Лгунья
Часть 4 из 21 Информация о книге
* * * Нофар проснулась, едва рассвело. Мебель в ее комнате была такой же, как всегда, но это ее почему-то удивило. Странно, что после вчерашнего ни стол, ни кровать, ни шкаф не поменялись местами. Нофар снова и снова возвращалась мыслями к интервью. Она вспоминала каждую секунду так подробно, проживала каждое мгновенье так остро, что четыре минуты превратились в четыре часа. В голове у нее стоял такой тарарам, что Нофар не слышала, как в соседней комнате бормочет во сне Майя. Нофар вышла из комнаты в коридор. Она боялась повстречать кого-нибудь из домочадцев: казалось, если она встретится с ними глазами, чувство, которое она до сих пор подавляла, вырвется наружу. Но, придя в гостиную, Нофар увидела, что там никого нет. Только диваны, ковер да телевизор. Все – на своем месте, все – как обычно. Нофар взглянула на часы. Остальные проснутся не раньше чем через час. Целый час она может наслаждаться воспоминаниями о чудесном вчерашнем вечере. Так бывает всегда: когда ты одна, когда ты пребываешь на границе ночи и дня, мечты сильнее раскаяния, а желания берут верх над страхами – пока не взойдет солнце, не погрозит людям пальцем и не загонит мечты в их норы. Но, сев на диван, Нофар почувствовала на себе чей-то взгляд. Со стены на нее уставился дедушка Элькана. Нофар отвела глаза и попыталась снова думать о чудесном вчерашнем интервью, но герой Войны за независимость продолжал сердито на нее смотреть. Да, в телестудии Нофар объявили героиней дня, но дедушка Элькана знал, что такое настоящий подвиг, – недаром его имя упоминалось на сто восемьдесят четвертой странице учебника истории, в третьем абзаце – и под пронзительным взглядом героя Нофар почувствовала себя жалкой блохой. Родители рассказывали ей, что дедушка даже на скаку мог подстрелить вооруженного диверсанта из соседней деревни, однако молчали о том, что самой большой его любовью была земля. Элькана обожал ходить по полям босиком, обожал зимой чувствовать под ногами мягкую траву, а летом – ломкие колючки, обожал, когда его ноги целовали пьяные от ароматов весны сороконожки. Когда дедушка ложился спать, одна его нога всегда свешивалась с кровати – не только для того, чтобы он мог сразу вскочить по тревоге, но в первую очередь чтобы чувствовать спящую землю. Даже любовью с женой он занимался стоя – чтобы ни на миг не отрываться от своей настоящей возлюбленной. Он отказался обуться даже на собственную свадьбу и лишь на обрезании сына вынужден был изменить своему обычаю. Раввин, помнивший, что случилось на свадьбе, пригрозил, что откажется проводить обряд, если Элькана снова придет босиком. Жена умоляла его уступить, из глаз у нее потоком текли соленые слезы – и Элькана согласился, в первый и последний раз. Возможно, из страха, что соль повредит урожаю. В его паспорте сотрудник иммиграционной службы записал «Эльканэ», но в кибуце чья-то озорная рука исправила имя на «Элькана», и с тех пор оно к нему прилипло. По ночам он охотился на коне за диверсантами и убивал их из ружья, а по утрам выходил в поле с двумя мотыгами – на случай, если одна устанет; тогда он сможет взять вместо нее ее подругу. Пока Элькана хранил верность земле, земля хранила верность Элькане, но после инсульта она к нему охладела. Охладела, как только жена посадила Элькану в кресло-каталку, накрыла его колени клетчатым пледом и поставила его ноги на подножку. Эта согбенная Далила отлично знала, что произойдет, когда ноги ее супруга оторвутся от земли. Если бы не коляска, он бы наверняка выздоровел. Ибо люди вроде Эльканы от инсульта не умирают: их либо смывает волной с пристани, либо испепеляет в поле молнией. Стоило разлучить ноги Эльканы с землей, как он стал чахнуть – и скончался спустя несколько