Лолита
Часть 15 из 35 Информация о книге
К тому времени, когда весна подкрасила улицу Тэра желтыми, зелеными и розовыми мазками, Лолита уже бесповоротно влюбилась в театр. Мисс Пратт, которую я однажды в воскресенье заметил завтракающей с какими-то дамами у Вальтона, поймала издалека мой взгляд и — пока Лолита не смотрела — сердечно и сдержанно наградила меня беззвучными аплодисментами. Я не терплю театра, вижу в нем, в исторической перспективе, примитивную и подгнившую форму искусства, которая отзывает обрядами каменного века и всякой коммунальной чепухой, несмотря на индивидуальные инъекции гения, как, скажем, поэзия Шекспира или Бен Джонсона, которую, запершись у себя и не нуждаясь в актерах, читатель автоматически извлекает из драматургии. Будучи в то время слишком занят собственными литературными трудами, я не нашел возможным ознакомиться с полным текстом «Зачарованных Охотников» — той пьесы, в которой Долорес Гейз получила роль дочки фермера, вообразившей себя не то лесной волшебницей, не то Дианой: эта дриада, каким-то образом достав учебник гипноза, погружает заблудившихся охотников в различные забавные трансы, но в конце концов подпадает сама под обаяние бродяги-поэта (Мона Даль). Вот в сущности все, что я вычитал из смятых обрывков неряшливо настуканного текста, которые Лолита рассыпала по всему дому. Мне было и приятно и грустно, что заглавие пьесы случайно совпадает с названием незабвенной гостиницы, но я устало сказал себе, что незачем об этом напоминать моей собственной чаровнице, боясь, что бесстыдный упрек в сентиментальности мне причинит еще больше страдания, чем ее пренебрежительная забывчивость. Мне показалось, что пьеса — один из многих анонимных пересказов какой-то банальной легенды. С тем же успехом, конечно, бы подумать, что, в погоне за привлекательным названием, основатель гостиницы подвергся, непосредственно и исключительно, влиянию случайной фантазии им нанятого второстепенного стенописца и что впоследствии вывеска отеля подсказала заглавие пьесы. Но я со своим доверчивым, простым и благожелательным умом нечаянно повернул все это в другую сторону и машинально предположил, что фрески, вывеска и заглавие произошли из общего источника, из местного что ли предания, которое я, будучи чужд новоанглийскому фольклору, мог и не знать. Вследствие этого у меня сложилось впечатление (все такое же случайное и лишенное всякого значения), что проклятая пьеса принадлежит к типу прихотливых пустяков для детской аудитории, приспособленных и переделанных тысячу раз, как, например, «Гензель и Гретель» такого-то или «Спящая Красавица» такой-то или «Новое платье короля» неких Мориса Вермонта и Марионы Румпельмейер (все это можно найти в любом таком сборнике, как «Школьная Сцена» или «Сыграем пьесу!»). Другими словами, я не знал, — а если бы знал, то было бы мне в те дни наплевать, — что на самом деле пьеса «Зачарованные Охотники» — недавно написанное и в техническом смысле самобытное произведение, в первый раз поставленное всего месяца три-четыре тому назад в фасонистой нью-йоркской студии. Насколько я мог судить по роли моей прелестницы, вещица была удручающе вычурная, с отзвуками из Ленормана и Метерлинка и всяческих бесцветных английских мечтателей. Охотники в пьесе были, как полагается в Америке, одеты все одинаково, в одинаковых красных кепках, и только отличались качеством вооружения. Один был банкир, другой водопроводчик, третий полицейский, четвертый гробовщик, пятый страховщик, а шестой — беглый каторжник (драматические эффекты тут самоочевидны); все они внутренне переменились, попав в Доллин Дол, и уже помнили настоящую свою жизнь только как какую-то грёзу или дурной сон, от которого их разбудила маленькая моя Диана; но седьмой охотник (не в красной, а в зеленой кепке — экий разиня!) был Молодой Поэт, и он стал настаивать, к великой досаде Дианиты, что и она и другие участники дивертисмента (танцующие нимфы, эльфы, лешие) — всё лишь его, поэтово, сотворение. Насколько я понял, кончалось тем, что, возмущенная его самоуверенностью, босая Долорес, приводила своего поэта, т. е. Мону, одетую в клетчатые штаны со штрипками, на отцовскую ферму за глухоманью, чтобы доказать хвастуну, что она-то сама — вовсе не его вымысел, а деревенская, твердо стоящая на черноземе девушка; и поцелуй под занавес закреплял глубокую идею пьесы, поучающей нас, что мечта и действительность сливаются в любви. Благоразумие советовало мне обойтись без критики в разговорах с Лолитой: она так хорошо увлекалась «проблемами выразительности», так прелестно складывала