Наполеон
Часть 30 из 124 Информация о книге
Вот эти-то святые дети Франции – ее святая душа – с императором. «Я уже становлюсь жертвою», – могла бы сказать вся она, всходя, как Жанна д'Арк, на костер. Люди поносят его, называют «Антихристом», а дети поют ему осанну: «Из уст младенцев устроил хвалу». И по тому, как верят в него, любят его, видно, что есть и в нем детское, доброе, а может быть, и святое. Жертвою будет и он. Хочет ли этого? Понял ли, вспомнил ли, чего хотел, о чем томился всю жизнь? Нет, не понял, а, может быть, никогда не поймет. Но вдруг захотел победы; потому что если есть святая война, то только эта – защита родины; помолодел с молодою армией. «Пусть враги мои знают, что я все тот же, как под Ваграмом и Аустерлицем!» [918] И под Маренго, Арколем, Фаворитом. «Я снова надел ботфорты Итальянской кампании!»[919] Первые марши Союзников по беззащитной Франции – почти триумфальное шествие. Легкий триумф: триста тысяч человек на тридцать тысяч – десять на одного. Первый бой,– Ла-Ротьер – победа врага. Наполеон, не успев сосредоточить войск, отступил перед множеством. «С этого дня он нам не страшен, и ваше величество может сказать: „Я дарю мир всему миру!“ – поздравляет Александра русский генерал Сакен. [920] Наполеон побежден во Франции – лев затравлен в логове. «Кампания кончена»,– говорят Союзники; «Еще не началась»,– говорит Наполеон. 10 февраля – Шампобэр, 11-го – Монмирайль, 12-го – Шато-Тьерри, 13-го – Вошан, 18-го – Монтере: победа за победой, молния за молнией, как в Итальянской кампании. Неприятель отступает в беспорядке за Вогезы. «Союзники не знают, что я ближе сейчас к Мюнхену и Вене, чем они к Парижу». [921] Нет, знают. Предлагают на Шатильонском конгрессе мир; та же пустая комедия, как в Праге и Франкфурте, чтобы доказать, что с Наполеоном мир невозможен: заговаривают зубы льву, чтобы выиграть время и подтянуть резервы; та же смирительная рубашка, только Шатильонская еще уже Франкфуртской: вместо «естественных границ» дореволюционные. «Как? после таких усилий, такой крови и таких побед оставить Францию меньше, чем я ее принял? Никогда! Могу ли я это сделать без измены и подлости?» – отвечает Наполеон и продолжает гнаться за Блюхером; вот-вот настигнет, разгромит и кончит войну одним ударом. [922] Блюхер бежит, но не назад, а вперед; с отчаянной дерзостью переходит через Марну, взрывает за собой мост, идет прямо на беззащитный Париж. И французские маршалы помогают ему. Стоит Наполеону отвернуться, чтобы они терпели поражения. 27 февраля, на Бар-сюр-Об, отступает маршал Удино. «Измена!» – кричат солдаты, видя, что в бой ведут их без артиллерии. Наполеон, чтобы раздавить Блюхера, теснит его к Суассону, важнейшему стратегическому пункту на большой дороге Моне – Париж. И раздавил бы, если бы Суассон продержался еще только полтора суток. Но комендант крепости, бригадный генерал Моро, «почетно» капитулирует. «Расстрелять в двадцать четыре часа!» – кричит император и чуть не плачет от бешенства. Но, если бы и расстреляли, что пользы? Блюхер спасен: входит в крепость и запирается. 7 марта – Краонн, 11-го-Лаон, 21-го– Арсис-сюр-Об: тщетные победы-поражения, громовые удары в пустоту. Пяди не уступают французы, но их все меньше: косит смерть кровавую жатву детей; «молодая гвардия» тает, как снег на солнце, а врагов все больше: идут да идут несметные полчища; миллионная лавина рушится. «Воронье заклевало орла», в этих трех словах – вся кампания. [923] Раненный насмерть, он отбивается так, что от каждого удара когтей только вороньи перья летят; но он один, а воронья туча: одолеет, заклюет. 