Мартин Иден
Часть 14 из 35 Информация о книге
И теперь, с Руфью, он тоже выжидал, желая и не решаясь заговорить о своей любви. Он боялся оскорбить ее и не был уверен в себе. Но он выбрал правильный путь, сам того не подозревая. Любовь явилась в мир раньше членораздельной речи, и в своей ранней юности она усвоила приемы и способы, которых никогда уже не забывала. Именно этими первобытными способами Мартин добивался благосклонности Руфи. Сначала он делал это бессознательно и лишь впоследствии осознал свои поступки и понял истину. Прикосновение его руки к ее руке было красноречивее любых слов, непосредственное ощущение его силы действовало сильнее, чем строчки и рифмы, сильнее, чем пламенные излияния сотен поколений влюбленных. Словесные объяснения затронули бы прежде всего разум Руфи, тогда как прикосновение руки, мимолетная близость действовали непосредственно на таившийся в ней инстинкт женщины. Разум ее был юным, как она сама. Но инстинкт ее был стар, как человечество, и даже еще старше. Он родился в те давние времена, когда родилась сама любовь, и силе его древней мудрости уступали все тонкости и ухищрения позднейших веков. И потому разум Руфи молчал. Она не обращалась к нему сама, не отдавая себе отчета в том магическом воздействии, которое Мартин оказывал на ее душу, истомившуюся по любви. Что Мартин любит ее, было ясно, как день, и Руфь наслаждалась проявлениями его любви — блеском глаз, дрожанием рук, краской, то и дело заливающей его щеки. Иногда Руфь даже как будто разжигала Мартина, но делала это так робко и так наивно, что ни он, ни она сама не замечали этого. Она трепетала от радостного сознания своей женской силы и, подобно Еве, наслаждалась, играя с ним и дразня его. А Мартин молчал, потому что не знал, как заговорить, и потому, что чувства, переполнявшие его, были слишком сильны, — молчал и продолжал искать выход в несмелых и безыскусных попытках сближения. Прикосновение его руки доставляло ей удовольствие, и даже нечто большее, чем простое удовольствие. Мартин не знал этого, но он чувствовал, что не противен ей. Правда, они пожимали друг другу руки, только здороваясь и прощаясь, но очень часто пальцы их сталкивались, когда они брались за велосипеды, передавали друг другу книжку или вместе листали ее. Случалось не раз, что ее волосы касались его щеки или что она на миг прижималась к нему плечом, склоняясь над понравившимся местом в книге. Руфь мысленно смеялась над теми странными чувствами, которые при этом охватывали ее: иногда, например, ей хотелось потрепать его волосы; а он, в свою очередь, страстно желал, устав от чтения, положить голову ей на колени и с закрытыми глазами мечтать о будущем. Сколько раз, бывало, во время воскресных пикников Мартин клал свою голову на колени какой-нибудь девушке и спокойно засыпал, предоставляя ей защищать его от солнца и влюбленно глядеть на него, удивляясь его величественному равнодушию к любви. Положить голову девушке на колени всегда представлялось Мартину самым простым делом в мире, а теперь, глядя на Руфь, он понимал, что это невозможно и немыслимо. Но именно сознание этой невозможности и сдержанность, им обусловленная, незаметно для самого Мартина, вели его к цели. Благодаря этой сдержанности он ни разу не возбудил в Руфи тревоги. Неопытная и застенчивая, она не замечала, какое опасное направление начинают принимать их встречи. Ее бессознательно влекло к нему, а он, чувствуя растущую близость, хотел и не мог решиться. Но однажды Мартин решился. Придя к Руфи, он застал ее в комнате со спущенными шторами; она пожаловалась на сильную головную боль. — Ничего не помогает, — сказала она в ответ на его расспросы. — А порошки мне запретил принимать доктор Холл. — Я вас вылечу без всякого лекарства, — отвечал Мартин, — я не уверен, конечно, но если хотите, можно попробовать. Это самый простой массаж. Меня научили ему в Японии. Ведь японцы — первоклассные массажисты. А потом я видел, как то же самое, только с некоторыми