Наполеон
Часть 13 из 124 Информация о книге
Значит, накануне Ватерлоо знал, что сделает в Рошфоре. Это, впрочем, не так удивительно, удивительнее то, что знал это за двадцать восемь лет. Около 1787 года семнадцатилетний Бонапарт начинает писать в своих ученических тетрадях повесть в письмах об австрийском авантюристе, бароне Нейгофе, объявившем себя в 1737 году корсиканским королем под именем Феодора I, арестованном англичанами, посаженном в лондонский Тауэр и через много лет освобожденном лордом Вальполем. «Несправедливые люди. Я хотел осчастливить мой народ, и это мне удалось на одно мгновение; но судьба изменила мне, я в тюрьме, и вы меня презираете»,– пишет Феодор Вальполю, и тот отвечает ему: «Вы страдаете, вы несчастны: этого довольно, чтобы иметь право на сострадание англичан». – «Дорого я заплатил за мое романтическое и рыцарское мнение о вас, господа англичане!» – как будто кончает Наполеон на Св. Елене неконченную повесть о корсиканском самозванце и английском узнике. [444] В тех же ученических тетрадях, делая выписки из «Современной Географии», «Géographie Moderne», аббата Лакруа, старинного учебника, об английских владениях в Африке, он пишет своим тогдашним, слитным и тонким, точно женским, почерком четыре слова: Ste Hélène, petite isle... Св. Елена, маленький остров... Дальше пустая страница: начал писать и не кончил, как будто руку его остановил кто-то. [445] «Вы фаталист?» – «Ну разумеется. Так же, как турки. Я был всегда фаталистом. Если чего-нибудь хочет судьба, надо ее слушаться». – «Судьба неотвратима. Надо слушаться своей звезды». [446] И умирающий, он отказывается принимать лекарства. «Что на небе написано,– написано... Наши дни сочтены»,– говорит, глядя на небо. [447] Вещее знаменье неба на земле повторяется, Вещее знаменье земли повторяется на небе, эту древневавилонскую клинопись он понял бы. Фатализм, религия звездных судеб, нынешний Восток получил от древнего – от Вавилона, а тот – от еще более глубокой, неисследимой для нас, может быть доисторической, древности, которую миф Платона называет «Атлантидой», а книга Бытия – первым допотопным человечеством. Звездною связью связан Наполеон с этой древностью. Можно бы сказать и о нем, последнем герое человечества, то же, что сказано о первом – Гильгамеше: Весть нам принес о веках допотопных. «Человек рока, l'homme du destin»,– назвал его, после Маренго, австрийский фельдмаршал Мелас. Это одно из тех глубоких общих мест, которые становятся общей мудростью. На нем треугольная шляпа И серый походный сюртук, и это имя: «человек рока». Рок для него не отвлеченная идея, а живое существо, которое влияет на чужую мысль, чувство, слово, дело его, на каждое биение сердца. Он живет в роке, как мы живем в пространстве и времени. Тотчас после взрыва адской машины на Никезской улице Первый Консул входит в Оперу и на рукоплескания двухтысячной толпы, еще не знающей о покушении, раскланивается с такой спокойной улыбкой, что никто не догадывается по лицу его, что за несколько минут он был на волосок от смерти. [448] Это не бесстрашие в нашем человеческом смысле, не победа над страхом, а невозможность испытывать страх. Он знает, что судьба несет его на руках, как мать несет ребенка. «Ангелам Своим заповедает о себе сохранить тебя, и на руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею». Это он знает, или что-то похожее на это, но еще не знает, что это может сделаться искушением дьявола: «если Ты Сын Божий, бросься отсюда вниз». Ангелы судьбы или дьяволы случая несут его до времени: и вся его тогдашняя жизнь – непрерывное чудо полета. «Как я был счастлив тогда,– вспоминает он первую Итальянскую кампанию. – Я уже предчувствовал, чем могу сделаться. Мир подо мной убегал, как будто я летел по воздуху». [449] Чудо полета продолжается до Русской кампании. «Вы боитесь, что меня убьют на войне? – говорит он накануне ее. – Так же пугали меня Жоржем во время заговоров. [450] Этот негодяй будто бы всюду ходит за мной по пятам и хочет меня застрелить. Но самое большее, что он мог сделать, это убить моего адъютанта. А меня убить было тогда невозможно. Разве я исполнил волю судьбы? Я чувствую, как что-то толкает меня к цели, которой я и сам не знаю. Только что я достигну ее и буду бесполезен, атома будет довольно, чтобы меня уничтожить; но до того все человеческие усилия ничего со мной не сделают,– все равно, в Париже или в армии. Когда же наступит мой час,– лихорадка, падение с лошади, во время охоты, убьет меня не хуже, чем людей снаряд: наши дни