дней. Только одна просьба была у Эльканы в завещании, и она удивила всех членов кибуца, кроме одного, давно преставившегося. Элькана просил похоронить его как можно дальше от Дворкина. До войны Элиягу Дворкин был закадычным другом Эльканы. Именно на груди у Дворкина Элькана плакал, когда жарким летним днем выгорел его участок поля. Именно рука Эльканы вытащила жеребенка, застрявшего в матке кобылы Дворкина и никак не желавшего ее покидать. Да и в том знаменитом штурме во время войны, том самом, благодаря которому Элькане уделили строчку на сто восемьдесят четвертой странице учебника, – участвовали они оба: Элькана – командиром, а Дворкин – замкомандира. Но хоть крепость на горе они захватили вместе – спустились с горы порознь. Дворкин был единственным, кто знал, что Элькана приказал отступить. Вокруг грохотали снаряды, и приказа больше никто не услышал, а если бы даже кто и услышал – не поверил бы. Ну не мог такой вояка испугаться в самый разгар сражения – и все тут. Но факт остается фактом: он испугался. Земля у Эльканы под ногами была покрыта сосновыми иголками – сквозь этот ковер он ее почти не чувствовал. И он вдруг подумал, что, возможно, это их – его и земли – последнее свидание, а проклятые иголки не дают им соприкоснуться. Эта мысль наполнила Элькану таким ужасом, что рот его проревел: «Отступаем!» Какая, в конце концов, разница, кто победит, как назовут эту страну и какие имена дадут ее горам и долинам. Ведь имена не делают горы ни выше, ни ниже и не влияют на направление рек. В десяти метрах от Эльканы стоял Дворкин, готовый передавать его приказы подчиненным, но, когда Элькана заревел: «Отступаем!» – Дворкина это совсем не удивило. Он уже давно подозревал, что любовь его друга к земле зашла слишком далеко. Он повернулся назад, к солдатам, и приказал: «В атаку!» За ним самим они, может, и не пошли бы: Дворкин был ниже Эльканы на полторы головы и лишен его мощного магнетизма. Но, когда Дворкин отдал приказ, солдаты подумали, что он повторяет приказ Эльканы, и этого оказалось достаточно, чтобы они бросились на штурм. Когда же они бросились на штурм, то увлекли за собой и своего дрожавшего от страха командира. Лишь когда пустился в бегство последний вражеский солдат, его сердце снова забилось нормально. Но на сто восемьдесят четвертой странице об этом ничего не говорилось, и Нофар этого не знала. Впрочем, долг уважения к историческим фактам обязывает нас отметить, что шрам, украшавший руку дедушки Эльканы, был получен не в пылу атаки, а во время неудачной попытки бегства, предотвращенной его заместителем. Элькана не хотел быть героем; он отказывался рассказывать про тот бой. Однако к нему приехал сам премьер-министр и, глядя на Элькану снизу вверх, отругал за подрыв морального духа нации. «Мы не спрашиваем тебя, хочешь ли ты быть героем; мы ставим тебя в известность, что ты герой, – сказал он и добавил: – Страшно даже представить себе, что будет, если каждый начнет сам решать, кем он хочет быть, а кем – нет». В конце концов, не каждая ложь – зло; есть ложь, без которой нельзя построить государство. В ближайшие выходные приехал первый автобус с туристами, и Элькану попросили рассказать про крепость. Так и пошло. На выходных прибывали туристические группы, а в будние дни Элькана, как обычно, работал в поле. И лишь по ночам из дома Дворкина на другом конце кибуца до ушей Эльканы доносился отчетливый, разносящийся по всей долине, плывущий над землей и не затихающий шепот: «Лгууууун…» Нофар смущенно стояла в гостиной перед фотографией. Первые лучи солнца поблескивали на застекленной рамке, придавая дедушкиной бороде еще большую солидность. Его пронзительные темные глаза безмолвно изучали внучку, и трудно сказать, из-за них ли девушка дрожала или из-за утренней