изменениями, делают и гавайцы. Они называют этот массаж «ломи-ломи». Он иногда действует гораздо лучше всякого лекарства. Едва его руки коснулись ее лба, Руфь уже сказала со вздохом: — Как хорошо. Через полчаса она спросила его: — А вы не устали? Вопрос был излишен, ибо она знала, какой последует ответ. И Руфь, впав в полудремотное состояние, подчинилась ему. Целительная сила истекала из его пальцев, отгоняя боль, — так по крайней мере ей казалось. Наконец боль настолько утихла, что Руфь спокойно уснула, а Мартин удалился. Вечером она позвонила ему по телефону. — Я спала до вечера, — скачала она, — вы меня совершенно вылечили, мистер Иден; не знаю как и благодарить вас. Мартин от радости и смущения едва находил слова для ответа, а в его мозгу все время плясало воспоминание о Броунинге и Елизавете Баррет. Что сделал Броунинг для своей возлюбленной, может сделать и он — Мартин Иден — для Руфи Морз. Вернувшись в свою комнату, он лег на постель и принялся за спенсеровскую «Социологию». Но чтение не шло ему на ум. Любовь всецело завладела его мыслями, и вскоре, сам не заметив как, он очутился у своего столика, забрызганного чернилами. И сонет, написанный им в этот вечер, был первым из цикла пятидесяти «Сонетов о любви», написанных в течение двух следующих месяцев. Он писал при самых благоприятных обстоятельствах для создания великого произведения, — писал, вдохновляемый любовью. Те часы, в которые он не виделся с Руфью, Мартин посвящал «Сонетам о любви» и чтению у себя дома или в читальне, где он внимательно изучал текущие номера журналов, стараясь проникнуть в тайну издательского выбора. Те часы, которые Мартин проводил с Руфью, были одинаково полны надежд и неопределенности. Через неделю после того как Мартин излечил Руфь от головной боли, Норман предложил прокатиться в лунную ночь на лодке по озеру Меррит, а Артур и Ольнэй охотно поддержали этот план. Никто, кроме Мартина, не мог управлять лодкой, а потому его и попросили взять на себя обязанности капитана Руфь села рядом с ним на корме, а трое молодых людей, разместившись на средних скамьях, завели нескончаемый спор о каких-то своих делах. Луна еще не взошла, и Руфь, глядя на звездное небо и не обмениваясь ни одним словом с Мартином, вдруг почувствовала одиночество. Она взглянула на него. Порыв ветра слегка накренил лодку, и он, держа одной рукой румпель, а другой грота-шкот, слегка изменил направление, стараясь обогнуть выступающий берег. Мартин не замечал ее взгляда, и она внимательно смотрела на него, размышляя о странной прихоти, которая побуждает его, юношу незаурядных способностей, тратить время на писание рассказов и стихов, не возвышающихся над уровнем посредственности. Ее взгляд скользнул по его могучей шее, смутно обрисовавшейся при свете звезд, по его красиво посаженной голове, и знакомое желание — обвить руками его шею — снова овладело ею. Та самая сила, которая казалась ей неприятной, в то же время влекла ее. Чувство одиночества усилилось, и Руфь ощутила усталость. Качание лодки раздражало ее, и она вспомнила, как он вылечил ее от головной боли одним своим прикосновением. Мартин сидел рядом с нею, совсем рядом, и лодка, накреняясь, как бы толкала ее к нему. И Руфи вдруг захотелось прильнуть к мощной груди Мартина, найти в нем опору — и, прежде чем она осознала это желание, она уже клонилась, подчиняясь ему. Может быть, это случилось из-за качки? Руфь не знала этого. Она и не узнала никогда Она знала лишь, что прижалась к нему, что ей теперь хорошо и спокойно. Даже если во всем была виновата качка, Руфь все же не хотела отодвинуться от Мартина Она прижалась к нему и продолжала прижиматься даже тогда, когда он переменил позу, чтобы ей было удобнее сидеть. Это было безумием с ее стороны, но ей не хотелось в это вдумываться. Она уже не была прежней Руфью, она была женщиной, и женская потребность опоры говорила в ней; правда, она только слегка прижалась к Мартину, но потребность была удовлетворена. Ее усталости