Морбакка
Часть 11 из 25 Информация о книге
Усадебные старики в один голос твердили, что после каменных домов самая старая постройка — давняя свайная клеть. Правда, она не относилась к временам первопоселенца, лет на сто позже появилась, когда Морбакка уже стала настоящей крестьянской усадьбой. Тогдашние хозяева, видно, спешили соорудить свайную клеть, потому что такую полагалось иметь во всякой мало-мальски значительной усадьбе. Так или иначе, постройка была самая что ни на есть простая. Сваи совсем низкие, украшений никаких. Дверь тоже низкая — войти можно, только пригнувшись. А вот замок и ключ непомерно большие. Вполне сгодились бы для тюрьмы. Окон в клети не было, только маленькие отверстия, которые закрывали ставнями. Летом, когда ставни не закрывали, в отверстия вставляли что-то вроде сетки от мух, сделанной из тонких лучинок. Переплетали их в шахматном порядке и этой плетенкой закрывали отверстие. Света внутрь попадало немного, но не сказать, чтобы там царил кромешный мрак. Состояла свайная клеть из двух этажей, причем верхний был оборудован куда тщательнее, чем нижний. Оно и понятно: наверху тогдашние хозяева хранили самое ценное свое достояние. По-видимому, еще при поручике Лагерлёфе свайная клеть была точь-в-точь такова, какой ее построили. Разве что крышу обновили, а в остальном ничего больше не трогали. Лестница и та осталась прежней, хотя меж частыми ступеньками ногу толком не просунешь, да и оконца застеклить никто не удосужился. Осенью там было великолепно. На первом этаже стояли лари с мукою свежего помола. Рядом — два вместительных чана, до краев набитые говядиной и свининой в рассоле. Подле них — ушаты и деревянные ведра с говяжьими, свиными и вермландскими картофельными колбасами и прочие заготовки, сделанные в пору осеннего забоя. В дальнем углу — большая бочка с сельдью, кадушки с соленым сигом и с ряпушкой, а нередко и бочоночек с лососиной; кроме того, лохани с солеными бобами и шпинатом да бочонки с желтым и зеленым горохом. На верхнем этаже хранились большие кадки со сливочным маслом, сбитым за лето и припрятанным на зиму. Длинные ряды сыров лежали на полках над оконцами, с потолка свисали копченые окорока, которым уже сравнялся год. В огромном, как перина, мешке сберегали домашнего сбора хмель, в другом таком же — высоложенный ячмень. Словом, здесь были собраны запасы провизии на целый год. Распоряжалась свайной клетью экономка. Тут были ее владения, и ключ от клети редко попадал в другие руки. Мамзель Ловисе Лагерлёф разрешалось хозяйничать в домовом чулане и в молочной, но в клеть экономка наведывалась самолично. Всей стряпней опять же заправляла экономка. Приготовлением сиропов и варенья да мелкой выпечкой могла заниматься и мамзель Ловиса, но если надобно было зажарить мясо, сварить сыр или испечь хрустящие хлебцы, то руководила непременно старая экономка. Морбаккские дети питали к ней огромную любовь и безграничное доверие. Считали ее чуть ли не самой важной персоной в усадьбе. Видели ведь, что приезжие родичи первым долгом шли на кухню, здоровались с экономкой, и если в семье что-нибудь случалось, то поручик Лагерлёф призывал ее и рассказывал об этом, и, когда Даниэль с Юханом после Нового года и осенью уезжали в школу, им всегда велели попрощаться с экономкой. Слышали дети и как все посторонние твердили, что г‑же Лагерлёф должно почитать себя счастливицей, раз на кухне у нее такая преданная помощница. Под ее надзором любая работа всегда исполнялась чин чином. Вдобавок нигде не отведаешь такого, как в Морбакке, рождественского пива, и такого хрустящего хлебца, и такой вкусной еды, а это заслуга старой экономки, тут все были единодушны. Поэтому не удивительно, что детишки считали ее главной. Они твердо верили, что, не будь экономки, все в Морбакке шло бы шиворот-навыворот. Но однажды маленькая Анна Лагерлёф разузнала секрет, который по-настоящему ее напугал. Держать его при себе она никак не могла, вот и поделилась с сестренкой Сельмой: она, мол, слыхала, как