Морок
Часть 5 из 20 Информация о книге
Устукали каблуки Элеоноры, прошаркал следом за ней Дюймовочка. Клацнул металл, и скребущийся звук истончился на нет, уступая место глухой тишине. «Доза… медкомиссия, живая… он так удивился, что я живая, значит, я должна была умереть? Но меня никто не убивал. Доза, доза…» Реденькая пелена заколебалась над провалом памяти, дернулась и разом сгинула, обнажая все, что произошло с Соломеей. Она стояла у окна, когда в дверь ее номера раздался стук. Стучали сердито, громко, как стучит, возвращаясь домой, подгулявший хозяин. Это был клиент. По виду и по ухваткам – активист. Долго и нудно хвастался своим магазином, обещал подарки, если, конечно, останется доволен, и что-то еще говорил – Соломея не слушала. Пришлепывая губами, активист пил вино, закусывал, и даже когда пил и закусывал, пытался говорить, но получалось одно урчанье, как у голодного кота, припавшего к куску мяса. И Соломея решилась. Вздрагивая, расстегнула ворот платья, поймала негнущимися пальцами серебряную цепочку на шее, но цепочка крутилась каждым мелким кольцом и не давалась, словно знала, что готовят ее и серебряный крестик, который она держала, на откуп. Клиент по-своему понял движение Соломеи. Пошлепал губами, уркнул и сердито выговорил: – Погоди, застегнись. Я сам люблю. И не расстегивать буду, а рвать. Страсть у меня – рвать. За платье плачу. Соломея сжала наконец-то в руке вертучую цепочку и стянула ее, больно царапая и задирая волосы. Вытянула перед собой руки. Крестик крутнулся и замер. Соломея упала на колени перед клиентом – крестик даже не шелохнулся. Она подняла голову и взмолилась: – Возьмите, больше ничего нет. За вашу плату, а я не могу, не могу! Что вам стоит! Родименький, возьмите! С нижней губы клиента стекала по подбородку темно-красная, капля вина, оставляя за собой извилистый, мокрый след. Клиент ничего не понимал. А когда до него дошло и осенило, он заорал и стал отпихивать каблуком протянутые ладони Соломеи. Попытался пнуть и промахнулся. – Сука! Издеваешься?! Убью! Я что, не мужик?! Брезгуешь?! Задавлю! Отзываясь на крик, в номер влетела Элеонора. Следом ввалился, запаленно дыша, Дюймовочка. Все трое кричали, а Соломея, не поднимаясь с колен, ползала по полу, безмолвно протягивала руки, накрепко зажимая в них серебряную цепочку. Но руки ее натыкались на мокрый ботинок клиента. Элеонора хлестнула Соломею по щеке, и Соломея, заваливаясь набок, услышала визг хозяйки: – Медкомиссию! Появились два бородатых человека в белых халатах. Щупали пульс, оттягивали веки, заставляли открывать рот. Соломея безропотно подчинилась. Она заранее соглашалась на все, потому что догадывалась – дивана сегодня удалось миновать. Бородатые переглянулись между собой, переглянулись с Элеонорой, и тут же, на краешке стола, один из них быстро написал что-то на желтой бумажке и передал бумажку хозяйке. Дюймовочка сгреб Соломею, натянул ей на голову тряпку и потащил куда-то, торопливо шаркая ботинками по полу. Тащил вниз по ступенькам. Их было много, и казалось, что спуск никогда не кончится. Дюймовочка пыхтел, но передышки себе не давал, встряхивал время от времени Соломею и удобней перехватывал ее широкой ручищей. Все-таки спуск кончился. Шаркающие шаги Дюймовочки стали короче и осторожней – он двигался, нащупывая дорогу, в темноте. Сквозь тряпку просочился затхлый, сырой запах, какой властвует обычно в глубоких подвалах. Дюймовочка остановился и забренчал ключами. Он ее куда-то внес, бросил, как бросают мешок с песком, и предупредил: – Не шевелись. Рывком задрал подол платья. Соломея охнула и дернулась от боли в бедре, когда в мякоть ей глубоко вошла металлическая игла. «Укол сделал. Зачем?» Это было последнее, что она успела подумать, быстро уплывая и тихо кружась, как кружится лодка без гребца, подхваченная быстрым течением. – Дьявол! Дозу перепутал! Сдохнет, сучка! – уже на плаву, в круженье, догнал крик Дюймовочки, но Соломея не поняла его. Слова слышала, но смысл их не доходил. «Почему же не умерла я? А если осталась жива, значит, моя жизнь еще нужна для чего-то. Для чего?» Потолок вздрогнул и зашевелился. На глазах стал выгибаться, а середина набухла и вздувалась крутым пузырем. По бокам и на макушке пузыря зазмеились трещины. От них родился, падая вниз, нарастающий шорох. Достиг крайней, верхней отметки и разразился громом. Сверкнула, полоснув по глазам, молния, обдала искрящейся вспышкой, и прямые снопы света, нисходящие с немыслимой высоты, отвесно пролились на Соломею. Она очнулась, словно во второй раз. Тихий свет струился не от солнца; чистый, тончайше-прозрачный, он дарил благодать и