как не бывало. Мартин молчал. Он боялся рассеять чары. Его сдержанность и робость помогали ему молчать, но голова у него кружилась и мысли путались. Он никак не мог понять, что случилось. Это было слишком чудесно, это не могло случиться наяву. Он с трудом преодолевал желание выпустить шкот и румпель и сжать ее в объятиях. Но он инстинктивно чувствовал, что это испортило бы все дело, и мысленно благодарил судьбу за то, что у него заняты руки. Однако он сознательно замедлил ход лодки, без зазрения совести отпуская парус, чтобы подольше затянуть галс. Он знал, что при перемене галса ему придется пересесть, и их близость будет нарушена. Все это он проделывал опытной рукой, не возбуждая в спорщиках ни малейшего подозрения. Он благословлял всю свою трудную матросскую жизнь за то, что она дала ему это уменье подчинять своей воле море, лодку и ветер и теперь позволяла продлить эту близость с любимой в чудесную лунную ночь. Когда первый луч луны озарил их жемчужным сиянием, Руфь отодвинулась от Мартина и, отодвигаясь, почувствовала, что и он сделал то же. Им обоим хотелось скрыть все от других. Это должно было остаться их тайной. Руфь сидела теперь в стороне, с пылающими щеками, с ужасом думая о том, что произошло. Она сделала что-то такое, в чем не могла бы признаться ни братьям, ни Ольнэю. Как могла она решиться? Никогда еще этого с ней не было, хотя она много раз каталась в лунные ночи на лодке с молодыми людьми. У нее даже желаний таких не появлялось. Ей было стыдно и страшно этой пробуждающейся женственности. Она поглядела украдкой на Мартина, который в этот момент был занят поворотом лодки, и готова была возненавидеть его за то, что он побудил ее совершить такой необдуманный к бесстыдный поступок, именно он — Мартин Иден! Быть может, ее мать в самом деле права, и они слишком часто видятся. Руфь тут же твердо решила, что это никогда более не повторится, а в дальнейшем она постарается реже встречаться с ним. У нее даже явилась нелепая мысль солгать ему, вскользь сказать как-нибудь при случае, что ей сделалось дурно в лодке перед восходом луны. Но тут она вспомнила, как они отодвинулись друг от друга перед лицом обличительницы-луны, и поняла, что Мартин ей не поверит. Все последующие дни Руфь была сама не своя; она перестала анализировать свои чувства, перестала думать о том, что с нею происходит и что ее ждет, точно в лихорадке она прислушивалась к тайному зову природы, то страшному, то чарующему. Но у нее было одно твердое решение, которое придавало ей уверенности: не дать Мартину заговорить о любви. Пока он молчит, все обстоит благополучно. Через несколько дней он уйдет в море. А впрочем, если он и заговорит, все равно ничего не случится. Ведь она-то не любит его. Конечно, на какие-нибудь полчаса это доставит немало мучений ему и немало затруднений ей, так как ей впервые придется выслушать объяснение в любви. От одной этой мысли сердце ее сладко забилось. Она стала настоящей женщиной, и мужчина добивается ее руки. Все женское в ней готово было откликнуться на зов. Трепет охватил все ее существо, одна и та же мысль назойливо кружилась в голове, как мотылек над огнем, Руфь зашла так далеко, что уже представляла себе, как Мартин делает ей формальное предложение: она вкладывала слова в его уста, а сама по нескольку раз повторяла свой отказ, стараясь по возможности смягчить его, призывая на помощь присущее Мартину благородное мужество. Прежде всего он должен бросить курить. На этом она будет особенно настаивать. Но нет, нет, она совсем не разрешит ему говорить о любви. Это в ее власти, и она обещала это своей матери. Краснея и вся дрожа, Руфь с сожалением отгоняла недозволенные мечты. Придется отложить ее первое любовное объяснение до более подходящего времени и до встречи с более достойным претендентом. Глава XXI Наступили чудесные дни, теплые и полные неги, какие часто бывают в Калифорнии в пору бабьего лета, когда солнце словно окутано дымкой и слабый ветерок едва колеблет