вместе свои узкие флорентийские ладони, хлопая ресницами и заклиная меня не присутствовать на репетициях в школе, как это делали некоторые довольно смешные родители! Ей хотелось, говорила она, ослепить меня совершенно гладким первым представлением, а кроме того я, видите ли, как-то всегда вмешиваюсь не в свое дело, не то говорю и стесняю ее в присутствии ее знакомых. Среди репетиций случилась одна совсем особенная… о сердце, сердце!... был в мае один особенный день, полный радостной суеты — но все это как-то прошло мимо, вне моего кругозора, не задержавшись у меня в памяти, и когда уже после, к вечеру, я опять увидел Лолиту (она сидела на велосипеде, балансируя, прижав руку к влажной коре молодой березы на краю нашего лужка), меня так поразила сияющая нежность ее улыбки, что я на миг поздравил себя с окончанием всех моих печалей. «Скажи», спросила она, «ты, может быть, помнишь, как назывался отель — ах, ты знаешь какой отель (нос у нее сморщился), ну, скажи — ты знаешь, — там, где были эти белые колонны и мраморный лебедь в холле? Ну, как это ты не знаешь (она шумно выдохнула) — тот отель, где ты меня изнасиловал? Хорошо, не в том дело, к черту. Я просто хочу спросить, не назывался ли он (почти шепотом) — „Зачарованные Охотники“? Ах, да (мечтательно), в самом деле?» И вдруг, с маленьким взвизгом влюбленного, вешнего смеха, она шлепнула ладонью по глянцевитому стволу и понеслась в гору, до конца улицы, и затем покатила назад, в позе совершенного покоя, держа ступни, одну выше, другую ниже, на неподвижных педалях и забыв одну руку на колене неприкрытом ситцевой юбкой. 14 Так как говорилось, что музыка связана с ее увлечением балетом и сценой, я позволил Лолите брать уроки рояля с мисс Ламперер (как мы, знатоки Флобера, можем ее для удобства назвать), к белому с голубыми ставнями домику которой, в двух милях от Бердслея, Лолита катила два раза в неделю. Как-то, в пятницу вечером, в последних числах мая (и около недели после той особенной репетиции, на которую, как и на прочие, я не был допущен), зазвонил телефон в кабинете, где я кончал подчищать королевский фланг Гастона, и голос мисс Ламперер спросил, приедет ли моя Эмма — то бишь Лолита — в следующий вторник: она пропустила два урока подряд — в прошлый вторник и нынче. Я сказал: «да, конечно приедет» — и продолжал игру. Как легко поверит читатель, мои способности теперь пошатнулись и через два-три хода я вдруг заметил, сквозь муть внешахматного страдания, что Гастон — ход был его — может завладеть моим ферзем; он это заметил тоже, но опасаясь западни со стороны заковыристого противника, долго не решался, и отдувался, и сопел, и тряс брылами, и даже взглядывал на меня украдкой, неуверенно пододвигая и опять вбирая пухлые, собранные в пучок пальцы — безумно хотел взять эту сочную штуку, а не смел — и внезапно схватил ее (не научил ли его этот случай той опасной смелости, которую он потом стал выказывать в другой области?), и я провел скучнейший час, пока добился ничьей. Он допил свой коньяк и, немного погодя, ушел в развалку, вполне довольный результатом (топ pauvre аші, je ne vous ai jamais revu et quoiqu’il у ait bien peu de chance que vous voyiez mon livre, permettez-moi de vous dire que je vous serre la main bien cordialement, et que toutes mes fillettes vous saluent[92]). Я нашел Долорес Гейз за кухонным столом, уплетающей клин торта и не отрывающей глаз от листка с ролью. Она подняла их навстречу моему взгляду, — в них была какая-то небесная пустота. Когда я заявил ей о своем открытии, она осталась до странности безмятежной и только сказала d’un petit air faussement contrit[93], что она, конечно, очень скверная девочка, но было просто невозможно противиться соблазну, и вот она потратила эти часы музыки — о читатель, о мой читатель! — на то, чтобы разучивать с Моной в городском парке волшебно-лесные сцены пьесы. Я сказал: «Превосходно», и пришагал к телефону. Мать Моны ответила: «да, она дома» и, с материнским нейтральным вежливо-довольным смешком удалилась, крича уже за сценой: «Тебя просит Рой», и в следующую минуту подшелестнула Мона и тотчас же, низким, монотонным, но не лишенным ласковости голосом, принялась отчитывать Роя за какую-то им сделанную или сказанную пакость, и я перебил ее, и вот уже Мона, спокойно переключившись, говорила своим смиреннейшим, наисексуальнейшим контральто: «да, сэр», «разумеется, сэр», «я одна виновата, сэр, в этой несчастной истории» (какая плавность! какая светскость!), «право, я очень сожалею» — и так далее и тому подобное, как выражаются эти шлюшки. Я