Наполеон
Часть 34 из 124 Информация о книге
«Не могу больше... Мне нужно два часа покоя... Душно! – сказал он, хватаясь за грудь, встретившему его, при выходе из кареты, министру иностранных дел, Коленкуру. – О судьба, судьба! Три раза победа ускользнула из моих рук... Но и теперь еще не все потеряно... Я найду людей, найду ружья... Все может поправиться». [1020] Взяв горячую ванну, он прямо из нее отправился в Совет министров. «Положение наше очень тяжелое,– сказал он после краткого отчета о ходе военных событий. – Я вернулся, чтобы внушить народу великое и благородное самопожертвование... Пусть только Франция встанет, и враг будет раздавлен... Мне нужна большая власть, временная диктатура, чтобы спасти отечество. Я мог бы захватить ее сам, во имя общего блага; но было бы полезнее, национальнее, если бы я получил ее от Палаты». [1021] Министры молчали угрюмо; когда же он начал их опрашивать по очереди, отвечали уклончиво. – Говорите прямо. Депутаты хотят моего отречения? – спросил император. – Я этого боюсь, ваше величество,– ответил член палаты, Реньо, ставленник Фуше, министра полиции. – Если Палата не хочет помогать императору, он и без нее обойдется! – воскликнул брат Наполеона Люсьен. – Я надеюсь, что присутствие неприятеля на французской территории вернет депутатам сознание долга,– сказал император. – Народ избрал меня не для того, чтобы меня низвергнуть, а чтобы поддерживать... Я их не боюсь... Стоит мне сказать слово, чтобы их всех перебили. Я ничего не боюсь для себя, но все для Франции. Если мы будем ссориться, все погибнет. А между тем патриотизм народа, ненависть его к чужеземцам, любовь ко мне могли бы нам дать огромную силу... И тут же начал он излагать план новой кампании с таким блеском, что министры заслушались, забыли Ватерлоо: снова воскресал перед ними Наполеон, «бог войны, бог победы». – Это черт, но не человек,– говорил, несколько часов спустя, Фуше своим новым друзьям – роялистам. – Он меня сегодня напугал: когда я слушал его, мне казалось, что он все начнет сызнова. К счастью, сызнова не начинают! [1022] В Елисейском дворце разговаривали, а в Палате действовали. Принято было постановление: «Палата объявляет заседание свое непрерывным, всякую попытку распустить ее – государственным преступлением и всякого, кто покусится на это, изменником отечества». Наполеон понял, что это значит. – Надо бы мне распустить их еще до отъезда на фронт, а теперь кончено: они погубят Францию! – сказал он в тот же день, во втором заседании Совета министров, и прибавил тихо, как будто про себя: – Если нужно, я отрекусь... Вечером вышел с братом Люсьеном в дворцовый сад, отделенный от улицы рвом, с низенькой, полуразвалившейся стенкой. – Виват император! Оружия! Оружия! – кричала, не умолкая, толпа на улице. – Слышите? – сказал Люсьен. – Вот народ. Одно только слово, и ваши враги падут. То же по всей Франции. И вы отдадите ее в жертву изменникам? Наполеон приветствовал толпу движением руки и ответил Люсьену: – Больше ли я, чем простой человек, чтобы вернуть обезумевшую Палату к единению, которое одно могло бы нас спасти, или я презренный вождь партии, чтобы зажечь гражданскую войну? Нет, никогда! 18 Брюмера мы обнажили меч для блага Франции; для того же блага мы должны его сейчас откинуть далеко от себя. Я готов на все для Франции,– я ничего не хочу для себя. [1023] После ухода Люсьена подошел к Наполеону Бенжамен Констан, отец «Бенжамины», той самой мертворожденной конституции, которая теперь низлагала императора. Слушая вопли толпы, Констан ужасался: что, если Наполеон подымет, чтобы спастись, вторую Революцию, хуже первой? Император долго молчал, глядя на толпу. – Видите этих людей? – проговорил он наконец. – Не их осыпал я почестями и золотом; нищими нашел я их и оставляю нищими. Но у них верный инстинкт, голос народа. Если бы