прохлады, но, когда Нофар пошла на кухню, чтобы сделать себе чаю, ей почудился еле слышный глухой шепот: «Лгууууунья…» Чувство вины приходит по-разному. Оно может выскочить из-за спины и вонзить в тебя когти, а может напасть спереди. Но вина Нофар вела себя, как персидская кошка: несколько секунд терлась о ноги, ненадолго усаживалась на груди – и уносилась прочь. Дольше ей задерживаться не хотелось. Двадцать долгих минут Нофар терзали угрызения совести. Еще немного – и она позвонила бы следователю с тонкими пальцами, позвонила бы – и во всем призналась. Но ее отпустило. Нет, этому человеку с его поганым ртом она ничего не должна! 8 Лави безучастно наблюдал, как пробиваются сквозь жалюзи первые лучи солнца. Он был совершенно измотан: всю ночь его сердце колотилось как бешеное и не успокоилось даже с восходом солнца. Словно в грудной клетке открылся новый филиал сети круглосуточных супермаркетов. Лави лежал в кровати и слушал биение сердца, пока не закружилась голова. Городским тусовщикам наверняка пришелся бы по вкусу столь бешеный бит, но для такого парнишки, как он, это чересчур. Кто-то другой, забейся у него сердце так же сильно, захотел бы танцевать. Лави хотелось умереть. Юноша не понимал, что боль, которую он чувствует, – это не что иное, как счастье. Из-за двери доносилось шуршание газетных страниц. Отец сидел в гостиной. Отставной подполковник Арье Маймон был жаворонком: даже по субботам вскакивал с постели ровно в шесть. В остальные дни недели он имел обыкновение подстерегать и пугать мальчишек, разносивших газеты. Затаивался возле входа, а заслышав шаги несчастного почтальона, выжидал, пока тот бросит газету на коврик, – и распахивал дверь. Арье Маймон уважал фактор внезапности. В армии он больше всего любил подкрадываться со спины – из-за куста – к какому-нибудь старшему ефрейтору, беззаботно дремлющему на своем уединенном посту, и внезапно разбуженный бедняга обнаруживал, что его схватил за яйца не кто иной, как командир. После демобилизации подполковник изрядно скучал по своим ночным проделкам и даже дважды подкрадывался к сотрудникам собственной фирмы. Но это было не то. Лави, в отличие от отца, был совой. В его жизни не было ничего, ради чего стоило вставать рано. Правда, отцу не нравилось, что сын допоздна валяется в постели, но отцу столько всего не нравилось в сыне, что тот не видел никакого смысла жертвовать утренним сном. Еще несколько лет назад он искренне пытался исправиться: заводил будильник, чтобы проснуться рано и успеть пообщаться с отцом, пока тот не ушел на работу. Но утро они проводили в неловком молчании. Молча хлебали (Арье Маймон – свой кофе, Лави Маймон – свое шоколадное молоко), молча кивали друг другу головой – и расставались. Однако став подростком, Лави перестал вставать рано, чтобы повидаться с отцом. Отец это заметил и расстроился, но не знал, что сказать. Спросить своего единственного сына, почему тот больше не выходит к нему по утрам? Легче совершить диверсию в тылу врага. Карту Ливана Арье Маймон знал прекрасно, но на тайных тропах, соединявших гостиную с комнатой сына, и в оврагах, отделявших коридор от кухни, чувствовал себя беспомощным. За завтраком отец читал раздел «Мнения», после чего изучал прогноз погоды в разных странах мира. Арье Маймон был не из тех, кто проводит отпуск за границей, – дела не позволяли. Возможно, именно поэтому он так любил всемирный прогноз погоды. На маленькой газетной полосе умещались все материки, и ему достаточно было на нее взглянуть, чтобы узнать – на Эйфелеву башню сейчас падает снег, а с прохожих на улицах Токио капает пот. В полвосьмого утренний ритуал заканчивался. Арье Маймон аккуратно складывал газету – с такой же аккуратностью, какой требовал от солдат, когда те складывали