опять спустился на первый этаж, откашливаясь и держась за сердце. Лолита сидела теперь в гостиной, в своем любимом кожаном кресле. Она сидела развалясь, выкусывая заусеницу, следя за мной глумливым взглядом бессердечных, дымчатых глаз и не переставая качать табурет, на который поставила пятку вытянутой, в одном носке, ноги, — и с приступом тошной боли я увидел ясно, как она переменилась с тех пор, как я познакомился с ней два года тому назад. Или перемена случилась за последние две недели? Где была моя нежность к ней? Разрушенный миф! Она находилась прямо в фокусе моего накаленного добела гнева. Мгла вожделения рассеялась, ничего не оставив кроме этой страшной светозарности. О да, она переменилась! Кожа лица ничем не отличалась теперь от кожи любой вульгарной неряхи-гимназистки, которая делит с другими косметическую мазь, накладывая ее грязными пальцами на немытое лицо, и которой все равно, чей грязный пиджачный рукав, чья прыщами покрытая щека касаются ее лица. А меж тем в прежние дни ее лицо было подернуто таким нежным пушком, так сверкало росою слез, когда бывало играючи, я катал ее растрепанную голову у себя на животе! Грубоватая краснота заменила теперь свечение невинности. Весенний насморк с местным названием «кроличьей простуды» окрасил в огненно-розовый цвет края ее презрительных ноздрей. Объятый неким ужасом, я опустил взор, и он машинально скользнул по исподней стороне ее опроставшейся, из-под юбчонки напряженно вытянутой ляжки — ах, какими отполированными и мускулистыми стали теперь ее молодые ноги! Ее широко расставленные, серые как матовое стекло глаза, с лопнувшей на белке красной жилкой, смотрели на меня в упор, и мне казалось, я различаю в ее взгляде тайную мысль, что, может быть, Мона права, и ей, сиротке Долорес, удалось бы меня выдать полиции без того, чтобы самой понести кару. Как я ошибся! Каким безумцем я себя показал! Все в ней было равно непроницаемо — мощь ее стройных ног, запачканная подошва ее белого носка, толстый свитер, которого она не сняла, несмотря на духоту в комнате, ее новый луковый запашок, и особенно — тупик ее лица с его странным румянцем и недавно крашеными губами. Эта краска оставила след на ее передних зубах, и меня пронзило одно воспоминание — о, не образ воскресшей Моники, а образ другой, очень молодой проституточки в борделе, много лет тому назад, которую кто-то успел перехватить, пока я решал, искупает ли ее единственная прелесть — юность — ужасную возможность заразиться бог знает чем, и у которой были точно такие же горящие маслаки, и умершая мама, и крупные передние зубы, и обрывок тускло красной ленточки в простонародно-русых волосах. «Ну что же, говори уж», сказала Лолита. «Подтверждение приемлемо?» «О да», сказал я. «Абсолютно приемлемо. Да. И я не сомневаюсь ни секунды, что вы это вместе придумали. Больше скажу — я не сомневаюсь, что ты ей сообщила всё что касается нас». «Вот как?» Я совладел с одышкой и сказал: «Долорес, всё это должно прекратиться немедленно. Я готов выхватить тебя из Бердслея и запереть ты знаешь где, или это должно прекратиться. Я готов увезти тебя через несколько минут — с одним чемоданом; но это должно прекратиться, а не то случится непоправимое». «Непоправимое? Скажите пожалуйста!» Я отпихнул табурет, который она все раскачивала пяткой, и нога ее глухо ударилась об пол. «Эй», крикнула она, «легче на поворотах!» «Прежде всего, марш наверх!» крикнул я в свою очередь и одновременно схватил и вытащил ее из кресла. С этой минуты, я перестал сдерживать голос, и мы продолжали орать друг на дружку, причем она говорила непечатные вещи. Она кричала, что люто ненавидит меня. Она делала мне чудовищные гримасы, надувая щеки и производя дьявольский лопающийся звук. Она сказала, что я несколько раз пытался растлить ее в бытность мою жильцом у ее матери. Она выразила уверенность, что я зарезал ее мать. Она заявила, что она отдастся первому мальчишке, который этого захочет, и что я ничего не могу против этого. Я велел ей подняться к себе и показать мне все те места, где она припрятывает деньги. Это была отвратительная, нестерпимо-громкая сцена. Я держал ее за костлявенькую кисть, и она вертела ею так и сяк, под шумок стараясь найти слабое место, дабы вырваться в благоприятный миг, но я держал ее совсем крепко и даже причинял ей сильную боль, за которую, надеюсь, сгниет сердце у меня в груди, и раза два она дернулась так яростно, что я испугался, не треснула ли у нее кисть, и все время она пристально смотрела на меня этими своими незабвенными глазами, в которых ледяной гнев боролся с