задумчивый воздух. Легкий пурпуровый туман, словно сотканный из цветных нитей, лежал у подножья холмов, а на их вершинах дымным пятном раскинулся город Сан-Франциско. Посредине блестел залив, словно полоса расплавленного металла, и на нем кое-где белели паруса судов, то неподвижных, то медленно скользящих по течению. Вдалеке, в серебристом тумане, высился Тамалпайс, Золотые Ворота узкой тропкой протянулись в лучах заходящего солнца, а за ними синел Великий океан, туманный и безмерный, окаймленный на горизонте густыми белыми облаками — предвестниками надвигающейся зимы. Лету пора было уходить. Но оно все еще медлило здесь, среди холмов, сгущая багряные краски долин, и под дымчатым саваном усталости и пресыщения умирало спокойно и тихо, радуясь, что жило и что жизнь его была плодотворна. И среди этих осенних холмов сидели Мартин и Руфь, совсем рядом, склонив головы над страницами книги; он читал вслух, а она слушала стихи любви, написанные женщиной, которая любила Броунинга так, как умеют любить лишь немногие женщины. Но чтение подвигалось медленно. Слишком сильны были чары угасающей красоты в природе. Золотая пора года умирала так, как жила, — прекрасной и нераскаявшейся грешницей, и казалось, самый воздух вокруг был напоен истомой сладких воспоминаний. Эта истома проникала в кровь Мартина и Руфи, лишала их воли, обволакивала радужным туманом рассудок и нравственные принципы. Мартин поддавался пьянящей слабости, и по временам огонь пробегал по его жилам. Их головы совсем сблизились, и когда от случайного порыва ветра волосы Руфи касались его щеки, печатные строчки начинали расплываться у него перед глазами. — По-моему, вы не слышите того, что читаете, — сказала Руфь, когда он вдруг сбился, потеряв место, которое читал. Мартин поглядел на нее горящими глазами, но, не выдав себя, ответил: — И вы тоже не слушаете. О чем говорилось в последнем сонете? — Не знаю, — засмеялась она. — Я уже забыла. Не стоит больше читать. Уж очень хорош день. — Нам теперь долго не придется гулять, — сказал он серьезно, — вон там, на горизонте, собирается буря. Книга выскользнула из его рук и они молча сидели, глядя на дремлющий залив мечтательными, невидящими глазами. Руфь мельком взглянула на шею Мартина. Какая-то сила, более властная, чем закон тяготения, могучая, как судьба, вдруг повлекла ее. Всего на один дюйм ей надо было склониться, чтобы коснуться плечом его плеча, и это случилось помимо ее воли. Она коснулась его так легко, как бабочка касается цветка, и тут же почувствовала ответное прикосновение, такое же легкое, почувствовала, как его плечо прижалось к ней и как дрожь прошла по всему его телу. Ей надо было отодвинуться в эту минуту. Но она уже не повиновалась себе. Все, что она делала, делалось автоматически, без участия ее воли, да она и не заботилась уже ни о чем, охваченная радостным безумием. Рука Мартина нерешительно протянулась и обняла ee стан. Она ждала с мучительным наслаждением, ждала, сама не зная чего; губы ее горели, сердце стучало, кровь обращалась все быстрей. Объятие Мартина стало крепче, он медленно и нежно привлекал ее к себе. Она не могла больше ждать. Она судорожно вздохнула и безотчетным движением уронила голову к нему на грудь Мартин быстро наклонился, и губы их встретились. Это, должно быть, любовь, подумала Руфь, когда на один миг к ней вернулось сознание. Если это не любовь, это слишком постыдно. Конечно, это могла быть только любовь. Она любила этого человека, руки которого обнимали ее, а губы прижимались к ее губам. Она прильнула к нему еще крепче, инстинктивным, прилаживающимся движением, и вдруг, почти вырвавшись из его объятий, решительно и самозабвенно обхватила руками загорелую шею Мартина Идена. И так сильна, так остра была радость удовлетворенного желания, что в следующее мгновение с тихим стоном она разжала руки и почти без чувств поникла в его объятиях. Еще долго не было сказано ни одного слова. Дважды он наклонялся и целовал ее, и каждый раз ее