я захотел – через час мятежной Палаты не существовало бы... Но человеческая жизнь такой цены не стоит. Я не хочу быть королем Жакерии. Я вернулся с Эльбы не для того, чтобы залить Париж кровью... [1024] Что это значит? Значит, первая Революция, политическая, кончилась; начинается или могла бы начаться – вторая, социальная. Буржуазия сделала первую; вторую сделает «чернь», la canaille, как тогда говорили, «пролетариат», как мы теперь сказали бы. «Чернь одна – ничто и ничего не может, но со мной может все»,– говаривал Наполеон. [1025] Ров Елисейского сада, за которым вопила толпа, был рубежом этих двух Революций, двух веков – эонов. Переступит ли он за него или скажет и о революции, как говорил о войне: «никогда она не казалась мне такою мерзостью» ? Может быть, вспомнил он в эту минуту, как четверть века назад, 10 августа 1792 года, идучи на Карусельную площадь, «встретился с кучкой людей гнусного вида», несших на острие пики человеческую голову и заставивших его кричать: «Да здравствует народ!» Может быть, понял, что нынешняя «чернь» страшнее той; юная Волчица-Революция страшнее старой, им, Волчонком, загрызанной: если сунется к этой, как знать, кто кого загрызет? На следующий день, 22-го, Люсьен, в заседании Совета министров, убеждал брата повторить 18 Брюмера, разогнать Палату штыками. – Нет, мой милый Люсьен,– возразил император,– хотя 18 Брюмера правом нашим было только спасение народа, а теперь у нас все права, но пользоваться ими мы не должны... И, помолчав, продолжал: – Князь Люсьен, пишите... Вдруг обернулся к Фуше с такой усмешкой, что тот весь зашевелился под ней, как стрелой пронзенная гадина. – Черкните-ка, кстати, и вы этим добрым людям, чтоб успокоились: получат свое! Люсьен сел за стол и взял перо; но, при первых словах, продиктованных братом, раздавил перо на бумаге, вскочил, оттолкнул стул и пошел к двери. – Стойте! – произнес император так повелительно, что тот невольно послушался, вернулся и сел опять за стол. Наступила глубокая тишина; слышны были только далекие, из-за дворцового сада, крики толпы: «Виват император!» – Начиная войну за независимость Франции,– диктовал Наполеон,– я рассчитывал, что все национальные власти соединятся со мной в одном усилии, в одной воле, и имел основание надеяться на успех. Но обстоятельства, как вижу, изменились, и я приношу себя в жертву врагам отечества,– только бы они были искренни в своих уверениях и желали зла мне одному. Соединитесь же все, чтобы спасти Францию и остаться свободным народом! Сына забыл; ему напомнили о нем, и он прибавил: «сына моего объявляю императором французов, под именем Наполеона II. Приглашаю Палату установить, по закону, регентство». [1026] Весь Париж кипел, как котел на огне. Толпы рабочих ходили по улицам с революционными песнями. Весть об отречении подлила масла в огонь. Все грознее становились крики: «К оружию! к оружию!» Были в толпе и офицеры Великой Армии. – Батальонами пойдем на Палату,– грозили они,– потребуем нашего императора, а если не получим, подожжем Париж с четырех концов! «Никогда еще народ не выказал большей любви к Наполеону»,– вспоминает очевидец. [1027] Что отречение, обезглавив оборону, повлечет за собой чужеземное нашествие, народ верно предчувствовал и хотел спасти Францию, как в 1793 году. «Чернь с Наполеоном может все» – это знал и Фуше. Он так перетрусил, что решил удалить его из Парижа. 