горячей слезой, и наши голоса затопляли звонивший наверху телефон, и в этот самый миг, как я осознал этот звон, она высвободилась и была такова. С персонажами в кинофильмах я, по-видимому, разделяю зависимость от всесильной machina telephonica и ее внезапных вторжений в людские дела. На этот раз оказалось, что звонит разозленная соседка. Восточное окно гостиной оставалось широко открытым, — хотя штора по милости судьбы была опущена; и за этим окном сырая черная ночь кислой новоанглийской весны затаив дыхание, подслушивала нашу ссору. Мне всегда думалось, что тип внутренне похабной старой девы, внешне похожей на соленую пикшу, чисто литературный продукт скрещивания родством связанных лиц в современном американском романе; но теперь я убежден, что щепетильная и блудливая мисс Восток — или по настоящему (вскроем это инкогнито) мисс Финтон Лебон — должно быть по крайней мере на три четверти высунулась из окна своей спальни, стараясь уловить суть нашей ссоры. «Какой кавардак… какой галдеж…», квакала телефонная трубка. «Мы не живем тут в эмигрантском квартале. Этого нельзя никак» — Я извинился за шум, поднятый дочерними гостями («Знаете — молодежь…») и на пол-кваке повесил трубку. Внизу хлопнула дверь. Лолита? Убежала из дому? В лестничное оконце я увидел, как стремительный маленький призрак скользнул между садовыми кустами; серебристая точка в темноте — ступица велосипедного колеса — дрогнула, двинулась и исчезла. Так случилось, что автомобиль проводил ночь в ремонтной мастерской на другом конце города. Мне приходилось пешком преследовать крылатую беглянку. Даже теперь, когда ухнуло в вечность больше трех лет с той поры, я не в силах вообразить эту улицу, эту весеннюю ночь без панического содрогания. Перед освещенным крыльцом их дома, мисс Лестер прогуливала старую, разбухшую таксу мисс Фабиян. Как изверг в стивенсоновской сказке, я был готов всех раздавить на своем пути. Надо попеременно: три шага идти медленно, три — бежать. Тепловатый дождь забарабанил по листьям каштанов. На следующем углу, прижав Лолиту к чугунным перилам, смазанный темнотой юноша тискал и целовал ее — нет не ее, ошибка. С неизрасходованным зудом в когтях, я полетел дальше. В полумиле от нашего четырнадцатого номера, Тэеровская улица спутывается с частным переулком и поперечным бульваром; бульвар ведет к торговой части города; у первого же молочного бара я увидел — с какой мелодией облегчения! — лолитин хорошенький велосипед, ожидавший ее. Я толкнул, вместо того чтобы потянуть, дверь, потянул, толкнул опять, потянул и вошел. Гляди в оба! В десяти шагах от меня, сквозь стеклянную стенку телефонной будки (бог мембраны был все еще с нами), Лолита, держа трубку в горсточке и конфиденциально сгорбившись над ней, взглянула на меня прищуренными глазами и отвернулась со своим кладом, после чего торопливо повесила трубку и вышла из будки с пребойким видом. «Пробовала тебе позвонить домой», беспечно сказала она. «Принято большое решение. Но сперва угости-ка меня кока-колой, папочка». Сидя у бара, она внимательно следила за тем, как вялая, бледная девушка-сифонщица накладывала лед в высокий бокал, напускала коричневую жидкость, прибавляла вишневого сиропу — и мое сердце разрывалось от любви и тоски. Эта детская кисть! Моя прелестная девочка… У вас прелестная девочка, мистер Гумберт. Мы с Бианкой всегда восхищаемся ею, когда она проходит мимо. Мистер Пим (проходящий мимо в известной трагикомедии) смотрел как Пиппа (проходящая мимо у Браунинга) всасывает свою нестерпимую смесь. J’ai toujours admire l’oeuvre ormonde du sublime Dublinois.[94] И тем временем дождь превратился в бурный и сладостный ливень. «Вот что», сказала она, тихо подвигаясь на своем велосипеде подле меня, одной ногой скребя по темно-блестящей панели. «Вот что я решила. Хочу переменить школу. Я ненавижу ее. Я ненавижу эту пьесу. Честное слово! Уехать и никогда не вернуться. Найдем другую школу. Мы уедем завтра же. Мы опять проделаем длинную поездку. Только на этот раз мы поедем куда я хочу, хорошо?» Я кивнул. Моя Лолита. «Маршрут выбираю я? C’est entendu?», спрашивала она, повиливая рядом со мной. Пользовалась французским языком только, когда бывала очень послушной девчоночкой. «Ладно. Entendu. А сейчас гоп-гоп-гоп, Ленора, а то промокнешь» (буря рыданий распирала мне грудь). Она оскалила зубы и с обольстительной ухваткой школьницы наклонилась вперед, и умчалась. Птица моя! Холеная рука мисс Лестер держала дверь крыльца приотворенной для переваливавшейся старой собаки qui prenait son temps.