Мартин Иден
Часть 19 из 35 Информация о книге
— Я честный плательщик налогов и лойяльный политик. Сакраменто[2] назначает нас, и мы должны считаться с Сакраменто, должны считаться с правительством плата, с партийной прессой или даже с прессой обеих партий. — Это ясно, но вы должны чувствовать себя, как рыба, вынутая из воды! — воскликнул Мартин. — У нас в университетском пруду не много наберется таких, как я. Иногда мне кажется, что я в самом деле рыба, выброшенная на сушу, и я начинаю думать, что мне было бы лучше и вольнее где-нибудь в Париже, в кабачке Латинского квартала, где собирается богема и где пьют кларет. Я бы обедал в дешевом ресторане и высказывал отчаянно смелые взгляды на все мироздание. Мне иногда кажется, что по натуре я радикал. Но, увы, так много вопросов, в которых я совершенно не чувствую никакой уверенности. Я становлюсь робким, когда сталкиваюсь лицом к лицу с коренными проблемами жизни — человеческой жизни. И, слушая его, Мартин невольно вспомнил «Песню о пассатном ветре»: Жаркий полдень по мне, Но во мгле при луне Я готов паруса надувать. И, повторяя слова песни, Мартин глядел на профессора и находил в нем что-то общее с северо-восточным пассатом, неизменным, холодным и сильным. Он был так же ровен и надежен, и, однако, в нем было что-то смущающее Мартин думал о том, что профессор, вероятно, никогда не высказывается до конца, так же как и северо-восточный пассат никогда не дует изо всех сил, а всегда оставляет себе резервы, которыми, однако, никогда не пользуется. Воображение Мартина было попрежнему ярким. Его мозг был как бы огромным складом воспоминаний и вымыслов, доступ к которым был всегда открыт. Что бы ни произошло, Мартин мгновенно извлекал из этого своего склада что-либо сходное или, наоборот, противоположное и воплощал это в ярких видениях. Делалось это совершенно непроизвольно, и каждому событию реальной жизни неизменно сопутствовали картины, создаваемые фантазией. Как тогда ревнивый блеск в глазах Руфи напомнил ему бурю при лунном свете, так теперь профессор Колдуэлл вызвал перед ним картину океана: волны с белыми гребнями, обагренные заходящим солнцем, несутся, гонимые северо-восточным пассатом. Так ежеминутно возникали перед ним различные видения и не только не нарушали хода его мыслей, но, напротив, помогали разбираться в них. Эти видения были отголоском всего того, что пережил некогда Мартин, всего, что он видел и вычитал из книг, и они постоянно, наяву и во сне, теснились в его мозгу. И вот теперь, слушая плавную речь профессора Колдуэлла — речь умного и образованного человека, — Мартин невольно вспомнил свое прошлое. Он видел себя на заре своей юности, настоящим хулиганом, в лихо заломленной стетсоновской шляпе и двубортной куртке, когда идеалом его были грубости и всякие безобразия, насколько они дозволялись полицией. Мартин не пытался что-либо смягчить или сглаживать в этих воспоминаниях. Да, в известный период своей жизни он был самым обыкновенным хулиганом, предводителем шайки, которая вечно воевала с полицией и терроризировала честных хозяев рабочего квартала. Теперь его идеал изменился. Он поглядывал вокруг себя, на благовоспитанных и хорошо одетых мужчин и дам, вдыхал атмосферу утонченной культуры, и призрак его юности в широкополой шляпе и двубортной куртке вперевалку шел к нему по ковру гостиной. Ведь это он, озорной предводитель уличной шайки, превратился в того Мартина Идена, который сидит теперь в мягком кресле и мирно беседует с профессором университета. По правде говоря, Мартин никогда и нигде не чувствовал себя вполне на своем месте. Он просто хорошо приспосабливался к обстоятельствам, всегда был общим любимцем, потому что не отставал ни в работе, ни в игре и повсюду умел постоять за себя и внушить к себе уважение. Но никогда и нигде он не пускал корней. Вполне удовлетворяя своих сотоварищей, Мартин сам никогда не был удовлетворен. Его все время томило какое-то беспокойство, ему все время слышался голос, звавший его куда-то, и он странствовал по миру в поисках, пока не нашел, наконец, книгу, искусство и любовь. И вот теперь он находился среди всего этого — единственный из всех своих прежних товарищей, который запросто мог