одеяла перед утренней поверкой, – принимал душ, брился, целовал жену (всегда в одно и то же место на щеке) и уходил. Стены дома облегченно вздыхали и принимали стойку «вольно», да и маме, похоже, сразу становилось легче. Лави еще какое-то время полежал в постели, надеясь, что произойдет чудо и ему удастся снова заснуть, но в конце концов сдался и вышел из комнаты. – Ты куда? – спросила мама, подняв глаза от мобильника. – В кафе-мороженое. – Утром?! Но это же вредно для здоровья! Любовников мама меняла как перчатки, зато хранила абсолютную верность здоровому питанию. Двенадцать лет тому назад известный диетолог составила ей диету, и с тех пор мама не отклонялась от нее даже в периоды душевных кризисов. Она была убеждена, что ничто не заряжает человека с утра энергией лучше, чем витграсс, и при каждой возможности сообщала это мужу и сыну, которые упрямо продолжали пить кофе и шоколадное молоко. Поняв в конце концов своим женским чутьем, что сопротивление ей – единственное, что хоть как-то связывает Арье и Лави, она позволила им смеяться над витграссом сколько влезет. Сейчас она пробормотала что-то про сахар и пустые калории, но Лави пожал плечами и сказал, что все равно пойдет. Как он обрадовался, увидев за прилавком Нофар! На ней была прелестная зеленая кофточка, и, когда девушка нагнулась поднять упавшую на пол бумажную салфетку, ее грудь робко заколыхалась. Если б Лави знал, как Нофар измучилась сегодня утром, пока не выбрала эту кофточку! Весь шкаф на кровать вывалила: и хлопковые блузки, и трикотажные. Всех цветов радуги. Розовая подчеркивала ее прыщи, синюю она надевала вчера на работу, в сиреневой ходила на интервью, желтая ее бледнила, а белая просвечивала. Нофар понимала, что если будет и дальше копаться, то пропустит автобус, но никак не могла принять решение. И тут вспомнила про зеленую кофточку Майи, которую раньше не осмеливалась даже примерить. Вырез казался ей слишком глубоким, а покрой – слишком оригинальным. Это была кофточка из разряда тех, что взывают на улице к прохожим: «Посмотрите на меня! Ну разве я не потрясающая?» Что ж, кофточка и впрямь была потрясающей, но потрясающую кофточку нужно надевать на потрясающую девушку, и вот сегодня утром Нофар впервые набралась смелости, чтобы попросить кофточку у сестры. Всю дорогу она думала про Лави, и даже не удивилась тому, что все песни, звучавшие по автобусному радио, были такими прекрасными. Даже болтовня ведущих между песнями, обычно навевавшая скуку, сегодня казалась Нофар удивительно мелодичной. Наконец автобус подъехал к остановке. Нофар спрыгнула на тротуар, уверенно перешла дорогу и заняла свое место за прилавком. Целых два часа, пока она ждала Лави, проходившие мимо кафе-мороженого люди казались ей ужасно красивыми, доносившиеся из колонок песни – ужасно приятными, а работа – ужасно легкой. Если бы кто-нибудь сказал Лави, что он способен творить такие чудеса: делать лица прохожих красивыми, заставлять песни казаться лучше, чем они есть, а мытье полов превращать в приятное времяпрепровождение, – он бы не поверил. Точно так же, как рассмеялась бы Нофар, если бы кто-то сказал ей, что из-за нее мальчик может лишиться сна. Но именно эта их застенчивость, неспособность понять, как много они значат друг для друга, и превратила вожделенную встречу в полную катастрофу. Когда Нофар отвела взгляд от клиента и увидела Лави, она – вместо того чтобы сказать «Я думала о тебе всю ночь» или хотя бы «Здравствуй. Как дела?» – неожиданно для себя брякнула дежурное: «Какое мороженое желаете?» Рычащий лев, только что скатившийся вниз по лестнице, потерял дар речи, а продавщица мороженого, так здорово выступавшая перед телекамерой, взглянула в черные глаза стоящего перед ней юноши и проглотила язык. Как