Маленькая рыбка. История моей жизни
Часть 4 из 12 Информация о книге
– Мои пчелы всем довольны, – сказал он. – Они не жалят, – произнося эти слова, он снял шляпу, и мы видели его лицо. – Это пчелы, которые делают мед, они дружелюбные. – Но сам-то ты в костюме, – ответила мама. – А она в шортах. У нее нет никакой защиты. – Это потому что мне нужно залезть к ним и забрать мед. Иначе я бы оделся, как ты. Они не хотят тебя жалить, – обратился он ко мне. – Знаешь, что происходит, когда они жалят? Они погибают, – он остановился и продолжил. – Зачем им отдавать жизнь, чтобы тебя ранить, когда они всем довольны и ты их не обижаешь? – Уверен? – снова спросила мама. Что-то в его словах и всем происходящем было неправильно. Но что мы понимали в пчелах? – Да, – ответил он, надевая шляпу. Я никогда не видела улея вблизи. – Ну хорошо… – протянула мама. Пчеловод так и не убедил ее до конца. Я подошла к нему и посмотрела на копошащуюся бархатную массу. Пчелы походили на поблескивающий коричневый ковер. Некоторые взлетали, покачиваясь, как крошечные воздушные шарики с крыльями. Одна села мне на щеку и стала ползать кругами. Я не знала, что кружение было чем-то вроде подготовительного танца. Я попыталась ее смахнуть, но она вцепилась в щеку и ужалила. Я побежала обратно к маме, та затащила меня на кухню. Через открытое окно до пчеловода долетел ее голос. – О чем ты только думал?! – орала она на него, распахивая дверцы шкафчиков в поисках соды, которую намеревалась смешать с водой в миске, чтобы получилась паста. – Совсем с ума сошел! Она присела возле меня на корточки, вытащила жало щипчиками и кончиками пальцев нанесла пасту на раздувавшуюся щеку. – Что за идиот, – бормотала она. – В полном снаряжении. И говорит девчонке, что это безопасно! Когда у нас бывали деньги, мы ездили в Draeger’s Market, большой магазин, где за прилавком высилась стена духовых шкафов, а внутри, за прозрачным стеклом медленно поворачивалось мясо. Пахло сладкой землей и паром. Яркие белые тушки сырых кур, присыпанные оранжевыми специями, легко было отличить от приготовленных, с тугой коричневой кожицей. Мама взяла талон с номером. – Половинку курицы-гриль, пожалуйста, – попросила она, когда подошел наш черед. Продавец разрезал курицу пополам прибором, похожим на садовые ножницы, под аппетитный хруст ребрышек. Потом он опустил зажаренный кусок в белый пакет с серебристыми полосками по краям. Мы вернулись в машину, она положила пакет на ручной тормоз между нами, открыла пакет, с силой потянув за края, и мы принялись за курицу – мы ели ее руками, вокруг запотевали стекла. Когда все было съедено, она смяла в комок пакет с костями, вытерла салфеткой мои жирные пальцы и стала разглядывать мою ладонь. Там, где ладони сгибались, тянулись борозды, словно русло пересохшей реки, на которое смотришь с большой высоты. Не существует двух людей с одинаковыми линиями, объясняла она мне, но у всех похожие узоры. Она наклонила мою ладонь так, чтобы на борозды падал свет. – Боже, – произнесла она, поморщившись. – Что? – спрашивала я. – Просто… все не очень хорошо. Линии обрываются, – она смотрела, будто пораженная страшным горем. Она отстранялась, уходила в себя. Раз за разом этот ритуал повторялся в разных вариациях, по мере того как я росла, добавлялись новые детали, но каждый раз, будто в первый, она совершала одну и ту же ошибку. – Что это значит? – у меня в животе, в груди поднималась паника. – Никогда такого не видела. Линия жизни, вот эта, изогнутая – прерывается, на ней пузыри. – А что не так с пузырями? – Это означает разрывы, травмы, – сказала она. – Прости. Я знала, что она извиняется не за мою ладонь, а за мою жизнь. За то, как та началась, хотя я этого и не помнила. За то, как тяжело нам было. Наверное, она думала, что я не знала, какой должна быть настоящая семья. Но однажды, как раз в то время, она услышала, как я презрительно сказала мальчику в ботинках-лодках, не по размеру, за которым гонялась на детской площадке: «А у тебя даже отца нет». – А это что за линия? – спрашивала я, показывая на ту, что начиналась под мизинцем. – Линия сердца, – отвечала она. – Тоже нехорошая. И на меня накатывала печаль, хотя мгновением раньше мы были веселы и счастливы. – А