притти в гости к Морзам. Но все эти мысли отнюдь не мешали Мартину внимательно слушать профессора. Он видел, как обширны познания его собеседника, и время от времени чувствовал недостатки и пробелы в своем образовании, хотя благодаря Спенсеру ему все же были известны общие основы знания. Нужно было только время, чтобы заполнить пробелы. «Тогда посмотрим!» — думал он. Но пока он как бы сидел у ног профессора, слушая благоговейно и внимательно все, что тот говорил. Однако постепенно Мартин начал замечать и слабую сторону суждений своего собеседника, которая, правда, могла бы и не броситься в глаза, если бы не повторялась постоянно. И когда Мартин понял, наконец, в чем заключается эта слабая сторона, у него сразу исчезло чувство неравенства, которое он испытывал в начале беседы с профессором. Руфь подошла к ним вторично, как раз в тот момент, когда Мартин начал говорить. — Я скажу вам, в чем вы заблуждаетесь или, вернее, в чем слабость ваших суждений, — сказал он. — Вы пренебрегаете биологией. Она отсутствует в вашем миросозерцании. То есть я разумею подлинно научную биологию, начиная с лабораторных опытов по оживлению неорганической ткани и кончая самыми широкими социологическими и эстетическими обобщениями. Руфь была совершенно ошеломлена. Она в продолжение двух лет слушала лекции профессора Колдуэлла, и он казался ей олицетворением мудрости. — Я не совсем понимаю вас, — нерешительно сказал профессор. — Я попытаюсь объяснить, — произнес Мартин. — Мне помнится, я читал в истории Египта, что нельзя понять египетское искусство, не изучив предварительно характер страны. — Совершенно верно, — согласился профессор. — И вот мне кажется, — продолжал Мартин, — что, в свою очередь, характер страны нельзя изучать без предверительного знания материала, из которого создавалась жизнь, и того, как она образовалась. Как мы можем понять законы, учреждения, нравы и религию, не зная людей, их создавших, и не зная, из чего вообще созданы сами эти люди? Литература в конце концов такое же создание человека, как египетское искусство. Разве во вселенной существует что-нибудь, не подчиняющееся всемирному закону эволюции? Я знаю, что история эволюции отдельных искусств разработана, но мне кажется, что она разработана чисто механически. Человек остается при этом в стороне. Великолепно разработана эволюция инструментов — арфы, скрипки, эволюция музыки, танца, песни. Но что можно сказать об эволюции самого человека, о тех органах, которые развивались в нем, прежде чем он смастерил первый инструмент или пропел первую песню? Вот об этом-то вы забываете, а это именно я и называю биологией. Это биология в самом широком смысле слова. Я знаю, что выражаюсь немного бессвязно, но я, можно сказать, пытаюсь сам выковать свою идею. Она пришла мне в голову, пока вы говорили, и мне трудно сразу найти ей четкое выражение. Вы упомянули о человеческой ограниченности, не дающей человеку возможности охватить все факторы. Вот вы как раз, — по крайней мере мне так кажется, — упускаете биологический фактор, то есть именно самую основу всех искусств, главный материал, из которого построена в конце концов вся человеческая культура. К изумлению Руфи, Мартин не был мгновенно уничтожен, и профессор даже взглянул на Мартина, как показалось Руфи, снисходительно, очевидно считаясь с его молодостью. Наконец после недолгого молчания профессор начал говорить, поигрывая своею золотой цепочкой. — Вы знаете, — сказал он, — мне уже делал однажды подобные упреки один великий человек, ученый эволюционист Жозеф Леконт. Но он умер, и я думал, что никто не будет больше обличать меня, а вот теперь вижу в вашем лице нового обвинителя. Вероятно, — не могу не признать этого, — в ваших обвинениях есть доля истины, и даже очень большая доля. Я слишком ушел в классику и недостаточно следил за развитием естественных наук; быть может, это объясняется просто недостатком энергии и работоспособности. Вы, вероятно, очень удивитесь, если узнаете, что я никогда не был ни в одной лаборатории. Однако это факт. Леконт был прав, так же как и вы, мистер Иден, хоть я и не знаю — насколько. Под каким-то предлогом Руфь отвела Мартина в сторону и шепнула ему: — Вы совсем