25 марта, под Фэр-Шампенуазом, маршалы Мортье и Мармон разбиты наголову. Пала последняя преграда на пути Союзников, и Блюхер, Александр, Шварценбер, соединившись, идут на Париж. Наполеон узнает об этом, 27-го, в Сэн-Дизье. Здесь начал кампанию, здесь и кончает: роковой круг замкнут. Ночь император проводит один, запершись, в глубоком раздумье, над военными картами. «Что делать – обороняться или сдать Париж?» Эти две мысли боролись в нем уже с самого начала кампании. «Если неприятель подойдет к Парижу, империя кончена». – «Пока я жив, Париж не будет сдан». – «Надо похоронить себя под развалинами Парижа». [924] Почему же сделал распоряжение о выезде императрицы-регентши с наследником? Почему отозвал прикрывавшие Париж корпуса Мортье и Мармона? «Он всегда предвидел возможность сдачи Парижа и постепенно освоился с этой мыслью»,– вспоминает близкий свидетель, секретарь императора, Фейн. [925] Но вот в последнюю минуту опять усомнился. Знает, что сдать Париж – значит ответить на русский 12-й год – французским, на самосожжение Москвы – самосожжением Парижа; уйти в глубь Франции, чтобы всю ее поднять на врага, в войне-революции; если его, Наполеона, победила восставшая Испания, Франции ли не победить Блюхера? Нужно только не шутя вернуться к 93-му году, скинув с себя императорский пурпур, убить Наполеона, воскресить Бонапарта, «Робеспьера на коне», сказать: «Я – Революция», так, чтобы весь мир потрясся в своих основаниях. Может ли он это сделать? Может. Хочет ли? Стоит ли хотеть? Лейпцигских предместий пожалел, не сжег; сожжет ли Францию – мир? Или скажет о Революции, как сказал о войне: «Никогда еще не казалась она мне такою мерзостью»? Вечером, на следующий день, 28-го, получил шифрованную депешу от главного директора почт, Лавалетта: «Если император хочет помешать сдаче Парижа, то присутствие его здесь необходимо; нельзя терять ни минуты». [926] 29-го Наполеон с армией идет на Париж. Но ее движение слишком медленно, 30-го, сдав команду начальнику штаба, Бертье, с приказом вести войска на Фонтенбло, скачет один, без конвоя, на почтовых, сломя голову, как некогда скакал с Березины. По дороге страшные вести следуют одна за другою: неприятель подходит к Парижу; императрица с наследником выехала на Луару; бой идет под Парижем. Ночью император остановился, чтобы переменить лошадей, на почтовой станции Кур-де-Франс, под самым Парижем. В темноте, по дороге, слышится топот копыт. «Стой!» – кричит император. Генерал Беллиар, командир конного отряда, узнав знакомый голос, соскакивает с лошади. Наполеон уводит его одного по дороге, осыпает вопросами и узнает, что бой под Парижем проигран; главнокомандующий, король Иосиф, бежал, и войска, по условию, должны эвакуировать город. – В Париж! В Париж! Велите подавать карету! – Поздно, ваше величество, капитуляция, должно быть, уже подписана... [927] Но император ничего не слушает: хочет ехать в Париж, ударить в набат, осветить город огнями, вооружить всех поголовно, драться на улицах, сжечь, если нужно, Париж, как русские сожгли Москву. Не дожидаясь кареты, быстро шагает по дороге в Париж, как будто хочет войти в него один, безоружный. Белые звезды мигают на небе, красные огни – на земле. Что это? Прусский бивуак на левом берегу Сены, у самых стен города. Император останавливается и тихим шагом, понурив голову, идет назад. Поздно или не поздно? Может быть, капитуляция еще не подписана? Вернувшись на станцию, посылает Коленкура в Париж, с полномочиями вести переговоры о мире. Ночь проводит, как в Сэн-Дизье, над военными картами. Чуть свет,– курьер: капитуляция подписана, и в это самое утро Союзники вступают в Париж. Не оборонил его и не сдал,– сам сдался Року. Тою же дорогою едет обратно в Фонтенбло и останавливается в нижнем этаже замка, в маленьких покоях вдоль галереи Франциска I. Ждет концентрации войск, чтобы дать бой под Парижем. У него шестьдесят тысяч штыков – сто шестьдесят с ним, «Стотысячным». Может быть, он все еще и здесь, как под Лейпцигом, «самый могущественный монарх в Европе, и дела его могут поправиться». 