[95] Лолита ждала меня у призрачной березы. «Я промокла насквозь», заявила она громким голосом. «А ты — доволен? К черту пьесу! Понимаешь?» Где-то наверху лапа невидимой ведьмы с грохотом закрыла окно. Мы вошли к себе в дом; передняя сияла приветственными огнями; Лолита стащила свитер, тряхнула бисером усыпанными волосами и, приподняв колено, протянула ко мне оголенные руки. «Понеси меня наверх, пожалуйста. Я что-то в романтическом настроении». Физиологам, кстати, может быть небезынтересно узнать, что у меня есть способность — весьма, думается мне, необыкновенная — лить потоки слез во все продолжение другой бури. 15 Тормоза подтянули, трубы вычистили, клапаны отшлифовали, и кое-какие другие починки и поправки оплатил не ахти как много смыслящий в механике господин Гумберт, после чего автомобиль покойной госпожи Гумберт оказался в достаточно приличном виде, чтобы предпринять новое путешествие. Мы обещали Бердслейской гимназии, доброй, старой Бердслейской гимназии, что вернемся как только кончится мой голливудский ангажемент (изобретательный Гумберт намекнул, что его приглашают консультантом на съемку фильма, изображавшего «экзистенциализм» — который в 1949 году считался еще ходким товаром). На самом же деле я замышлял тихонько переплюхнуться через границу в Мексику — я осмелел с прошлого года — и там решить, что мне делать дальше с моей маленькой наложницей, рост которой теперь равнялся шестидесяти дюймам, а вес — девяносту английских фунтов. Мы выкопали наши туристические книжки и дорожные карты. С огромным смаком она начертила маршрут. Спрашивалось, не вследствие ли тех сценических ирреальных занятий она переросла свое детское напускное пресыщение и теперь с обстоятельным вниманием стремилась исследовать роскошную действительность? Я испытывал странную легкость, свойственную сновидениям, в то бледное, но теплое воскресное утро, когда мы покинули казавшийся озадаченным кров профессора Хима и покатили по главной улице города, направляясь к четырехленточному шоссе. Летнее, белое в черную полоску платье моей возлюбленной, ухарская голубая шапочка, белые носки и коричневые мокасины не совсем гармонировали с большим, красивым камнем — граненым аквамарином — на серебряной цепочке, украшавшим ее шею: подарок ей от меня — и от весеннего ливня. Когда мы поравнялись с Новой Гостиницей, она вдруг усмехнулась. «В чем дело?» спросил я. «Дам тебе грош, коль не соврешь», — и она немедленно протянула ко мне ладошку, но в этот миг мне пришлось довольно резко затормозить перед красным светофором. Только мы застопорили, подъехала слева и плавно остановилась другая машина, и худая, чрезвычайно спортивного вида молодая женщина (где я видел ее?) с ярким цветом лица и блестящими медно-красными кудрями до плеч, приветствовала Лолиту звонким восклицанием, а затем, обратившись ко мне, необыкновенно жарко, «жанна-дарково» (ага, вспомнил!), крикнула: «Как вам не совестно отрывать Долли от спектакля, вы бы послушали, как автор расхваливал ее на репетиции» —. «Зеленый свет, болван», проговорила Лолита вполголоса, и одновременно, красочно жестикулируя на прощанье многобраслетной рукой, Жанна д’Арк (мы видели ее в этой роли на представлении в городском театре) энергично перегнала нас и одним махом повернула на Университетский Проспект. «Кто именно — Вермонт или Румпельмейер?» «Нет, это Эдуза Гольд — наша режиссёрша». «Я говорю не о ней. Кто именно сварганил пьесу о твоих Зачарованных Охотниках?» «А, вот ты о чем. Кто именно? Да какая-то старуха, Клэр что-то такое, кажется. Их была целая куча там». «И она, значит, похвалила тебя?» «Не только похвалила — даже лобызнула в лобик — в мой чистый лобик», и цыпка моя испустила тот новый маленький взвизг смеха, которым — может быть, в связи с другими театральными навыками — она с недавних пор любила щеголять. «Ты пресмешное создание, Лолита», сказал я (передаю мою речь приблизительно). Само собой разумеется, что меня страшно радует твой отказ от дурацкого спектакля. Но только странно, что ты его бросила всего за неделю до его естественного разрешения. Ах, Лолита, смотри, не сдавайся так легко! Помнится мне, ты отказалась от Рамздэля ради летнего лагеря, а от лагеря ради увеселительной поездки, — и я мог бы привести еще несколько резких перемен в твоем настроении. Ты у меня смотри. Есть вещи, от которых никогда не следует отказываться. Будь упорнее. Будь немножко нежнее со мной, Лолита. Кроме того, ты слишком много ешь. Объём твоей ляжки не должен, знаешь, превосходить семнадцати с половиной дюймов. Чуточку набавишь, — и всё кончено между нами (я, конечно, шутил). Мы