монополизировали профессора Колдуэлла. Может быть, еще кто-нибудь хочет побеседовать с ним. — Простите, — смущенно пробормотал Мартин, — я заставил его разговориться, и это оказалось настолько интересно, что я забыл о других. Просто мне до сих пор не приходилось встречать такого умного и образованного собеседника. И, между прочим, знаете что? Я прежде думал, что все, кто посещает университет или занимает важное общественное положение, так же умны и образованны… — Он исключение, — прервала его Руфь. — Очевидно. С кем же вы хотите, чтобы я поговорил теперь? Вот что: сведите меня с этим Хэпгудом. Мартин беседовал с ним минут пятнадцать, и Руфь не могла нарадоваться на своего возлюбленного. Его глаза ни разу не засверкали, щеки ни разу не вспыхнули, и Руфь изумлялась спокойствию, с каким Мартин вел беседу. Но зато в глазах Мартина все сословие банковских деятелей потеряло весь свои престиж, и под конец вечера у него сложилось убеждение, что банковский деятель — синоним пошляка. Армейский офицер оказался очень добродушным, здоровым и уравновешенным человеком, вполне довольным своей судьбой. Узнав, что он тоже учился в университете целых два года, Мартин был очень удивлен и никак не мог понять, куда же делись все его познания. Но все же этот офицер понравился Мартину гораздо больше, чем Чарльз Хэпгуд. — Меня не пошлости его возмущают, — говорил потом Мартин Руфи, — но меня злит тот напыщенный, самодовольный, снисходительный топ, которым эти пошлости изрекаются. Я мог бы изложить всю историю реформации за то время, пока этот делец объяснял мне, что объединенная рабочая партия слилась с демократической. Он выбрасывает слова, как профессиональный игрок в покер сдает карты. Когда-нибудь я вам покажу это на примере. — Мне очень жаль, что он вам не понравился, — отвечала Руфь. — Он любимец мистера Бэтлера. Мистер Бэтлер говорит, что это самый честный и надежный человек; он называет его скалой, камнем, на котором можно воздвигнуть любое банковское учреждение. — Я в этом и не сомневаюсь, даже судя по тому немногому, что я от него слышал. Но я утратил теперь всякое уважение к банкам. Вы не сердитесь, моя дорогая, что я так прямо высказываю свое мнение? — Нисколько! Это очень интересно. — Да, — подтвердил Мартин, — ведь я варвар, получающий первые впечатления от цивилизации. Для цивилизованного человека я должен представлять, несомненно, большой интерес. — А что вы скажете о моих кузинах? — спросила Руфь. — Они мне понравились больше других женщин. Они очень веселые и держатся просто, без претензий. — Значит, другие женщины вам тоже поправились? Мартин покачал головой. — Эта общественная деятельница — просто попугай, болтающий о социальных проблемах. Готов поклясться, что если б выпотрошить ее мозг, в нем не нашлось бы ни одной самостоятельной идеи. Портретистка невыносимо скучна. Вот была бы отличная пара для Хэпгуда. А уж музыкантша! Не знаю, может быть у нее великолепная техника и беглость, и туше, — но только в музыке она ничего не смыслит. — Но ведь она же превосходно играет, — попробовала протестовать Руфь. — Да, с внешней стороны она играет виртуозно, но внутренняя сущность музыки для нее совершенно недоступна. Я спросил, какой внутренний смысл находит она в музыке, — вы знаете, меня всегда интересует этот вопрос, — и она ничего не могла ответить, кроме того, что она обожает музыку, что музыка величайшее из всех искусств, что музыка для нее дороже жизни. — Вы всех заставили говорить на профессиональные темы, — сказала Руфь с упреком. — Не отрицаю. Но уж если они и тут не могли сказать ничего путного, то вообразите мои мучения, если бы они стали разговаривать на какие-нибудь общие темы. А я-то думал, что здесь, где люди пользуются всеми преимуществами культуры… — Мартин на секунду умолк, и перед ним снова предстала его былая тень: парень в стетсоне, вперевалку шагающий по комнате, — Да, я думал раньше, что здесь каждый так и блещет умом и знаниями. Но из того немногого, что я видел, я уже могу вывести заключение: большинство этих людей — круглые невежды, а девяносто процентов остальных невыносимо скучны. Вот профессор Колдуэлл — это совсем другое дело. Это настоящий человек. Руфь просияла. — Расскажите