восторг, рождая умиленные слезы, и хотелось жалеть и любить все сущее, что было, есть и еще пребудет. В свете, обласканный им, возник юноша в голубых одеждах и властно повел рукой в сторону Соломеи. С треском лопнуло что-то, и Соломея поднялась со своего ложа в полной силе и свежести. На голом топчане, обитом сверху голубым пластиком, валялись матерчатые ремни, рассеченные, словно бритвой, по самой середине. Это они держали и давили тело. На свету, струящемуся сверху, ремни исчезли. Исчезал голый топчан, и медленно, сама по себе, отворялась дверь, обитая белым листом железа, почти незаметная на белой стене маленькой комнатки. Все здесь сверкало белым, но свет сверху указывал, что белизна – фальшивая. «Ты хочешь знать – для чего тебе оставлена жизнь? – негромко заговорил юноша, возвышаясь над Соломеей в своих голубых одеждах. – Я отвечу. Жизнь тебе дана для страдания, а страдания твои – для людей. На мне голубые одежды – это знак благой вести. И я говорю весть: ты избрана для страдания и для спасения. Одень свой крест. Он у тебя в руках. И живи». Все исчезло. Потолок нависал по-прежнему, на месте стоял топчан, поблескивали гладкие стены, а матерчатые ремни, пусто провисая в воздухе, были застегнуты на толстые пряжки из белой пластмассы. Но в правой ладони Соломея зажимала серебряный крестик и тоненькую цепочку. В распахнутую дверь несло запахом сырого подвала. Соломея повернулась к двери, а из темноты, навстречу ей, выскочил Павел. Стрельнул глазами по комнате и осторожно промокнул рукавом куртки разбитые губы. Сплюнул на белый пол кровяную слюну, невнятно выговорил: – Успел… 9 Двенадцать корпусов, построенных для лишенцев на окраине города, связывались между собой одним переходом. К переходу примыкали поочередно пищеблок, отстойник, распределитель, санзона и накопитель. Последние постройки, кроме пищеблока, возводились позднее корпусов, в срочном порядке. Не могли архитекторы заранее угадать, что лишенцы побегут из своих ячеек, полностью обустроенных для нормальной жизни: тепло, свет, постель, унитаз и даже телевизор. Кормили их, как на убой. Круглыми сутками урчали на пищеблоке котлы, успевая три раза за сутки выдать похлебку и кашу. И все-таки лишенцы сбегали. Стоило санитарам отлучиться хоть на минуту, как они выскальзывали из ячеек; неслышными тенями пробирались к выходу и на улице, глотнув грязного воздуха, неслись во всю прыть в ближний лесок. Разбредались оттуда кто куда: на городскую свалку, в церковь, залезали на чердаки, опускались в подвалы и канализационные колодцы. На побегушников раз в сутки устраивались наезды. Санитары отлавливали их, садили в зеленые фургоны и доставляли обратно в лагерь. В городе лишенцы напоминали тараканов. Вот только что маячили они своими бушлатами защитного цвета, мельтешили, передвигались туда-сюда, но стоило появиться фургону, как они брызгали в разные стороны и забивались каждый в свою щель. Со временем санитары научились угадывать их повадки, быстро находили потаенные уголки, выковыривали оттуда лишенцев, и зеленые фургоны возвращались из наездов набитыми под завязку. С натугой одолевали крутой подъем, плевали в сырой воздух ошметьями сажи из выхлопных труб и подкатывали, впритык, к приемникам-накопителям. Выскакивали из кабин проворные санитары в белых халатах, забегали через служебный вход в накопитель и уже оттуда, изнутри, открывали задние двери и заученно выкрикивали блеклыми голосами одну и ту же фразу: – Граждан лишенцев просят на выход! Добровольно никто не выходил. Тогда санитары поднимались по трапу в фургон, осторожно брали лишенцев под руки и выводили. Скоро пустые фургоны снова гудели моторами, направляясь в гараж. На этом их служба заканчивалась. До следующей ночи и нового наезда. У персонала лишенческого лагеря начиналась долгая и суетная работа. Сегодня она выдалась по-особому торопливой и немного нервозной: спозаранку, как всегда без предупреждения, прибыл с ревизией председатель муниципального совета Полуэктов. Он еще не избавился от простуды, то и дело сморкался в клетчатый носовой платок, широко разевал рот и брызгал на воспаленные гланды аэрозолью. Настроение – хуже некуда. Донимали болезнь и тревога: вчера в городе появился странный бородач с крестом и цепью на шее, в последние дни резко подскочило число побегушников. Неясное, глухое брожение ощущал Полуэктов. Сейчас, проходя по длинному коридору накопителя, пристальней вглядывался в лишенцев. Грязные, изжульканные, от многих дурно пованивало. Нормальным человеческим умом никак не понималось: зачем убегали? «Азиатчина, – морщился Полуэктов, перемогая свербенье в носу и едва