на небесах написаны». [451] В это же время, перед Русской кампанией, когда дядя его, кардинал Феш, горячо спорил с ним о церковных делах, убеждая не восставать на Бога, довольно-де ему и людей,– Наполеон слушал его молча; потом вдруг взял его за руку, подвел к двери, открыл ее и вывел на балкон. Был зимний день, сквозь голые деревья Фонтенблоского парка бледно голубело декабрьское небо. «Посмотрите на небо. Что вы там видите?» – сказал Наполеон. «Ничего не вижу, государь»,– ответил Феш. «Хорошенько смотрите. Видите?» – «Нет, не вижу». – «Ну так молчите и слушайтесь меня. Я вижу мою Звезду: она меня ведет!» [452] Феш так и не понял, что великая звезда Наполеона – солнце. Если в жизни его была такая минута, когда он вдруг почувствовал, что несущие руки уходят из-под него,– надо искать ее в самом зените его, в высшей точке полета. Накануне Аустерлица, когда он уже знал, что завтрашнее солнце «взойдет, лучезарное»,– заговорив о древнегреческой трагедии, он сказал: «В наши дни, когда языческой религии уже не существует, для трагедии нужна другая движущая сила. Политика, вот ее великая пружина, вот что должно заменить в ней древний рок». [453] Чтобы заменить рок волей человеческой – политикой, надо человеку восстать на рок. Только Наполеон это подумал, как началось его падение: рок возносил его покорного, восставшего – низверг. Кажется, впервые он ясно почувствовал, что уже не летит, а падает, перед самым началом Русской кампании. «Целыми часами, лежа на софе, он погружен был в глубокую задумчивость; вдруг вскакивал с криком: „Кто меня зовет?“ – и начинал ходить по комнате взад и вперед, бормоча: „Нет, рано еще, не готово... надо отложить года на три...“ [454] Но знал, что не отложит – начнет, увлекаемый Роком. «Я потерпел неудачу в Русской кампании. Что же меня уничтожило... Люди... Нет, роковые случайности... Я не хотел войны, и Александр тоже; но мы встретились, обстоятельства толкнули нас друг на друга, и рок довершил остальное». Это он говорит на Св. Елене и «после нескольких минут глубокого молчания, как бы просыпаясь», говорит уже о пустяках – об измене Бернадотта – главной будто бы причине его, Наполеоновой, гибели. Зряч во сне – слеп наяву. [455] От Москвы до Лейпцига все яснее чувствует измену судьбы. «Мука моя была в том, что я предвидел исход; звезда моя бледнела, вожжи ускользали из рук, и я ничего не мог сделать». [456] Как бы в летаргическом сне, все видит, слышит, знает – и не может очнуться. «Он так был изношен, так устал (под Лейпцигом), что, когда приходили к нему за приказаниями, он часто, откинувшись назад в кресле и положив ноги на стол, только посвистывал». [457] Но, может быть, не «изношен», а занят чем-то другим, о другом задумался, отяжелел иной тяжестью, прислушивался к иным голосам рока: «Кто меня зовет?» Только теперь, через двадцать семь лет, дописывал ту пустую страницу, которую начал словами: «Св. Елена, маленький остров». «Чудесное в моей судьбе пошло на убыль. Это уже было не прежнее, неизменное счастье, осыпавшее меня своими дарами, а строгая судьба, у которой я вырывал их как бы насильно, и которая мне тотчас же мстила за них. Я прошел Францию (вернувшись с Эльбы); я был внесен в столицу на плечах граждан, при общем восторге, но только что я вступил в нее, как, словно по какому-то волшебству, все от меня отшатнулось, охладело ко мне». Истощилась магия – магнит размагнитился. «Наконец я побеждаю под Ватерлоо, и в ту же минуту падаю в бездну. И все эти удары, я должен сказать, больше убили меня, чем удивили. Инстинкт подсказывал мне, что исход будет несчастным, не то чтобы это влияло на мои решения и действия, но у меня было внутреннее чувство того, что меня ожидает». [458] «Со мной никогда ничего не случалось, чего бы я не предвидел». Все предвидит, потому что он сам этот «волшебник», который вызывает видения сна своего: Сквозь грозы, как дикий волшебника вой, Лишь слышался грохот пучины морской. «Мне надо было умереть под Ватерлоо,– говорит он на Св. Елене, с совершенною ясностью, как бы даже „веселостью“. – Но горе в том, что, когда ищешь смерти,– ее не находишь. Рядом со мной, впереди, позади,– всюду падали люди, а для меня ни одного ядра». [459] «Падут подле тебя тысяча, и десять тысяч, одесную тебя, но к тебе не приблизится». Эта неуязвимость, некогда благословенная, теперь становится проклятою. Под грозной броней ты не ведаешь ран; Незримый хранитель могучему дан. «Я полагаю, что обязан моей звезде тем, что попал в руки англичан и Гудсона Лоу». [460] Вот куда вел его «незримый хранитель». «Страшная палица, которую он один мог поднять, опустилась на его же голову». [461] И он как будто знал – помнил всегда, что так будет, и даже странно сказать, как будто этого сам хотел. О, конечно, хотел не хотя, как человек, глядящий в пропасть, хочет броситься в нее! «Когда моя великая политическая колесница несется, надо, чтобы она пронеслась, и горе тому, кто попадет под ее колеса!» [462] Он сам под них попал. Понял ли тогда. Круговращение великих колес, Движущих каждое семя к цели его, По воле сопутственных звезд.