мне о нем, — сказала она, — не об его блестящих качествах, — я и так их прекрасно знаю, — а о том, что вы в нем нашли заслуживающим порицания. Мне очень интересно знать. — А вдруг я попаду впросак, — шутливо протестовал Мартин, — может быть, вы сами сначала скажете. Или вы в нем видите только одно хорошее? — Я прослушала у него два курса и знаю его в продолжение двух лет; потому-то мне и интересно знать, какое он на вас произвел впечатление. — То есть вас интересует дурное впечатление? Ладно. Я думаю, что он вполне заслуживает вашего восхищения и уважения. Это самый умный и развитой человек, которого я когда-либо встречал, но у него не спокойна совесть. О, не подумайте чего-нибудь дурного! — воскликнул Мартин. — Я хочу сказать, что он производит на меня впечатление человека, который заглянул вглубь вещей и так напугался, что самого себя хочет уверить в том, что ничего не видел. Может быть, я неясно выразил свою мысль? Попытаюсь объяснить иначе. Вообразите себе человека, который нашел тропу к скрытому в чаще храму и не пошел по ней. Он, может быть, даже видел и самый храм, но потом убедил себя, что это был просто мираж. Или вот еще. Это человек, который мог бы совершить прекрасный поступок, но не счел это нужным и теперь все время жалеет, что не сделал того, что мог сделать. В глубине души он смеется над наградой, которую мог получить за свои деяния, но где-то еще глубже тоскует по этой награде и по великой радости свершения. — Я не подходила к нему с этой стороны, — сказала Руфь, — и, откровенно говоря, я все-таки не совсем понимаю, что вы хотите сказать. — Потому что я сам чувствую все это очень смутно, — говорил Мартин, как бы оправдываясь, — я не могу это обосновать логически. Это только чувство, и очень может быть, оно меня обманывает. Вы, наверное, знаете профессора Колдуэлла лучше меня. Из этого вечера у Морзов Мартин вынес странные и противоречивые чувства. Он настолько разочаровался в своих намерениях, разочаровался в людях, до которых; хотел подняться. С другой стороны, успех ободрил его. Подняться оказалось легче, чем он думал. Мартин не только преодолел трудности подъема, но (он этого не скрывал от себя из ложной скромности) оказался выше тех, до кого он старался возвыситься, исключая, разумеется, профессора Колдуэлла. Мартин знал жизнь и книги гораздо лучше, чем все эти люди, и он только удивлялся, в какие углы и подвалы запрятали они свое образование. Ему не приходило в голову, что он наделен исключительным умом, не знал он и того, что истинных и глубоких мыслителей нужно искать никак не в гостиной у Морзов; что эти мыслители подобны орлам, одиноко парящим в небесной лазури, высоко над землею, вдали от суеты и пошлости обыденной жизни. Глава XXVIII Успех потерял адрес Мартина Идена, и посланцы его больше не стучались к нему в дверь. Двадцать пять дней, не отдыхая даже в воскресенье и праздники, Мартин работал над «Позором солнца» — большой статьей, почти в тридцать тысяч слов. Это была организованная атака на мистицизм школы Метерлинка, — вылазка из цитадели позитивных знаний, направленная против фантазеров, мечтающих о чудесах, хотя и в самой статье было много прекрасного и чудесного — только такого, что совмещалось с действительностью. К этой большой статье Мартин немного позже присоединил два небольших очерка: «Жрецы чудесного» и «Мерило нашего «я». Все эти статьи, длинные и короткие, отправлялись путешествовать по редакциям. За двадцать пять дней, потраченных на «Позор солнца», Мартину удалось продать на шесть с половиной долларов своих «доходных» произведений. За одну вещицу он получил пятьдесят центов, за другую, посланную в юмористический еженедельник, — целый доллар. Кроме того, были проданы еще два юмористических стихотворения, одно за два, другое за три доллара В конце концов, исчерпав свой кредит (хотя бакалейщик увеличил его до пяти долларов), Мартину опять пришлось снести в ломбард велосипед и пальто. За прокат пишущей машинки снова требовали денег, напоминая Мартину, что по условию он обязан был платить за месяц вперед. Ободренный сбытом нескольких мелочей, Мартин решил вновь заняться «ремесленничеством». Может быть, на это удастся кое-как прожить. У