24 июня Палата постановила: «Просить бывшего императора покинуть столицу». Он согласился уехать в замок Мальмезон, часах в двух от города, и 25-го выехал потихоньку, прячась от толпы, осаждавшей дворец, как будто бежал. Во Франции он не мог оставаться. Первою мыслью его было искать убежища в Англии: ввериться чести злейших врагов своих,– в этом находил он величие, достойное своей великой судьбы. Многих усилий стоило приближенным убедить его оставить эту мысль и бежать в Америку. Зная, что на Рошфорском рейде стоят два готовых к отплытию фрегата, «Зааль» и «Медуза», он просил дать их ему для путешествия. Но Фуше, собираясь торговать с Союзниками головой императора, не торопился выпускать его из Франции. В Мальмезон был послан генерал Бекэр, с явным поручением охранять Наполеона, тайным – стеречь. Тщетно ожидая фрегатов, император жил в Мальмезоне, едва ли не в первый раз в жизни, праздно. В этом покинутом замке, где провел он свои лучшие годы, сладкий обман воспоминаний нахлынул в душу его. Он вспомнил восходящее солнце Консульства, полдень, вечер и закат Империи; вспомнил Жозефину-покойницу. Перед капитуляцией Парижа, 29 марта 1814 года, она бежала от русских казаков, куда глаза глядят, зашив бриллианты и жемчуга в ватную юбку; но потом осмелела, вернулась в Мальмезон и ждала здесь милостей от Бурбонов и Союзников. О Наполеоне как будто забыла. Русские, австрийцы, англичане, пруссаки – все завоеватели Франции – были желанными гостями в Мальмезоне; император Александр особенно. Вообразив, что он к ней неравнодушен, она кокетничала с ним, молодилась, наряжалась в белые кисейные платья, как семнадцатилетняя девочка, и не чуяла, что стоит одной ногой в гробу. 22 мая слегла, простудилась; сделался насморк с небольшою болью в горле. Не обратив внимания на это, она танцевала на балу с Александром и прусским королем, разгорячилась, вышла в легком бальном платье, ночью, в сад на сырость, простудилась еще больше и заболела гнилою жабою, 28-го началась агония, и 29-го, в полдень, не приходя в память, Жозефина скончалась. Ничего не оставила в мире, кроме трехмиллионного долга за духи, румяна, помады, перчатки, корсеты, кружева, шляпки и тряпки. Незадолго до смерти, но еще совсем здоровая и даже как будто веселая, произнесла однажды странно для нее глубокие слова: «Мне иногда кажется, что я умерла, и у меня осталось только смутное чувство, что меня нет». [1028] Может быть, никогда и не было: пар вместо души, как у первой жены Адама, Лилит. Наполеона известить о смерти ее никто не подумал. Он узнал о ней на о. Эльбе из случайно попавшейся ему на глаза старой газеты. «Казался очень огорченным и заперся в своей комнате». [1029] Тотчас по возвращении в Париж он вызвал присутствовавшего при смерти Жозефины доктора Горо и начал его расспрашивать: – Отчего она умерла? – От грусти. – О чем? – Обо всем происходившем, о положении вашего величества. – Добрая женщина! Добрая Жозефина! Она меня, в самом деле, любила! [1030] Правде смотреть в глаза он умел, как никто, и так же умел себя обманывать. В сладкий обман воспоминаний погружен был и теперь, когда полупрозрачная летняя ночь сходила на старые вязы и буки Мальмезонских аллей, на тихие, звездные, под звездным небом, пруды, где спящие лебеди бледнели, как призраки, на цветники, где благоухала душа умирающих роз. – Бедная Жозефина! – говорил он, бродя по саду. – Я не могу привыкнуть здесь жить без нее. Мне все кажется, что она выходит из аллеи и срывает одну из этих роз, которые она так любила... Это была прелестнейшая женщина, какую я знал! [1031] В это время Фуше, глава временного правительства, извивался, как беспозвоночно-гибкая гадина, между Союзниками, Бурбоном, Бонапартом и революционным Парижем. Он сообщил Веллингтону о намерении Наполеона ехать в Америку, испрашивая, будто бы, для него пропуска, а на самом деле давая возможность англичанам усилить крейсерную блокаду берегов, чтоб не выпускать его из Франции. Трижды в три дня повторял император просьбу свою о фрегатах. Наконец пришел ответ: фрегаты будут готовы, но не выйдут из гавани до получения пропуска. Наполеон понял, что это западня. «Я не поеду в Рошфор, пока не буду уверен, что смогу выехать оттуда немедленно»,– ответил он Фуше. [1032] Из двух тюрем предпочитал Мальмезон: здесь был все-таки ближе к своему последнему убежищу – армии. В пропуске Веллингтон, конечно, отказал. Комиссары Союзников объявили французским уполномоченным, что, «желая навсегда лишить Наполеона Бонапарта возможности нарушать покой Европы и Франции, державы требуют выдачи его под свою охрану». [1033] Самые умеренные из Союзных дипломатов думали о пожизненном заточении императора в какой-либо крепости на континенте или ссылке на очень далекий остров. Лорд Ливерпуль предлагал «выдать Бонапарта французскому королю, чтоб он мог расправиться с ним, как с бунтовщиком». Блюхер, считая себя «орудием Божественного Промысла», хотел расстрелять или повесить его перед фронтом прусской армии, «дабы тем оказать услугу человечеству». [1034] А Фуше продолжал торговать головой императора, предлагая ее за перемирие то Англии, то Австрии, и вместе с тем выманивал его из Мальмезонской западни в Рошфорскую, более надежную. 28 июня прискакал в Мальмезон командир 3-го легиона национальной гвардии с известием, что к замку подходят пруссаки. В то же время генерал Бекэр получил от военного министра Даву спешный приказ сжечь мосты на Сене, чтобы отрезать неприятелю подступы к замку, так как Блюхер уже собирался выслать отряд, захватить императора в плен. В замке сделалась тревога. – Если я увижу, что император должен попасть в руки пруссаков, я его застрелю! – говорил один из его приближенных, генерал Гурго. [1035] В еще большей тревоге были Фуше и Даву. Блюхер подходил к Парижу, где восьмидесятитысячная армия рвалась в бой с таким героическим духом, что генералы не сомневались: пруссаки будут разбиты. Что, если Наполеон захочет стать во главе армии, или, хуже того, сама она пойдет за ним в Мальмезон? Этого Фуше испугался так, что решил, наконец, выпустить Наполеона из Франции. 29-го, рано поутру, генерал Бекэр сообщил императору постановление Временного правительства отдать в его распоряжение два Рошфорских фрегата, не дожидаясь английского пропуска. Прусская конница подходила к Мальмезону. Надо было торопиться с отъездом: император согласился ехать в тот же день. Во время беседы его с главным директором почт, Лаваллеттом, о движении неприятельских войск послышались с большой дороги за парком громкие крики. «Что это?» – спросил Наполеон, и, когда ему доложили, что французский линейный полк, проходя мимо замка для занятия Сен-Жерменских высот, приветствует его,– он, казалось, был тронут; подумал с минуту, нагнулся над военною картою, где диспозиции французских войск отмечены были наколотыми булавками, переставил их, поднял голову и проговорил: – Франция не должна быть завоевана горстью пруссаков. Я могу еще остановить неприятеля и дать правительству время вступить в переговоры с державами. Быстро вышел из комнаты и, через несколько минут, вернулся в полной генеральской форме егерского полка Старой Гвардии, в ботфортах со плюрами, при шпаге, с треугольной шляпой под мышкой. Весь помолодел: только что был скорбный узник, и вот опять император. – Генерал,– обратился он к Бекэру,– положение Франции, воля патриотов, крики солдат требуют моего присутствия в армии. Я поручаю вам сообщить правительству, что прошу у него командования, в качестве не императора, а простого генерала, чье имя и слава могут еще оказать больше влияния на судьбы Франции. Честью солдата, гражданина и француза клянусь удалиться в Америку, только что отражу неприятеля! [1036] У генерала Бекэра была душа солдата; слова Наполеона пробудили в нем надежду. Он тотчас поскакал в Париж с искренним желанием успеха своему поручению. – Да что он,– смеется над нами, что ли? – закричал Фуше в бешенстве, когда Бекэр сообщил ему о просьбе Наполеона. – Будто мы не знаем, как он исполнил бы свое обещание, если бы мы могли его принять. Вон, вон его из Франции! Это был удар ослиного копыта в издыхающего льва.