1 апреля узнает о триумфальном входе Союзников в Париж. 3-го Коленкур привозит ему отказ Александра на предложение мира. В тот же день, после смотра двух дивизий Молодой и Старой Гвардии, на Фонтенблоском дворе Белого Коня, император говорит войскам: – Неприятель, опередив нас на три марша, вошел в Париж. Я предложил императору Александру мир, ценою великих жертв – всех наших побед после Революции... Он отказался... Я дам еще бой под Парижем. Готовы ли вы? – Виват император! На Париж! На Париж! Умрем на его развалинах! – ответили войска громовым криком. [928] – Отречение, остается только отречение! – проговорил, в кучке маршалов, Ней в двух шагах от императора. Тот не слышал или сделал вид, что не слышит. Вернулся в свои покои. Маршалы – за ним; Ней – впереди. Сзади подталкивают его и ободряют шепотом: он должен говорить за всех. – Ваше величество имеет вести из Парижа? – Нет, какие? – Прескверные: Сенат объявил вас низложенным и разрешил народ и войска от присяги. – Это не имел право делать Сенат; это мог сделать только народ, – возражает император спокойно. – А Союзников я раздавлю под Парижем. – Положение наше отчаянное,– продолжает Ней. – Жаль, что мир не заключен раньше, а теперь остается только отречение. Входит маршал Макдональд и присоединяется к общему хору: – Армия не хочет подвергать Париж участи Москвы... Мы решили с этим покончить. Довольно с нас этой несчастной войны; мы не желаем начинать войны гражданской... Что до меня, я объявляю вашему величеству, что шпага моя никогда не обагрится французской кровью! – Вы, господа, решили одно, а я – другое: я дам бой под Парижем... – Армия не пойдет в Париж! – возвышает голос Ней. – Армия послушается меня! – возвышает голос император. – Ваше величество, армия слушается своих генералов! [929] Наполеон знал, что стоит ему сказать слово дежурному адъютанту, чтобы арестовать всех маршалов. Но сделать это, перед лицом врага, не так-то легко; и будут ли другие лучше этих? Он отпускает их все так же спокойно и, оставшись наедине с Коленкуром, пишет условное отречение, сохраняя права на престол за сыном и регентство – за императрицей. Коленкур, Макдональд и Ней отвозят отречение в Париж. В это самое время старый, верный и доблестный маршал Мармон, сподвижник императора с Египетской кампании, изменяет ему, пишет Шварценбергу: «Желая содействовать сближению армии с народом, дабы предупредить всякую возможность гражданской войны и пролитие французской крови, я готов покинуть, с моими войсками, армию Наполеона на следующих условиях: первое: войска отступят свободно в Нормандию, с оружием, обозом и амуницией; второе: если, из-за этого движения, Наполеон попадает в плен Союзников, жизнь и свобода ему будут обеспечены на пространстве территории и в стране по выбору Союзных держав». Это значит: «Делайте с ним, что хотите; сажайте в яму, хороните заживо, только не убивайте». «Вот истинно французское великодушие!» – ответил Шварценберг, должно быть, не без усмешки и, конечно, на все согласился. [930] 6-й корпус Мармона стоял в Эссонах, между Фонтенбло и Парижем, прикрывая Наполеона от Союзников. Уводя его, Мармон выдавал им императора, безоружного. Александр, увидев в этом предательстве действие «Божьего Промысла» в пользу Бурбонов, объявил, что не может принять условное отречение Наполеона в пользу сына и потребовал отреченья полного. Наполеон, узнав об