него под столом валялось около двадцати небольших рассказов, отвергнутых литературными агентствами. Мартин перечитал их, чтобы уяснить себе, как не надо писать газетные рассказы и, таким образом, выработать идеальную формулу. Он пришел к выводу, что в газетном рассказе не должно быть трагической развязки, в языке не должно быть излишних красот, мысли должны быть просты, а чувства примитивны. Но чувства все же должны быть, и притом непременно возвышенные и благородные, вроде тех, которые заставляли его некогда аплодировать с галерки пьесам типа «Хоть беден, да честен». Уяснив себе все это, Мартин начал сочинять рассказ по выработанной им формуле. Формула была трехчленная: 1) двое влюбленных должны разлучиться; 2) благодаря какому-то событию они соединяются снова; 3) звон свадебных колоколов. Третий член был постоянной величиной, но первый и второй могли варьироваться бесконечно. Разлучить влюбленного могло роковое недоразумение, стечение обстоятельств, ревнивые соперники, жестокие родители, хитрые опекуны и т. д. и т. п.; соединить их мог какой-нибудь доблестный поступок влюбленного или влюбленной, вынужденное либо добровольное согласие опекуна, родителей или соперников, разоблачение какой-нибудь неожиданной тайны, самопожертвование влюбленного — и так далее, до бесконечности. Иногда можно было заставить девушку сделать первый шаг, и еще много других хитрых приемов и ловких трюков придумал Мартин, разрабатывая эту тему. Одним только не мог он распоряжаться по своему усмотрению: в конце каждого рассказа обязательно должны были звонить свадебные колокола, хотя бы небеса рухнули или земля разверзлась. Объем рассказа также был установлен совершенно точно: максимум — полторы тысячи слов, и минимум — тысяча двести. Прежде чем окончательно овладеть искусством сочинения подобных рассказов, Мартину пришлось выработать пять или шесть схем, и с ними он всегда сообразовался в процессе писания. Это были как бы таблицы, которыми пользуются математики, которые можно читать сверху, снизу, справа налево, слева направо и по которым можно без всякого умственного напряжения составлять какие угодно комбинации, всегда одинаково правильные и точные. По этим схемам Мартин в полчаса набрасывал штук десять сюжетов, которые откладывал и затем в свободное время обрабатывал. Обычно он Делал это перед сном, после целого дня серьезной работы. Впоследствии он признавался Руфи, что мог сочинять такие рассказы даже во сне. Главная работа — составить схему, остальное все делалось чисто механически. Мартин Иден не сомневался в силе своих формул и настолько уже знал издательский вкус, что, посылая первые два рассказа, был уверен, что они принесут ему деньги. И в самом деле, дней через десять Мартин получил два чека, каждый на четыре доллара. Тем временем Мартин сделал новые печальные открытия, касающиеся журналов «Трансконтинентальный ежемесячник» напечатал его «Колокольный звон», но чека не прислал. Мартин очень нуждался в деньгах и написал в редакцию. Вместо чека он получил уклончивый ответ и просьбу прислать еще что-нибудь. Проголодав два дня, Мартин принужден был опять заложить велосипед. Регулярно два раза в неделю он напоминал «Ежемесячнику» о своих пяти долларах, но, повидимому, первый ответ был получен по чистой случайности. Мартин не знал, что «Ежемесячник» уже в течение нескольких лет едва сводит концы с концами, что он не имеет ни подписчиков, ни покупателей и существует только объявлениями, которые печатаются в нем скорее всего из соображений филантропических. Не знал он и того, что «Ежемесячник» является единственным источником дохода для издателя и редактора и что этот доход они могут получать, лишь систематически не платя своим кредиторам Разве мог Мартин подозревать, что на его пять долларов редактор выкрасил свой дом в Аламеде, и выкрасил его сам, так как для него была слишком высокой плата, установленная союзом маляров, а первый же штрейкбрехер, которого он нанял, свалился с лестницы, которую кто-то нарочно подтолкнул, и его отвезли в больницу со сломанной ногой. Не получил Мартин и десяти долларов за очерк «Искатели сокровищ», принятый чикагской газетой. Очерк был напечатан, в этом он убедился, проглядывая