[463] Глядя на звездное небо с южным созвездием Креста, понял ли, куда и в какой колеснице несется? Жертву венчают и связывают, чтобы вести на закланье? Понял ли он, что Рок увенчал и связал его, как жертву? «Я никогда не был господином моих собственных движений; я никогда не был по настоящему самим собою... Мною всегда управляли обстоятельства, и это до такой степени, что, при начале моего возвышения, во времена Консульства, когда ближайшие друзья мои, самые горячие сторонники, спрашивали меня с наилучшими намерениями, для того, чтобы знать, что им делать: чего я хочу, куда иду,– я каждый раз отвечал им, что этого я и сам не знаю. Они удивлялись и, может быть, досадовали, а между тем я говорил им правду... И потом, во времена Империи, я читал на лицах тот же безмолвный вопрос, и мог бы на него ответить то же. Дело в том, что я не был господином моих действий, потому что не был так безрассуден, чтобы гнуть обстоятельства, и это часто давало мне вид непостоянства, непоследовательности, в чем меня и упрекали. Но разве это справедливо?»[464] «Чего я хочу, куда я иду,– я этого и сам не знаю». Вот странное признание в устах Наполеона, умнейшего из людей. Как будто повторяет он вечное слово Гете о нем: «Наполеон весь жил в идее, но не мог ее уловить своим сознанием». – «Это выше моего разумения, cela me passe!» – как сказал он после покушения Фрид-Штапса. Не похож ли он на человека, которого неодолимая сила ведет, как слепого, за руку? А вот признание еще более странное: «У меня нет воли. Чем больше человек, тем меньше ему надо иметь воли: он весь зависит от событий и обстоятельств. Plus on est grand, et moins on doit avoir de volenté». [465] Наполеон, человек бесконечной воли – без воли. Величие горя – свое величие – он измеряет отречением от воли. Мнимый владыка мира – настоящий раб. «Я говорю вам: нет больше раба, чем я: моя неумолимая владычица – природа вещей». Просто смиренно он говорит: «природа вещей», «обстоятельства»,– чтобы не употреблять всуе святое и страшное слово: Рок. Отречение, смирение, покорность, жертвенность – все это ему, казалось бы, столь чуждое, на самом деле, родственно. «Не моя, а Твоя да будет воля»,– этого он сказать не может, как сын – Отцу, потому что не знает ни Отца, ни Сына; но, кажется, в смирении перед неведомым Божеством с покрытым лицом, упала на него тень Сына. «Человек, упоенный Богом»,– сказал кто-то о Спинозе; о Наполеоне можно бы сказать: «Человек, упоенный Роком». «Бог мне дал ее; горе тому, кто к ней прикоснется! Dieu me l’а donnée; gare à qui la touche!» – воскликнул он, венчаясь в Милане железной короной ломбардских королей. Бога вспомнил для других, а про себя мог бы сказать: «Мне дал ее Рок!» Вот отчего на лице его такая грусть, или то, что глубже всякой человеческой грусти,– нечеловеческая задумчивость: это запечатленность Роком, обреченность Року. «Когда я в первый раз увидел Бонапарта в мрачных покоях Тюльерийского дворца,– вспоминает Редерер,– я сказал ему: как грустно здесь, генерал!» – «Да, грустно, как величие!» – ответил он. [466] «Есть у него всегда, даже на войне, в воззваниях к войску, что-то меланхолическое». [467] В самом пылу действия не покидает его ничем не утолимая, не заглушаемая грусть или задумчивость. «В минуты откровенности он признавался, что был грустен, без всякого сравнения со всеми своими товарищами, во всех житейских положениях». [468] – «Я не создан для удовольствия»,– говорил он меланхолическим тоном. [469] – «Люди мне надоели, почести наскучили, сердце иссохло, слава кажется пресной. В двадцать девять лет я все истощил»,– пишет он в самое счастливое время своей жизни – время Египетской кампании. Это уже «мировая скорбь». Кажется, он первый приоткрыл эту дверь в кромешную ночь, и стужа междупланетных пространств ворвалась в комнату. Я в мире не оставлю брата, И тьмой и холодом объята Душа усталая моя. Как ранний плод, лишенный сока, Она увяла в бурях рока, Под знойным солнцем бытия.[470]