губы робко тянулись навстречу, и тело инстинктивно искало уютной, покойной позы. Она была не в силах оторваться от него, и Мартин молча сидел, держа ее в объятиях и устремив невидящий взгляд на огромный город по ту сторону залива. На этот раз никакие видения не возникали перед ним. Он видел только краски и яркие лучи, жаркие, как этот чудесный день, горячие, как его любовь. Он склонился к ней; она заговорила. — Когда вы полюбили меня? — спросила она шопотом. — С первого дня, с самого первого раза, как только я вас увидел. Еще тогда полюбил, и с тех пор с каждым днем любил все сильнее. А теперь еще сильнее люблю, дорогая. Я совсем сошел с ума. У меня голова кружится от счастья. — Мартин… дорогой. Как я рада, что я женщина, — сказала она, глубоко вздохнув. Он снова крепко сжал ее в объятиях, потом тихо спросил: — А вы, когда вы поняли впервые? — О, я поняла это давно, почти сразу! — Значит, я был слеп, как летучая мышь! — вскричал Мартин, и в его голосе прозвучала досада. — Я догадался об этом только теперь, когда поцеловал вас. — Я не то хотела оказать. Она слегка отодвинулась и взглянула на него. — Я поняла уже давно, что вы меня любите. — А вы? — спросил он. — Мне это открылось как-то вдруг. — Она говорила очень тихо, глаза ее затуманились, щеки порозовели. — Я не понимала до тех пор, пока вы не обняли меня. И я никогда не думала, что могу выйти за вас замуж, Мартин. Чем вы приворожили меня? — Не знаю, — улыбнулся он. — Разве только своей любовью. Моя любовь могла бы растопить камень, а не то что сердце живой женщины. — Это так все не похоже на любовь, как я ее себе представляла, — задумчиво произнесла она. — Как же вы себе ее представляли? — Я не думала, что она такая. Она секунду смотрела в его глаза и потом сказала, потупившись: — Я совсем ничего не понимала. Ему снова захотелось привлечь Руфь к себе, но он медлил, боясь испугать ее, и только рука, обнимавшая ее, невольно чуть дрогнула. Тогда она сама потянулась к нему, и губы их опять слились в долгом поцелуе. — Но что скажут мои родители? — спросила она вдруг с внезапной тревогой. — Не знаю. Но это нетрудно узнать, как только мы пожелаем. — А если мама не согласится? Я ни за что не решусь сказать ей об этом. — Давайте я скажу, — храбро предложил он. — Мне почему-то кажется, что ваша мать меня не любит, но это ничего, я сумею покорять ее. Тот, кто покорил вас, может покорить кого угодно. А если это не удастся… — Что тогда? — Мы все равно не расстанемся. Но только я уверен, что ваша мать согласится. Она слишком сильно вас любит. — Я боюсь разбить ее сердце, — задумчиво сказала Руфь. Мартин хотел сказать, что материнские сердца не так-то легко разбиваются, но вместо этого произнес: — Ведь любовь самое великое, что есть в мире! — Вы знаете, Мартин, я иногда боюсь вас. Я и теперь боюсь, когда думаю о том, кто вы и кем вы были раньше. Вы должны быть очень, очень хорошим со мной. Помните, что я еще совсем дитя! Я еще никого не любила! — И я тоже. Мы оба дети. И мы очень счастливы. Ведь наша первая любовь оказалась взаимной! — Но этого не может быть, — вскричала она вдруг, высвобождаясь из его рук быстрым, порывистым движением, — не может быть, чтобы вы… Ведь вы были матросом, а матросы, я знаю… Ее голос осекся. — Привыкли иметь жен в каждом порту, — закончил он за нее, — вы это хотели сказать? — Да, — тихо отвечала она. — Но ведь это же не любовь, — возразил он авторитетным тоном. — Я побывал во многих портах, но я никогда не испытывал ничего похожего на любовь, пока не встретился с вами. Знаете, когда я возвращался от вас в первый раз, меня чуть-чуть не забрали. — Как забрали? — Очень просто. Полицейский подумал, что я пьян. Я был и в самом деле пьян… от любви! — Но мы уклоняемся. Вы сказали, что мы оба дети, а я сказала, что этого не может быть. Вот о чем шла речь. — Но я же вам ответил, что никого раньше не любил, — возразил он, — вы моя первая, моя самая первая любовь. — А все-таки вы были матросом, — настаивала она.