служанки говорили, что экономка замужем, что у нее есть муж. Описать невозможно, как обе девочки встревожились. Коли экономка замужем и имеет мужа, нет никакой уверенности, что она останется в Морбакке. Что же тогда будет с маменькой, которой она сейчас так помогает? Что будет с ними самими, которых она всегда угощает чем-нибудь вкусненьким, стоит им появиться на кухне? И что будет со всей усадьбою? Да, совершенно необходимо выяснить, как обстоит на самом деле. И они решили спросить Майю, новую няньку, возможно ли, чтобы экономка была замужем. Разумеется, нянька Майя прекрасно знала эту историю. Слышала ее от своей матери, которая служила в Морбакке аккурат в то время, когда все произошло. Оказывается, это не выдумки, а чистая правда, хотя разговоров об экономкином замужестве дети никогда прежде не слыхали. И муж ее жив, он резчик по дереву, живет в Карлстаде. Стало быть, дело обстоит не очень-то хорошо, раз он не умер. А случилось все вот как: когда поручик и его брат стали ходить в карлстадскую школу, старая г‑жа Лагерлёф послала с ними свою верную экономку, Майю Персдоттер, чтобы та присматривала за мальчиками и готовила им еду. В городе она и свела знакомство с резчиком, и тот к ней посватался. Мать няньки Майи рассказывала, что той весною, когда экономка воротилась домой и объявила, что собирается замуж, старая хозяйка огорчилась и испугалась, так как понимала, что потеряет величайшее свое сокровище. “И каков же твой жених, Майя? — спросила она. — Ты точно знаешь, что он хороший человек?” На сей счет экономка ничуть не сомневалась. Он резчик по дереву, собственную мастерскую имеет и собственную усадьбу. В доме у него все в полном порядке, можно хоть сейчас под венец, лучшего мужа ей не найти. “Но разве понравится тебе круглый год сидеть в четырех стенах на голой городской улице? — воскликнула старая г‑жа Лагерлёф. — Ты ведь всю жизнь на природе жила”. Экономка и тут опасений не имела. Все у нее будет хорошо. Жизнь ее ждет легкая, ведь не понадобится ни печь, ни пиво варить, только что сходить на рынок да купить все нужное в хозяйстве. Слыша такие речи, старая г‑жа Лагерлёф поняла, что экономке загорелось замуж и, хочешь не хочешь, надо готовиться к свадьбе. Играли свадьбу в Морбакке, жених приехал туда, с виду человек разумный и дельный, а на следующий день он с женою уехал в Карлстад. Однажды вечером, спустя две недели, а может, и меньше, г‑жа Лагерлёф взяла ключ от свайной клети, решила отрезать к ужину ветчины. А всякий раз, когда брала ключ от клети, она неизменно думала о Майе Персдоттер: как она там? “Если бы я не послала ее в Карлстад, она бы с резчиком не познакомилась, — думала г‑жа Лагерлёф, — и я бы сохранила у себя добрую помощницу, и не пришлось бы мне, как теперь, по двадцать раз на дню бегать в клеть”. Она уже собралась зайти внутрь, но ненароком бросила взгляд на аллею и на дорогу, ведь в ту пору обзор ничто не заслоняло. И замерла, потому что под березами шагал человек и был он так похож на Майю Персдоттер, ее верную помощницу и подругу с юных лет, что она даже ключ уронила. Чем ближе подходила путница, тем меньше было сомнений. А когда она остановилась перед хозяйкой и сказала: “Добрый вечер, барыня!” — г‑жа Лагерлёф волей-неволей поверила своим глазам. “Неужто ты, Майя Персдоттер? — воскликнула она. — Что ты здесь делаешь? Муж нехорош оказался?” “Он только и знай, что пьянствует, — отвечала экономка. — Дня не проходило, чтоб не напился. Чистый спирт хлещет, который вообще-то нужен ему для работы. Не-ет, с этаким пропойцей я не выдержу”. “Ты же собиралась ходить на рынок, покупать все необходимое и поменьше работать”, — заметила старая г‑жа Лагерлёф. “Я буду работать на вас, хозяйка, на руках стану вас носить, только позвольте мне вернуться, — сказала экономка. — Я день и ночь по Морбакке тосковала”. “Тогда заходи, поговорим с полковым писарем! — вскричала старая хозяйка, от радости она чуть не прослезилась и добавила: — И с Божией помощью мы никогда больше не