теперь пускаемся в длинное, счастливое путешествие. Я помню — 16 Я помню, что ребенком, в Европе, я грезил над картой Северной Америки, на которой «палач» т. е. средняя часть «Аппалачских гор», крупным шрифтом растянулся от Алабамы до Мэна, так что вся обхватываемая область (включая Пенсильванию и Нью-Йорк) являлась моему воображению как исполинская Швейцария или даже Тибет, сплошь горы, чередование дивных алмазных пиков, огромные хвойные деревья, lе montagnard emigre[96] в великолепной своей медвежьей дохе, и Felis tigris Goldsmithi[97], и краснокожие индейцы под катальпами. Как ужасно, что все это свелось к мизерному пригородному палисаднику и дымящейся железной корзине для сжигания мусора… Прощай, Аппалачие! Покинув его, мы пересекли Огайо, три штата начинающихся на «И», и Небраску — ах, это первое дуновение Запада! Мы уехали не спеша, так как у нас была целая неделя, чтобы достичь Уэйс, городок в Скалистых Горах, где ей страстно хотелось посмотреть на Обрядовые Пляски индейцев в день ежегодного открытия Магической Пещеры, и почти три недели, чтобы добраться до Эльфинстона, жемчужины одного из западных штатов, где ей мечталось взобраться на Красный Утес, с которого одна немолодая звезда экрана не так давно бросилась и убилась на смерть, после пьяного скандала со своим сутенером. Снова нас приветствовали осмотрительные мотели такими обращениями, прибитыми в простенках, как например: «Мы хотим, чтобы вы себя чувствовали у нас как дома. Перед вашим прибытием был сделан полный (подчеркнуто) инвентарь. Номер вашего автомобиля у нас записан. Пользуйтесь горячей водой в меру. Мы сохраняем за собой право выселить без предуведомления всякое нежелательное лицо. Не кладите никакого (подчеркнуто) ненужного материала в унитаз. Благодарствуйте. Приезжайте опять. Дирекция. Постскриптум: Мы считаем наших клиентов Лучшими Людьми на Свете». В этих страшных местах две постели стоили нам десять долларов в ночь. Мухи становились в очередь на наружной стороне двери и успешно пробирались внутрь, как только дверь открывалась. Прах наших предшественников дотлевал в пепельницах, женский волос лежал на подушке, в соседнем номере кто-то во всеуслышание вешал пиджак в гулкий стенной шкап, вешалки были хитроумно прикручены к перекладине проволокой для предотвращения кражи, и — последнее оскорбление — картины над четой кроватей были идентичными близнецами. Я заметил, между прочим, перемену в коммерческой моде. Намечалась тенденция у коттеджей соединяться и образовывать постепенно цельный караван-сарай, а там нарастал и второй этажик, между тем как внизу выдалбливался холл, и ваш автомобиль уже не стоял у двери вашего номера, а отправлялся в коммунальный гараж, и мотель преспокойно возвращался к образу и подобию доброго старого отеля третьего разряда. Теперь хочу убедительно попросить читателя не издеваться надо мной и над помутнением моего разума. И ему и мне очень легко задним числом расшифровать сбывшуюся судьбу; но пока она складывается, никакая судьба, поверьте мне, не схожа с теми честными детективными романчиками, при чтении коих требуется всего лишь не пропустить тот или иной путеводный намек. В юности мне даже попался французский рассказ этого рода, в котором наводящие мелочи были напечатаны курсивом; но не так действует Мак-Фатум — даже если и распознаёшь с испугом некоторые темные намеки и знаки. Например: я не мог бы поклясться, что в одном случае, незадолго до среднезападной части нашей поездки или в самом начале этого этапа, ей не удалось сообщить кое-что неизвестному человеку или неизвестным людям, или же как-то снестись с ним или с ними. Мы только что остановились у бензиновой станции под знаком Пегаса, и выскользнув из машины она исчезла где-то за гаражом, благо поднятый капот, под который я заглянул, следя за манипуляциями механика, скрыл ее на мгновение от моего взгляда. Не видя ее, но будучи в покладистом настроении, я только покачал доброй головой, хотя, строго говоря, посещение публичных уборных запрещалось совершенно, ибо я инстинктивно чувствовал, что уборные — как и телефоны — представляли собой по непроницаемой для меня причине те острые пункты, за которые ткань моей судьбы имела склонность зацепляться. У каждого есть такие роковые предметы или явления, — в одном случае повторяющийся ландшафт, в другом — цифры, которые они тщательно подбирают для того, чтобы навлечь значите для нас события: тут Джон всегда споткнется; там всегда разобьется сердце Дженни. Итак, машину мою обслужили, и я отъехал от бензоколонок, чтобы дать место развозному грузовичку — и тут растущий объем ее отсутствия начал томить меня в серой пустоте ветреного дня. Не в первый раз и не в последний глядел я с таким тусклым беспокойством на неподвижные мелочи, которые как будто дивятся (вроде деревенских зевак), что попали в поле зрения замешкавшегося путешественника: это темно-зеленое ведро для отбросов, эти густо-черные с белым боком шины на продажу, эти желтые жестянки с машинным маслом, этот румяный холодильник с разнообразными напитками, эти четыре, пять… семь пустых бутылок в деревянных клетках ящика, видом своим напоминавшего не совсем заполненную крестословицу, это насекомое терпеливо поднимающееся по внутренней стороне окна в ремонтной конторе… Радиомузыка доносилась из ее открытой двери, и оттого что ритм не был синхронизирован с колыханием и другими движениями ветром оживленной растительности, — получалось впечатление старого видового фильма, который живет собственной жизнью, меж тем как пианино или скрипка следует музыкальной линии, находящейся вне сферы вздрагивающего цветка или качающейся ветки. Отзвук последних рыданий Шарлотты нелепым образом пронзил меня, когда, в платье зыблющемся не в лад с музыкой, Лолита выбежала с совершенно неожиданной стороны. Оказалось, что клозет был занят, и она перешла через поперечную улицу к следующему гаражу — под знаком Раковины. Там надпись гласила: «Мы гордимся нашими туалетными комнатами, столь же чистыми как у вас дома. Открытки с уже наклеенными марками приготовлены для ваших комментариев». Но уборная была без открыток, без мыла, без чего бы то ни было. Без комментариев. В тот день или на следующий, после довольно скучного пути мимо участков сплошь засеянной земли, мы докатились до очаровательного городка Касбим и при въезде в него остановились на ночь в мотеле «Каштановый Двор»: приятные домики, сочный газон, каштаны, яблони, старые качели — и великолепный закат, на который усталое дитя даже не посмотрело. Ей хотелось проехать через Касбим, потому что он был всего в тридцати милях к северу от ее родного города, но на другое утро она как будто потеряла всякий интерес к тому, чтобы взглянуть на тротуар, где играла в классы пять лет тому назад. По очевидным причинам я побаивался этой побочной поездки, хотя мы и согласились с ней не обращать на себя внимание — не выходить из машины и не посещать старых ее друзей. Поэтому меня порадовало, что она отставила свой проект, но мое облегчение нарушала мысль, что если бы она чувствовала, что я в прежнем, прошлогоднем ужасе от ностальгических возможностей Писки, то так легко она бы от него не отказалась. Когда я упомянул об этом со вздохом, она вздохнула тоже, и жалобно сказала, что «кисло» себя чувствует — а потому предложила, что останется в постели с кучей иллюстрированных журналов, а что после ленча, если ей станет лучше, поедем дальше, уже прямо на запад. Должен сказать, что она была очень нежна и томна и что ей «безумно хотелось» свежих фруктов, так что я решил отправиться в центр Касбима за какой-нибудь вкусной пикниковой снедью. Наш крохотный коттедж стоял на лесистой вершине холма: из окошка виднелась дорога, извивами спускавшаяся вниз и затем тянувшаяся прямой, как пробор, чертой между двумя рядами каштанов к прелестному городку, который казался удивительно отчетливым и игрушечным в чистой утренней дали; можно было разглядеть эльфоподобную девочку на стрекозоподобном велосипеде и рядом непропорционально крупную собаку — все это так ясно-ясно, вроде тех паломников и мулов, которых видишь поднимающимися по извилистым, бледным как воск, дорогам на старых картинах с синеватыми холмами и маленькими красными людьми. У меня европейский позыв к пешему передвижению, когда можно обойтись без автомобиля, и посему я не торопясь стал спускаться по дороге и через некоторое время встретил обещанную велосипедистку — оказавшуюся, впрочем, некрасивой, пухлявой девочкой с косичками, в сопровождении величественного сенбернара с глазницами как громадные бархатные фиалки. В Касбиме очень старый парикмахер очень плохо постриг меня: он все болтал о каком-то своем сыне-бейсболисте и при каждой губной согласной плевал мне в шею. Время от времени он вытирал очки об мое покрывало или прерывал работу дряхло стрекотавших ножниц, чтобы демонстрировать пожелтевшие газетные вырезки; я обращал на это так мало внимания, что меня просто потрясло, когда он наконец указал на обрамленную фотографию посреди старых посеревших бутылочек, и я понял, что изображенный на ней усатый молодой спортсмен вот уже тридцать лет как помер. Я выпил чашку кофе, горячего