измене Мармона, долго не хотел ей верить; но, наконец, поверив, сказал: «Он будет несчастнее меня!» «Я их прощаю; да простит их Франция»,– скажет он в завещании, упоминая Мармона среди других своих изменников, в том числе и Талейрана. Надо надеяться, что в день судный Талейран-дьявол прожжет поцелуем уста Иуде-Мармону. После ухода Эссонского корпуса бой под Парижем сделался невозможным, и Наполеон решил отступить за Луару. О, если бы раньше! Все равно погибать – так не лучше ли было погибнуть вольно – вольно взойти на костер, вместе со святою Францией – Жанной д'Арк. А теперь невольная жертва – казнь: сам не пошел – поведут; сам не решил – решит Рок. Вечером, 5-го, Коленкур, Макдональд и Ней вернулись из Парижа в Фонтенбло и сообщили императору, что Сенат провозгласил графа Прованского королем Людовиком XVIII; Александр не принял условного отречения и требует полного. – Значит, война,– проговорил император спокойно. – Ну что же, война сейчас не хуже мира! [931] Раньше еще, предвидя ответ Александра, он отдал приказ об отступлении за Луару: завтра, чуть свет, гвардия двинется, головною колонною, в Мальзерб, и остальные войска последуют за нею в то же утро. 5-го, вечером, генералы, на тайном собрании, постановили не исполнять никаких приказов императора о движении войск, и, в два часа ночи, генерал Фриан, командир 1-й дивизии Старой Гвардии, передал это постановление всем корпусным командирам, а утром Коленкур, Макдональд и Ней сообщили о нем же начальнику главного штаба. 6-го Наполеон, в последний раз, собирает маршалов. Очень спокойно и подробно, с математической точностью, указывая на военные карты и исчисляя остающиеся боевые силы, он излагает свой план отступления. «Может быть, еще можно все спасти!»[932] Маршалы молчат, а когда Наполеон требует ответа, отвечают, что у него остались лишь обломки армии, и, если бы даже удалось ему уйти за Луару, эти последние усилия кончатся только гражданской войной. И глиняные лица говорят, без слов: «Отрекись!» – Вы хотите покоя,– имейте покой! – говорит император, садится к столу и пишет: «Так как Союзные державы объявили Наполеона единственным препятствием для восстановления мира в Европе, то, верный присяге, он объявляет, что отрекается за себя и своих наследников от тронов Франции и Италии, ибо всякую личную жертву и самую жизнь он готов принести для блага Франции». [933] «Жертва» – слово это сказано и записано на вечных скрижалях Судьбы. Лицо жертвы,– вот новое отныне лицо Наполеона-Человека. Тотчас же замок пустеет,– все разбегаются. «Можно было подумать, что императора уже похоронили». [934] В замке тихо, а в казармах шум. Там не хотят отречения и возмущаются изменой маршалов. Ночью Старая Гвардия, в боевом порядке, с развернутыми знаменами, при свете факелов, под звуки Марсельезы и Наполеонова гимна, проходит по улицам города. Чудны и страшны лица солдат: видно по ним, что, если бы только император захотел, он все еще мог бы, с такими людьми, пройти и победить весь мир. 12 апреля приехал из Парижа маршал Макдональд, чтобы получить от Наполеона и отвезти Союзникам подписанные им, или, как говорят дипломаты, «ратифицированные» условия отречения. Император велел ему прийти за ними завтра, в девять утра. Что произошло в ту ночь, никто хорошенько не знает. В окнах замка мелькали огни; люди бегали, кричали, звали на помощь. Слух прошел, что император хотел отравиться ядом из ладанки, которую носил на шее с Испанской кампании; но отравился неудачно: яд выдохся; все кончилось только сильнейшей рвотой. [935] Сам он, на Св. Елене, опровергает этот слух с негодованием. К самоубийству чувствовал всегда презрение: «Только глупцы себя