сдерживаясь, чтобы не чихнуть. – Как волки. Сколько ни корми, все равно смотрят в лес». Двое санитаров возились в углу с молодым парнем. Пытались что-то у него отобрать, а парень валился на пол и подсовывал зажатые руки под живот. Изловчившись, перевернули его и разомкнули руки. Парень, оказывается, не хотел отдавать маленькую кофейную чашку, разрисованную на боках розовыми цветками. – Может быть инфекция, – пояснил начальник лишенческого лагеря, тучный и краснощекий здоровяк, – а он тащит всякую дрянь… Парень, не поднимаясь с пола, вытянул перед собой пустые ладони, посмотрел на них и поднял глаза на Полуэктова. В глазах светилась злая тоска. Полуэктов отвернулся. Заторопился дальше по коридору. Лица, старые и молодые, злые, веселые, равнодушные, заспанные, мелькали мимо. И не отставал дурной запах. Полуэктов прибавил шагу. В конце коридора, в большой прямоугольной комнате, он присел за полированный стол рядом с начальником лагеря и его помощниками. Санитары по одному стали заводить побегушников. Ровным, спокойным голосом – кричать на лишенцев, а тем более бить их никому не позволялось – начальник лагеря задавал всем одинаковые вопросы: – Имя, фамилия? – Номер ячейки? – Когда ушли из лагеря, где обнаружены? – Есть ли жалобы на персонал? И короткая команда – в санзону. Побегушников там же, в накопителе, раздевали до нижнего белья и уводили на помывку. Шапки, бушлаты, галифе, сапоги – все без разбору валили в специальные вагонетки. Крышки на вагонетках герметически закрывались, и лишенческая одежда отправлялась в прожарку. Для того, чтобы хозяева не перепутали ее, на каждой вещи рисовался хлоркой номер ячейки. Как ни крепился начальник лагеря, как ни сдерживал свою натуру, а все-таки и ему изменило терпение, когда санитары подвели совсем ветхую старушонку. До того она была маленькой, сгорбленной, что не нашлось для нее подходящего размера, и одежда болталась, словно на проволоке. Длиннющий нос загибался над верхней губой и походил на клюв. Старушонка кивала головой и напоминала неведомую растрепанную птицу, клюющую на дороге зерна. – Ну а ты-то, ты-то, старая, куда? Куда, спрашивается, побежала? Горшок у тебя есть? Телевизор есть? Каша есть? Может, обидели тебя? Старушонка быстро закивала головой, и потрепанная, у огня подпаленная ушанка наехала ей на самые глаза, уперлась в ребристую переносицу. – Есть, есть, гражданин начальник… – зашлепал из-под ушанки задышливый голос. – Все у меня есть, и не обижают. Грех жаловаться. – А куда побежала? Зачем? – Не знаю, гражданин начальник, не знаю. Сидела в своей ячейке, и так тоскливо стало, так тоскливо, как в гроб положили. Я собралась и пошла. Пошла-а и пошла-а… – А-а-а… – в сердцах передразнил ее начальник. Но тут же глянул на Полуэктова и осекся. Коротко скомандовал: – В санзону! Старушонка засеменила к ближней вагонетке. Согласно тыкала клювастым носом в воздухе и на ходу стягивала с головы ушанку. Полуэктов не удержался, чихнул. Ругнулся молчком, поминая недобрым словом погоду, простуду и надоевших ему лишенцев. В носу засвербило, на глазах навернулись слезы, и он, закрывшись платком, недовольно спросил: – Много еще там? – Штук сто осталось. Может, перерыв? – Нет, давай до конца. Начальник махнул рукой, и санитары ввели нового побегушника. – Еще один экземпляр! Уникум! Сто двадцать шесть уходов! Плюс сегодня. Получается сто двадцать семь. Вот, полюбуйтесь. Каждую ночь ловим. А где подружка? Санитар, веди, веди ее. Полуэктов высморкался и поднял слезящиеся глаза. Перед ним стоял мужик лет сорока с большущим, кудрявым чубом, который буйно вываливался из-под ушанки, сдвинутой на самый затылок. Стоял мужик вольно, отставив ногу, и ухмылялся, показывая ровные белые зубы. Санитар, легонько подпихивая в спину, завел в комнату женщину. На ней, как и на других лишенцах, была та же безликая военная форма, но все, кто сидел за столом, сразу увидели – женщина. Мощные груди оттопыривали бушлат, и полы его на бедрах не сходились. Галифе, казалось, вот-вот лопнет на тугих икрах и выбросит из швов гнилые нитки. Ушанка у женщины, как и у мужа, тоже сидела на затылке, и на чистом высоком лбу вились веселенькие кудряшки. Женщина тоже улыбалась, и у нее поблескивали такие же ровные белые зубы. Полуэктов забыл про насморк. В нем поднималась злость к жизнерадостной паре. Если к старушонке он испытывал лишь легкое раздражение и брезгливость, то эти – злили. Одним своим видом. – А вы за какой нуждой бегаете? – спросил он, опередив начальника лагеря. Женщина тряхнула кудряшками и коротко рассыпала звонкий смешок: – А вам не понять, гражданин хороший. Мы песню петь бегаем.