журналы в городской читальне, но никакого ответа от издателя Мартин не добился. Его письма оставляли без внимания. Желая быть уверенным в том, что они доходят по назначению, Мартин отправлял их заказными, Это был грабеж, решил он, хладнокровный грабеж среди белого дня, — он голодал, а у него крали его товар, продав который он мог бы купить себе кусок хлеба. «Юность и зрелость» был еженедельным журналом. Напечатав две трети повести в двадцать одну тысячу слов, журнал вдруг перестал выходить. Таким образом, пропала всякая надежда на получение шестнадцати долларов. В довершение всего «Котел» — его лучший рассказ — пропал зря. В отчаянии, перебрав множество журналов, Мартин послал его в Сан-Франциско, в журнал «Волна». Выбрал он этот журнал лишь потому, что можно было быстро получить ответ: редакция была близко, на другом берегу залива. Недели через две он с радостью увидел свой рассказ напечатанным на видном месте да еще с иллюстрациями. Вернувшись домой с сладко бьющимся сердцем, Мартин старался угадать, сколько заплатят ему за этот лучший его рассказ. Его радовала та быстрота, с которой рассказ был принят и напечатан, хотя издатель не уведомил его о принятии рукописи. Прождав неделю, две и еще несколько дней, Мартин, поборов ложный стыд, написал редактору «Волны», высказывая предположение, что его маленький счет был забыт среди множества важных дел. «Даже если мне заплатят всего пять долларов, — размышлял Мартин, — и то я смогу купить на эти деньги бобов и гороху и напишу еще с полдюжины таких же рассказов». Наконец пришел ответ, который привел Мартина в восторг своей великолепной наглостью: «Мы очень благодарны вам за ваш прекрасный рассказ. Мы все в редакции с наслаждением читали его и, как видите, напечатали на почетном месте. Мы надеемся, что вам понравились иллюстрации. Как видно из вашего письма, вы полагаете, будто мы платим за произведения, написанные не по нашему заказу. Этого мы не имеем обыкновения делать, а ваш рассказ нами не был заказан. Принимая его к печати, мы, разумеется, полагали, что вам это известно. Нам остается только пожалеть, что произошло такое печальное недоразумение. Еще раз благодарим вас и надеемся получить от вас что-нибудь. Примите и проч.» В постскриптуме было сказано, что хотя, как правило, «Волна» никому бесплатно не высылается, тем не менее редакция считает для себя за честь включить его в число подписчиков на следующий год. После этого печального опыта Мартин всегда печатал вверху первого листа каждой рукописи: «Плата по вашей обычной ставке». «Когда-нибудь, — утешал он себя, — они будут мне платить по моей обычной ставке!» Мартина в этот период времени охватила горячка самосовершенствования, и он без конца исправлял и переделывал «Веселую улицу», «Вино жизни», «Радость», «Песни моря» и другие свои ранние произведения. Ему попрежнему нехватало девятнадцатичасового рабочего дня. Он усердно писал и читал, стараясь трудом заглушить муки, причиняемые отказом от курения. Средство, присланное Руфью, он засунул в самый дальний угол ящика письменного стола. Особенно трудно было обходиться без табаку во время голодовок; как он ни старался подавить желание курить, оно не пропадало. Мартин считал это своим величайшим подвигом, а Руфь находила, что он поступает правильно, и только. Она купила ему средство, отучающее от курения, из денег, которые получала на булавки, и через несколько дней совершенно забыла об этом. Мартин ненавидел свои механически написанные рассказы, смеялся над ними, но они-то как раз продавались всего удачнее. Благодаря им он расплатился со всеми своими долгами и даже купил новые велосипедные шины. Эти рассказы давали ему деньги на каждодневные расходы, и у него еще оставалось время для серьезной работы. Кроме того, Мартина постоянно окрыляло воспоминание о сорока долларах, полученных от «Белой Мыши». Как знать, может быть и другие первоклассные журналы платят неизвестным авторам столько же, а может быть, и еще больше. Но задача состояла в том, чтобы проникнуть в эти первоклассные журналы. Они последовательно отвергали все его лучшие рассказы и стихи, а между тем из номера в номер появлялись в них десятки безвкусных и пошлых вещей.