в тот раз, когда гуляла по центральной улице и вдруг обнаружила, что у нее вытащили кошелек. Только сейчас вместо кошелька у нее украли слова – все до единого, ничего не оставили. И подобно тому, как тогда она смотрела на витрины, так сейчас она мысленно перебирала фразы, которые могла бы, но была не способна произнести. Лави Маймон не смог заставить себя попросить Нофар Шалев стать его девушкой: боялся, что она ему откажет. Но тот, у кого не хватает смелости попросить, вполне может найти в себе смелость потребовать. Ибо, когда просишь, твоя слабость бросается в глаза, а когда требуешь, она не заметна. Просящий зависит от воли другого человека – требующий навязывает ему свою собственную. Когда Лави понял, что не способен открыть сердце стоящей перед ним девушке, он подошел к прилавку и потребовал, чтобы ровно через час она ждала его во внутреннем дворе. – Иначе я все расскажу. * * * Оставалось еще пятьдесят девять минут. Нофар взглянула на часы и покраснела. Кто знает, что он у нее там попросит – за мусорными баками, на ничейной территории между газовыми баллонами и туалетом… Она снова и снова перебирала в голове возможные варианты. Он может потребовать денег. Может потребовать весь год бесплатно снабжать его мороженым. Может… Глаза у Нофар округлились от ужаса. Он ведь может потребовать ее! Она видела такое в одном сериале. Там все кончилось убийством. Она не помнила, чьим именно – то ли шантажиста, то ли жертвы шантажа, – но так или иначе потом оказалось, что гроб был пустым, а убитый или убитая все еще живы. Лави Маймон был совсем не похож на героя сериала, но, если у него хватило смелости заявиться в кафе-мороженое и вот так, посреди бела дня, ее шантажировать, поди знай, на что он еще способен. Это «поди знай» воспламенило ее воображение и затуманило глаза. Клиенты приходили и уходили, Нофар их обслуживала, но мыслями была далеко, в тысяче разных мест. Подобно разносчикам пиццы на мотороллерах, ее мысли добирались даже до самых отдаленных улиц. В полдвенадцатого она ненадолго покинула прилавок с кассой и сбегала в ближайший магазин – посмотреться в зеркало. Рыжеволосая продавщица приветливо с ней поздоровалась, а волоокий парень-кассир крикнул: «Мы видели тебя по телевизору!» Взгляд в зеркало подтвердил, что между зубов у нее ничего не застряло, что у нее сегодня красивый хвост на голове. Через несколько секунд она вернулась в кафе-мороженое. На часах было уже почти без четверти двенадцать. Колени у Нофар дрожали, в горле пересохло – как вчера в телестудии, только гораздо сильнее. Что, если он потребует его поцеловать? Что, если он потребует его там потрогать? Несчастная девушка тяжело дышала и с трудом сдерживала слезы. «Ничего удивительного, что она в таких расстроенных чувствах, – перешептывались клиенты, которые были в курсе дела. – После того, что она пережила». Нофар вспомнила, о чем сплетничали в школьном туалете девочки. В прошлом году она слышала, как одна из них, под хихиканье подружек, жаловалась, что это на вкус соленое. Если так, то надо подготовиться. На всякий случай Нофар достала из холодильника для напитков бутылку кока-колы, а поразмыслив еще немного, сунула в карман брюк влажную салфетку: девочки говорили, что это – липкое. Опыт обращения с липкими предметами у Нофар был изрядный – как-никак провела лето в кафе-мороженом, – но соленый вкус ее беспокоил. Нофар боялась, что ей не понравится и Лави обидится. Но больше всего она боялась, что он узнает ее секрет: поймет, что она впервые в жизни пробует на вкус и трогает чужое тело. Минута проходила за минутой, Нофар мучили опасения и страхи, и, будь время господином более милосердным, оно бы несомненно замедлило свой бег. Однако часы – этот старый бюрократ, этот брюзгливый клерк – не