приятную успокоенность. Видимо, с годами психика свыкается с тем, что смерть – это естественное продолжение жизни. Не так давно я летел в Европу. Недели за две самолет, летящий по этому же маршруту, разбился, и я, привычный к перелетам, неожиданно почувствовал, что нервничаю. Сидя в салоне самолета, я вспомнил, как года четыре назад попал в снежный шторм в ночных Альпах: моя машина потеряла управление и крутилась, набирая скорость по откосу, и я был беззащитен и понимал, что, наверное, разобьюсь насмерть. Я понимал, что крутящийся, предоставленный самому себе и ледяной дороге автомобиль может запросто сорваться в пропасть, к тому же внизу уже скопилась перемолотая куча разбитых машин, которая только и ждала, когда я влечу в ее раздробленные части. Сначала я пытался подчинить машину рулю и педалям, но все было бесполезно, и вскоре я оставил бессмысленные попытки и только уперся крепче ногами в пол, ожидая удара. Это бешеное скольжение продолжалось долго, секунд сорок, а может быть, и минуту. Я успевал думать и поймал себя на странной мысли, что не испытываю никаких чувств, кроме захватывающего, волнующего нетерпения: а что же там, дальше? Мне совершенно не было страшно, наоборот, отчаянно-восторженно от близкого присутствия мгновенной смерти, от балансирования на самой грани ее. Потом, когда машина, неистово крутясь, но так и не вылетев с дороги, наконец нагнала застывший в ожидании коромболяж и сотряслась от удара, оглушив меня скрежетом прорубаемого металла, и меня удержали ремни, и ничего со мной не произошло, так, несколько царапин, мне вдруг стало страшно. Страшно от того, что я не испугался смерти, когда мог и ожидал умереть. И вот, сидя в салоне самолета и вспоминая аварию в горах, я спросил себя: а что же изменилось и почему я сейчас боюсь куда как меньшей, даже статистически ничтожной опасности? Потому что, ответил я себе, в данный момент в моей жизни много незавершенного: я работаю над новым проектом, недавно возникшая любовь обещает продолжение, и именно боязнь не завершить, оставить незаконченным пугает меня сейчас. Когда же я болтался в неуправляемой машине в Альпах, моя жизнь находилась в состоянии замеревшей статики. Ничего в ней не ожидалось, ничего не было прервано, ничего не требовало продолжения. Я сравнил эти два различных своих состояния и догадался, что страх смерти определяется именно наличием незавершенного, то есть грядущего. Иными словами, незавершенное – и есть будущее! Я удивлена тому, насколько это о Стиве. Он-то уж точ-но не боялся смерти, я знаю, я видела, потому, наверное, все так и случилось. У Стива была яхта, давно, еще до того, как мы познакомились. Она не отличалась особенно большими размерами, но выглядела удобной и уютной, с мачтой и парусом, даже с каютой. Каюта была маленькой и тесной, с постоянно уходящим из-под ног полом, она давила замкнутым пространством, возможно, из-за пропасти океана вокруг, но именно это как раз и добавляло остроты ощущениям. Яхта была пришвартована в милях двух от дома, за мысом в бухте, где она мирно покачивалась, подрагивая выставленной стоймя, бесстыже оголенной мачтой. Именно сюда, в этот дом и к этой яхте, мы и приезжали почти каждые выходные. Мне нравились наши океанские вылазки: освежающие брызги, тугое напряжение паруса, лодка, резво разрезающая волны; я сама, просоленная, с развевающимися волосами в тонкой, почти прозрачной от влаги майке, облепляющей мое плотное, гибкое тело; взгляд Стива, не отпускающий меня ни на секунду. Мы уходили далеко от берега, его дымчатая кромка, лишенная жизненных форм, становилась лишь ориентиром. Сложно было даже предположить, что в этой утренне-туманной горизонтной линии сохранно спрятаны и наш дом с его комнатами, мебелью и подробностями вещей в шкафах, а за домом плотный лес, а за ним реки и озера, а затем города и много-много людей. Мы оставались одни в этом пустынном и необозримом океанском мире, и это было хорошо – нам никто не был нужен. А потом наступил день, который я никогда не забуду и после которого я возненавидела эту яхту со всеми ее приключениями. Было раннее утро, мы только что проснулись в нашей городской квартире и собирались поехать на океан. Впереди были выходные, плюс праздник, всего три дня, и мы не спешили, завтракая свежими булочками и запивая их ароматным кофе. И тут зазвонил телефон. Это само по себе было неожиданным, нам редко звонили и почти никогда Стиву, у него было мало друзей, к тому же в нем выработалась патологическая неприязнь к телефону. Я взяла трубку, и мужской голос попросил Стива, не по имени даже, а по фамилии с официальной приставкой «мистер». Стив удивленно поднял бровь, я передала ему трубку и сразу почувствовала непривычную скованность в его голосе, да и в том, как он говорил, в сухости ответов, слишком односложных для обычного разговора. Обычно так отвечают, чтобы находящиеся рядом не поняли, о чем идет речь. Сейчас рядом была только я. Стив говорил не долго, минуты три, и, когда он положил трубку, я ничего не спросила. Я думала, он сам все объяснит, но он ничего не сказал, и я почувствовала себя не в своей тарелке, мне показалось, что он что-то скрывает от меня. Мы сели в машину и поехали, и уже за городом я спросила: – Кто это звонил? – а потом, видя, что он продолжает молчать, добавила: – Тебе никто никогда не звонит. – Да так, – наконец ответил он, – старый университетский приятель. – Кто он такой? – Я сразу заметила, что он не хочет рассказывать, поэтому и настаивала. – Знаешь, это неинтересно, я, конечно, могу рассказать, но скучно. – Ничего, – сказала я, – я потерплю. – Да правда, нечего, – он все еще продолжал упираться. – Слушай, – я начала нервничать, какая-то горячая волна душно захватила горло, – если ты не хочешь говорить, не говори, пожалуйста. Только не надо делать из меня дуру. Стив развел руками: – Да нет, правда, абсолютно скучная история. Даже и истории никакой кет. Ну, что ты расстроилась, конечно, я расскажу, если ты хочешь. – Кто звонил? – снова спросила я, видя, что он оттягивает объяснение. – Мой бывший однокурсник. Мы с ним вместе учились, даже дружили немного. Зовут его… – и Стив назвал имя. Какое же это было имя? – я стараюсь сосредоточиться. Вода в ванне замирает вслед за моим телом. Я даже жмурюсь, настолько мне хочется вспомнить. Какое же он назвал тогда имя? Нет, не помню! Хотя какое это имеет значение? Мне хочется звука, я поднимаю руку, вода шелестит вниз, скатываясь с упругой, почти прозрачной кожи. – Мы с ним дружили немного, – продолжил Стив, но как-то неуверенно, – пиво вместе пили. Он вообще-то неплохой парень, но слишком несчастный, знаешь, бывают такие неудачники. Учебу не закончил, бросил в самом конце, а потом не мог найти работу. Мог, конечно, преподавать в школе, но не стал. Насколько я знаю, взялся за литературу. Лет пять назад написал книгу рассказов. Она у меня где-то лежит, прислал мне по почте, с гордой надписью. Кто-то говорил, что его рассказы печатали в журналах, но, как я понимаю, ничего особенного из него не получилось. В общем, я его несколько лет не видел и не слышал. – А что он звонил тогда? – Да черт его знает, – Стив пожал плечами. – Хочет встретиться, хочет вместе на яхте пойти.