эта? – последняя, прямо посередине, отходившая от линии жизни. Поначалу толще и четче, чем остальные, – о, надежда! – но потом и она истончалась, расщепляясь, словно веточка. – Подожди, – произнесла она, вдруг просияв. – Это у тебя левая рука? Из-за дислексии она все время их путала. – Да, – сказала я. – Отлично. Левая обозначает то, что дано от рождения. Теперь посмотрим на правую. Я дала ей вторую руку, и она внимательно ее разглядывала, проводя пальцем по линиям, поворачивая, чтобы было лучше видно. Кожа блестела от куриного жира. – На этой руке показано, как ты распорядишься своей жизнью, – рассказала мама. – И она выглядит куда лучше. Откуда она знала? Может, научилась гадать по руке в Индии. В Индии люди не пользуются левой рукой в обществе, говорила она. Для всех ритуалов предназначена правая. Это потому, что они обходятся без туалетной бумаги – для этого есть левая рука, которую они после моют. Меня это приводило в ужас. – Если я когда-нибудь поеду в Индию, – заявляла я, когда разговор заходил об этой стране, – обязательно возьму с собой рулон бумаги. Мама иногда рассказывала одну из своих индийских историй – о поездке в Аллахабад на фестиваль Кумбха-Мела, который проводился раз в двенадцать лет и в том году состоялся у слияния рек Ганг и Ямуна. Там собралась огромная толпа. На парапете в отдалении сидел какой-то святой, он благословлял апельсины и бросал их в толпу. – Он был так далеко, что казалось, будто он ростом с палец, – сказала она. Апельсины до нее не долетали, сказала она, но вот он бросил один апельсин, и она поняла, что тот летит прямо на нее, и – бам! – он ударил ее прямо в грудь, прямо в сердце; на мгновение она перестала дышать. Как только он отскочил, на него накинулись стоявшие рядом люди, рассказывала она, поэтому апельсин ей не достался. Но я знала, что это означало: в ней, в нас есть что-то особенное, ведь освященный апельсин, пролетев так далеко, ударил в сердце именно ее. – Знаешь, – сказала она, – когда я рожала тебя, ты вылетела, как ракета, – она часто рассказывала об этом, но я не перебивала, как будто слышала в первый раз. – Я ходила на эти занятия по подготовке к родам, где все говорили, что нужно тужиться, но когда дошло до дела, ты выскочила так быстро, что я не смогла бы тебя остановить. Мне нравилась эта история, потому что в отличие от других детей меня не пришлось выталкивать, я сэкономила маме усилия, и это кое-что говорило обо мне. Все это: линии на ладони, апельсин, история моего рождения – означало, что когда я вырасту, я стану отличной взрослой. – Когда я буду взрослой, ты будешь старой, – говорила я. Я представляла свое взросление как продвижение по линии жизни: чем старше я становлюсь, тем ниже обозначающая меня точка на ней. Мы ходили в сетевую кофейню за углом, и продавец угощал мою маму кофе, а потом мы садились на нагретую солнцем скамейку на улице. По краю площади напротив кофейни тянулся двойной ряд сикоморов, стриженных почти до самого ствола, отчего они напоминали детские игрушки: короткие веточки с толстыми шарами на концах. В воздухе пахло корой деревьев. – Вот такой? – шамкала мама, будто у нее нет зубов, ковыляя, как старушка с тростью. Потом выпрямлялась. – Солнце, я только на двадцать четыре года тебя старше. Когда ты вырастешь, я буду еще молодой. Я говорила: «Мм», – как будто соглашаясь. Но все ее слова, все ее объяснения не имели значения. Я представляла, что мы сидим на противоположных концах качелей-весов: когда одна расцветала – набиралась сил, или становилась счастливой, или обретала почву под ногами, – другая тускнела. Я все еще буду молодой, а она станет старой. Будет пахнуть застоявшейся водой в вазе, старыми людьми. А я буду свежей, зеленой, и буду благоухать только что срезанными ветвями. ♦ В середине учебного года я поступила в подготовительный класс государственной школы в Пало-Алто. До этого я ходила в другую школу, но мама решила, что в классе слишком много мальчиков, поэтому меня перевели. В первый день помощница учительницы вывела меня во двор, поставила у стены и сделала полароидный снимок, который повесила на доске рядом с фотографиями других учеников, подписав внизу мое имя. На нем я как-то по-дурацки обхватила рукой голову, потому