расстанемся”. Так и вышло. Экономка осталась в Морбакке. Муж ее, видно, понял, что нечего и пытаться вернуть ее. Не приезжал за нею, обратно не звал. Обручальное кольцо она сняла и спрятала в сундук с одеждой, а об истории этой никто больше не вспоминал. Маленьким дочкам поручика Лагерлёфа не мешало бы и успокоиться, когда они об этом услышали, но они еще долго потом боялись. Резчик-то был жив, а значит, мог, в конце концов, заявиться в Морбакку, с требованием вернуть ему жену. И, стоя поблизости от клети, где было хорошо видно дорогу, они все время ждали, что заметят его. Нянька-то Майя говорила, что, если он потребует вернуть жену, той придется подчиниться. Они понятия не имели, сколько экономке лет. Сама она запамятовала, в каком году родилась, а в церковной книге навряд ли записано правильно. Наверняка ей за семьдесят, но резчик все равно может забрать ее к себе, ведь она человек замечательный. И как же тогда будет с Морбаккой? Комнатушка в людской В старину вся усадебная челядь получала одежду от хозяина, и можно представить себе, что работы у женщин круглый год было полным-полно. Долгими темными зимними вечерами и долгими темными зимними утрами приходилось им сидеть за прялкой, прясть уток да основу, а вот ткать начинали только весною, когда дни становились светлыми, — в полумраке такую работу не сделаешь. Чтобы к лету, когда в усадьбу наведывался приходский портной, изготовить сермягу, и холст, и бумажную материю, и шерстяную потоньше, надобно было торопиться с тканьем. Но коли постав стоит на кухне, особо не поторопишься. Нет, ткачихам лучше сидеть одним, в помещении, где никто им мешать не будет. Вот почему раньше во всех приличных усадьбах устраивали отдельную ткацкую мастерскую, и в Морбакке тоже. Еще во времена старых пасторов. Над людской соорудили второй этаж, состоявший из двух низких помещений с изразцовыми печками из кирпича, если можно так выразиться, со стенами, обмазанными глиной, и дощатым потолком. В дальней комнате жил староста, а в передней стояли возле окон два ткацких постава. Ткацкая мастерская работала и при поручике Лагерлёфе, хотя жалованье челяди платили уже деньгами, а не одеждой. Г‑жа Лагерлёф очень любила тканье и изготовляла полотенца, постельное белье, скатерти, половики, шторы, обивочную ткань и материал на платье — словом, все, что требовалось в хозяйстве. Целое лето ткацкие станки у нее работали без простоев. Но осенью поставы убирали, на их место ставили длинный низкий стол, весь в пятнах смолы, и круглые трехногие стулья из людской. Значит, в скором времени ожидали приходского сапожника, солдата Свенса. И действительно, немного спустя они приходили, Свенс и подмастерья его, с большими ранцами, полными подметок, молотков, колодок, дратвы, щеток, подковок, шнурков и деревянных гвоздей — все это высыпали на низенький стол. Сапожник был долговязый, тощий, черноволосый, с окладистой черной бородой и на первый взгляд вправду производил впечатление человека сурового и грозного, настоящего вояки. Однако ж говорил он робко, боязливо. Маленькие глазки смотрели мягко, а во всей осанке сквозила легкая неуверенность. Так что в конечном счете он, пожалуй, был не столь уж и опасен. С появлением сапожника маленьких детишек поручика Лагерлёфа охватывал невероятный восторг. Едва лишь выдавалась свободная минутка, они мчались вверх по шаткой лестнице в ткацкую мастерскую. Не столько затем, чтобы поболтать, ведь солдат Свенс был человек работящий и молчаливый, сколько затем, чтобы посмотреть, как там работают, увидеть, как шьют башмак — с самого начала, когда кожу натягивают на колодку, и до конца, когда вырезают ремешок. Сапожник, как правило, сидел, уныло повесив голову, однако радостно оживлялся, услыхав на лестнице шаги поручика Лагерлёфа. Когда-то они с поручиком Лагерлёфом служили в одном полку и, потолковав немного о башмаках, коже для подметок и сапожной ваксе, принимались вспоминать давние истории времен Тросснесских лагерей. Когда оба изрядно входили в раж, поручик иной раз умел уговорить сапожника затянуть старую солдатскую песню, не похожую на другие военные песни, потому что начиналась она так: “Мы, шведские герои, не любим воевать”. Солдаты сложили ее в 1848 году на пути в Данию, в том походе, который прозвали “бутербродной войной”.