убивают». [936] – «Самоубийца – тот же дезертир: бежать из жизни, все равно что с поля сражения»,– сказано в одном из его приказов по армии. Он знал – помнил, что бежать некуда. Может быть, в эту страшную ночь, вспомнил, как еще никогда, что он вечен, со всеми своими муками – и с этою злейшею – стыдом. «Умереть в бою ничего не значит: но в такую минуту, в такой грязи,– нет, никогда, никогда!» [937] «Я стыжусь моего отречения,– скажет на Св. Елене. – Это была моя ошибка, слабость, выходка, вспышка, излишество темперамента. Я был охвачен отвращением и презрением ко всему, что меня окружало, и к самой судьбе; мне захотелось бросить ей вызов». [938] Вызов бросил, и Судьба его не возвратила. Он понял, что будет вечно гореть в геенне стыда. Что такое «ратификация»? Взаимно подтвержденное согласие обеих сторон принять поставленные друг другу условия, в этом случае, со стороны Наполеона, согласие принять, вместо мирового владычества, о. Эльбу, смешное владение Санчо Пансы, да еще с годовым двухмиллионным жалованьем и сохранением императорского титула. «Я такой человек, которого можно убить, но нельзя оскорбить»,– говаривал он и вот вдруг понял, что убить его нельзя, а оскорбить можно. [939] Плюнули ему в лицо, и он «ратифицирует» плевок. В девять утра пришел к нему Макдональд. «Император сидел у камина, в простом белом, бумазейном халате, в туфлях на босу ногу, с открытой шеей, упершись локтями в колени и закрыв лицо руками,– вспоминает Макдональд. – Когда я вошел, он не пошевелился, хотя обо мне доложили громким голосом, он казался погруженным в глубокую задумчивость», как бы в «летаргический сон», по выражению Буррьенна. [940] – «После нескольких минут молчания герцог Виченский (Коленкур) сказал: „Ваше величество, маршал герцог Тарентский ожидает ваших приказаний; ему нужно возвращаться в Париж“. Император как будто проснулся и взглянул на меня с удивлением; встал, подал мне руку, извинился, что не слышал, как я вошел. Только что он открыл лицо, я был поражен тем, как оно изменилось: цвет его был желтым, оливковым. „Ваше величество нездоровы?“ – проговорил я. „Да, я провел скверную ночь“,– ответил он и опять, сев, как давеча, погрузился в глубокую задумчивость. Мы смотрели на него молча. – „Ваше величество, герцог Тарентский ждет,– проговорил, наконец, герцог Виченский, после довольно долгого молчания. – Надо бы вручить ему ратификацию; срок ее истекает в двадцать четыре часа, а обмен должен произойти в Париже“. Тогда император, опять выйдя из своей задумчивости, встал; вид его был немного бодрее, но цвет и выражение лица не изменились. „Я чувствую себя немного лучше“,– сказал он. [941] В тот же день он передал Макдональду ратификацию, и тот отвез ее в Париж. То, что Наполеон все это перенес и остался жив, может быть, большая победа, чем Арколь и Маренго. В десять утра, 20 апреля, день, назначенный Союзниками для отъезда императора на о. Эльбу, кареты поданы. Гренадеры Старой Гвардии стояли под ружьем, на дворе Белого Коня. Ровно в полдень, как бывало в счастливые дни Консульства и Империи, император, в простом егерском зеленом мундире, сером походном плаще и трехугольной шляпе, вышел на двор. Гренадеры взяли на караул, барабаны забили в поход. – Солдаты моей Старой Гвардии, прощайте! – сказал император, войдя в ряды. – Двадцать лет вы были со мной, на путях чести и славы. И в эти последние дни, как в дни нашего счастья, вы не переставали быть образцами доблести и верности. С такими людьми, как вы, дело наше не было проиграно, но война была бы еще тяжелее. Я уезжаю. А вы, друзья, продолжайте служить Франции... Прощайте, мои старые товарищи! Я хотел бы вас всех прижать к моему сердцу... Дайте знамя!