что в тот момент решила, что буду здорово смотреться на фоне других учеников, снятых перед голубой занавеской. Мой снимок выглядел кустарным, был весь пропитан светом. Мне казалось, он говорит не только о том, что я позже других перешла в эту школу, но и о том, что мои очертания были подвижны, что они вот-вот должны были раствориться на солнце. У нашей высокой, полной учительницы Пэт был певучий голос, она надевала босоножки на носки, носила джинсовые юбки длиной по лодыжку, футболки, свисавшие с ее пышной груди, и очки на веревке. На переменах мы играли в комнате рядом с классом в деревянных джунглях – среди соединенных мостками и перекладинами гимнастических снарядов. Висевшую между двух деревянных платформ канатную сетку, хихикая, называли постелью. Я представляла себе, что там нужно извиваться всем телом и замирать, извиваться и замирать. Было в этом что-то мерзкое. Вскоре после перехода в новую школу я упала в нее, и пока выбиралась оттуда, все вокруг орали: «Вей-ся! Вей-ся!» В подготовительном классе делали упор на чтение, но я не умела читать. За каждую прочитанную книжку ученикам давали маленького плюшевого медведя. Я выучила книжку наизусть – хотела обмануть помощницу учительницы и тоже получить мишку. – Я готова, – сказала я. Мы сели на пол, прислонившись к книжному шкафу; книга лежала у меня на коленях. Я стала произносить слова, которые, как мне казалось, должны были быть на страницах, – я ориентировалась по памяти и картинкам. Через две страницы ее лицо посуровело и губы сжались. – Ты не там перевернула страницу, – сказала она. – И пропустила слово. – Всего одного мишку, – попросила я. – Ну, пожалуйста. – Пока нет, – ответила она. Даниэла набрала целых двадцать два, я попросила у нее одного. – Для этого нужно прочесть книгу, – сказала Даниэла. У меня появилось ощущение, будто во мне есть что-то постыдное, отталкивающее, будто уже слишком поздно пытаться это исправить. Я была не такой, как другие девочки моего возраста; все нормальные люди это замечали и чувствовали брезгливость. Первым доказательством была фотография. Вторым – мое неумение читать. Наконец, я была куда более придирчивой и мнительной, нежели другие девочки. У меня было много необузданных желаний. Внутри была червоточина, словно я подцепила какую-то болезнь или во мне поселились личинки из муки и сырых яиц, когда таскала тесто для печенья. Я чувствовал это в себе, и мне казалось, по мне это видно, и потому вздрагивала от удивления каждый раз, когда, проходя мимо зеркала, замечала вовсе не такое грязное и уродливое отражение, каким его себе рисовала. Во время перерыва для внеклассного чтения мы с Шеннон тихонько убегали на улицу, пробирались через деревянные гимнастические джунгли и прятались в укромном месте позади нашей классной комнаты, за пышными кустами у кабинетов младших классов, где земля была вымощена неровным камнем. У Шеннон были очень светлые волосы, белесые густые брови и ресницы, и она тоже не умела читать. Штаны на ней были все время перекручены, поэтому шов никогда не совпадал с серединой ноги. Мы кидали камни в окна, а потом показывали неприличные жесты и валялись на камнях. Пэт объявила, что скоро к нам в класс придет новый мальчик. – Давай плюнем в него водой, – предложила я. – Да, – поддержала Шеннон. – Из фонтанчика. Мне казалось, всем будет весело, даже ему. В то утро, когда появился новый мальчик, мы с Шеннон ждали его у фонтана с питьевой водой. У него были темные волосы, он был одет в шорты и выглядел уверенным в себе, а я-то ждала, что он будет маленьким и хрупким. Мы набрали в рот воды и встретили его на подходе, под деревом. – Эй, – сказала Шеннон, задирая голову, чтобы не расплескать воду. Я глянула на нее, едва сдерживая смех: у нее тряслась шея, по подбородку бежала прозрачная струйка. Будет так забавно, предвкушала я, это будет моя самая забавная затея. И самая умная. Мальчик посмотрел на нас. – У-у-у, – пропели мы почти в унисон. И на последнем «у» плюнули. За одно мгновение до того, как на его лице появилось ошеломленное выражение, как его родители, шедшие позади, бросились к нему, опустились на колени, стали утешать – а я поняла наконец, что натворила, – тогда я была самого высокого о себе мнения.