[7] Была у сапожника Свенса одна особенность: очень он любил рассказывать байки про портного Лагера, который при полковом писаре много раз портняжил в этой самой комнате и был столь же боек и горазд на проказы, сколь Свенс хмур и меланхоличен. — Вы небось слыхали, поручик, как портной Лагер сподобился этакого имени? — как-то спросил он. Поручик, конечно, знал эту историю не хуже чем “Отче наш”, однако в ответ сказал: — Может, и слыхал, но ты, Свенс, поди, расскажешь по-своему. — Ну, стало быть, Лагер, как и я, был простым солдатом, только до меня. В полку говорили, что сперва его звали Ларс Андерссон. А потом пришел солдатам приказ выбрать себе новые имена, потому как Андерссонов да Юханссонов оказалось непомерно много. И вот однажды на сборах в Тросснесе рядовых одного за другим стали вызывать к полковому писарю Лагерлёфу, к батюшке вашему, он спрашивал каждого, как тот хочет прозываться, и заносил новое имя в списки. Ларс Андерссон тоже явился вместе с остальными, а полковой писарь, само собой, знал, какой он проказник, ведь портной из году в год неделями сидел тут, в Морбакке, всю усадьбу обшивал. И притом бесперечь шутки шутил да веселился. Кого хочешь, передразнит из любой окрестной усадьбы, любые вещицы у него вмиг исчезали, ровно у фокусника на базаре, а тросточкой орудовал так, что на слух ни дать ни взять будто цельный полк марширует. Хотя, право слово, мог и бед натворить, потому как измышлял всякие-разные байки и через это учинял свары промеж людей в усадьбах. “Ну, Ларс Андерссон, как ты желаешь прозываться?” — спросил полковой писарь, приняв серьезнейший вид, чтобы тот и думать не смел о проказах. “Боже милостивый! — воскликнул портной. — Я что же, могу назвать себя как заблагорассудится?” — Он наморщил лоб, прикидываясь, будто изо всех сил старается подыскать имечко. “Да, Ларс Андерссон, можешь”, — отвечал полковой писарь. Но, зная портного, добавил, что имя должно быть порядочное, почтенное, шуточкам да забавам тут места нету. Помните, поручик, как выглядел ваш батюшка? По натуре он был человек добрый, обходительный, однако ж многие при виде его изрядно робели — ростом-то высоченный, грузный, брови черные, кустистые. Но портной даже не думал робеть. “Что ж, я хочу прозываться Лагерлёф, — сказал он, — имя порядочное и почтенное. Во всем Вермланде лучше не сыскать”. Услыхав, что проказник надумал прозываться Лагерлёфом, полковой писарь аж побагровел. “Нет, так не пойдет, — сказал он, — нельзя, чтобы в полку были двое с одной фамилией”. “Да ведь по меньшей мере трое носят фамилию Уггла и четверо — Лильехёк, — отвечал портной, — и навряд ли кто спутает меня с вами, полковой писарь”. “Выходит, Ларс Андерссон, ты не понимаешь, что этак не годится?” — спросил полковой писарь. “Я бы не выбрал это имя, кабы вы позволили мне назвать себя так, как я хочу. — Портной постарался принять самый что ни на есть серьезный и скромный вид. — Знаю ведь, что коли дали вы кому обещание, то нипочем его не нарушите, это уж точно”. Оба замолчали, полковой писарь Лагерлёф прикидывал, как бы вывернуться из затруднения, не хотелось ему, чтоб весь полк над ним потешался, да и вообще, незачем этакому проказнику, как портной, прозываться Лагерлёфом. “Послушай, Ларс, — сказал он, — тут в полку, может, еще куда ни шло, чтобы мы с тобой носили одно имя, но дома, в Морбакке, этак не годится, пойми. И коли ты упорно настаиваешь прозываться Лагерлёфом, приготовься к тому, что дорога в Морбакку тебе навсегда заказана, не шить тебе там больше”. Вот когда портной испужался, потому как недели, когда шил в Морбакке, он считал лучшими в году. Нигде его не встречали так радушно, как в Морбакке, нигде народ так не любил его байки да затеи.