и безвкусного, купил гроздь бананов для моей обезьянки и провел еще минут десять в гастрономическом магазине. Прошло всего часа полтора, — и вот крохотный пилигрим Гум-гум появился опять на дороге, ведущей назад к Каштановому Двору. Девочка, виденная мной по пути в город, теперь исчезала под грузом белья, помогая убирать кабинки кривому мужлану, чья большая голова и грубые черты напомнили мне так называемого «бертольда», один из типов итальянского балагана. Было на нашем Каштановом Кряже с дюжину этих домиков, просторно и приятно расположенных среди обильной зелени. Сейчас, в полдень, большинство из них, под финальный стук своих упругих, самозахлопывающихся дверей, уже отделались от постояльцев. Древняя, совсем высохшая от старости, чета в автомобиле совсем новой конструкции осторожно выползла из одного из смежных с каждым коттеджем маленьких гаражей; из другого такого же гаражика довольно непристойно торчал красный перед спортивной машины; а поближе к нашему коттеджу, красивый, крепко сложенный молодой человек с черным коком и синими глазами укладывал в шарабанный автомобиль портативный холодильник. Почему-то он посмотрел на меня с неуверенной ухмылкой. Насупротив, посреди газона, под ветвистой сенью пышных деревьев, уже знакомый мне сенбернар сторожил велосипед своей хозяйки, а рядом молодая женщина, на сносях, посадив оцепеневшего от блаженства младенца на качели, тихо качала его, меж тем как ревнивый ребенок лет двух или трех все мешал ей, стараясь толкнуть или потянуть доску качелей; кончилось тем, что доска сбила его с ног, и он заревел, лежа навзничь на мураве, а мать продолжала нежно улыбаться ни тому ни другому из рожденных уже детей. Я припоминаю так ясно эти мелкие подробности потому, вероятно, что мне пришлось так основательно проверить свои впечатления несколько мгновений спустя; да и кроме того, что-то внутри меня оставалось на чеку с самого того ужасного вечера в Бердслее. Я теперь не давал отвлечь себя приятному самочувствию, вызванному прогулкой, — ветерку раннего лета, овевающему мне затылок, пружинистому скрипу сырого гравия под ногой, лакомому кусочку, высосанному наконец из дуплистого зуба и даже комфортабельной тяжести покупок, которые, впрочем, мне не полагалось бы носить ввиду состояния сердца; но даже несчастный этот насос мой работал казалось ровно, и я почувствовал себя adolori d’amoureuse langueur[98], когда наконец добрел до коттеджа, где я оставил мою Долорес. К удивлению моему я нашел ее одетой. Она сидела на краю постели в синих холщовых брючках и вчерашней майке и глядела на меня, точно не совсем узнавала. Мягкий очерк ее маленьких грудей был откровенно подчеркнут, скорее чем скраден, мятостью трикотажной ткани, и эта откровенность сразу раздражила меня. Она еще не купалась; однако, успела покрасить губы, замазав каким-то образом свои широкие передние зубы — они лоснились как вином облитая слоновая кость или розоватые покерные фишки. И вот, она так сидела, уронив на колени сплетенные руки, вся насыщенная чем-то ярким и дьявольским, не имевшим ровно никакого отношения ко мне. Я положил на стол свой тяжелый бумажный мешок и несколько секунд стоял, переходя взглядом с ее сандалий и голых лодыжек на блаженно-глупое ее лицо и обратно к этим грешным ножкам. «Ты выходила», сказал я (сандалии грязно облипли гравием). «Я только что встала», ответила она и добавила (перехватив мой книзу направленный взгляд): «Я на минуточку вышла — хотела посмотреть, идешь ли ты». Почуяла бананы и раскрутила тело по направлению к столу. Мог ли я подозревать что-либо определенное? Конечно, не мог, но — эти мутные, мечтательные глаза, это странное исходившее от нее тепло… Я ничего не сказал, только посмотрел на дорогу, так отчетливо вившуюся в раме окна: всякий, кто захотел бы злоупотребить моим доверием, нашел бы в этом окне отличнейший наблюдательный пункт. С разыгравшимся аппетитом, Лолиточка принялась за фрукты. Вдруг мне вспомнилась подобострастная ухмылка типа из соседнего коттеджа. Я выскочил во двор. Все авто мобили отбыли, кроме его шарабана; туда влезала его брюхатая молодая жена со своим младенцем и другим, более или менее отмененным ребенком. «В чем дело, куда ты пошел?» закричала Лолита с крыльца. Я ничего не сказал. Я втолкнул ее, такую мягонькую, обратно в комнату, и последовал за ней. Я сорвал с нее майку. Под треск застежки-молнии я содрал остальное. Я мигом разул ее. Неистово я стал преследовать тень ее измены; но горячий след, по которому я несся, слишком был слаб, чтобы можно было его отличить от фантазии сумасшедшего.