готовы отклониться от своего распорядка даже на миг. В результате двенадцать часов настало ровно в двенадцать часов и ни секундой позже. * * * Лави сидел на подоконнике на четвертом этаже, и хотел умереть. Если в тот момент он не прыгнул вниз, то только потому, что ему было неудобно перед девушкой, которой придется увидеть, как его жалкое тело шлепнется на землю. Ему не нужно было смотреть на часы: он и так знал, что двенадцать наступило и прошло, ведь секундная стрелка билась в его сердце. Лави уже давно должен был встать и спуститься во двор, но не мог пошевелиться. Выйдя из кафе, он – точно карапуз, слопавший мороженое, – все еще ощущал во рту вкус свидания с Нофар, но не прошло и десяти минут, как его обуял страх. Как если бы карапузу велели съесть целое ведерко мороженого. Ибо есть предел количеству сахара, которое может переварить организм. – Говорила тебе, не ешь мороженое с утра, – бросила мама, взглянув на лицо Лави. И что он должен был ей ответить? Что язык у него ворочается с трудом не из-за мороженого, а из-за того, что́ его рту только предстоит попробовать? Он не знал, что сказать, и потому молчал. Мать собралась было предложить ему стакан витграсса, но Лави развернулся и бросился вниз по лестнице. * * * Во внутреннем дворе стояла Нофар и грызла ногти – ничего удивительного, что давно забытая гадкая привычка вернулась именно сейчас. Нофар стояла и ждала уже целых пять минут. Даже подмышки обнюхать успела. Дезодорант, слава богу, еще не выдохся. Она распустила волосы, снова завязала их на затылке, опять распустила и, наверно, проделала бы это еще много раз, если бы вдруг не услышала за спиной шаги. От страха Лави Маймон чуть не обмочился и все желание у него пропало. Как жаль, что он не способен просто взять и спросить, согласна ли она. Как жаль, что вместо этого приходится требовать… Он схватил девушку за плечи и поцеловал. Веселая, влажная, розовая трепыхающаяся пресноводная рыба щекотала полость рта, кругами плавала по небу и по деснам, ныряла вниз, взмывала вверх и ласкала своими плавниками зубы. Так вот что такое целоваться! Это было совершенно не похоже на то, что Нофар себе представляла. За годы, проведенные перед телевизором, она видела тысячи поцелуев, но, как нельзя научиться плавать заочно, так нельзя ощутить вкус поцелуя, глядя на экран. Только сейчас, когда язык юноши был у нее во рту, а ее язык был во рту у него, она поняла, как это влажно, как это странно и каково это на самом деле. Возможно, именно в этом как раз и состояло волшебство: пока длился поцелуй, они не думали ни о чем другом. Ни о том, что видели в кино, ни об обжимавшихся в школе сверстниках. Жизнь других людей, жизнь, которая была намного лучше, интереснее и богаче событиями, чем их собственная, – эта жизнь их больше не волновала. Наверху, на втором этаже, женщина развешивала носки, с которых капала вода, и стоявшей с закрытыми глазами Нофар казалось, что идет дождь; а две сидевшие возле мусорных баков уличные кошки со скукой смотрели на затянувшийся поцелуй и думали, что сами за это время успели бы уже совокупиться. * * * Когда Нофар вернулась в кафе-мороженое, то увидела, что у прилавка вытянулась длинная очередь. Большинство клиентов понимающе кивали. Однако некоторые – не распознавшие в девушке героиню свежего скандала – принялись возмущаться. Нофар рассеянно извинилась, положила «кофе с кардамоном» в рожок клиенту, просившему «мятный шоколад», дала сто шекелей сдачи с купюры в пятьдесят, а через шесть часов вышла из кафе и побрела на остановку. Но к тому моменту, когда она вспомнила, что ей надо сесть на автобус, их проехало уже два. А если бы за ужином мама не напомнила, что завтра – первый день последнего учебного года, не исключено, что Нофар забыла бы и об этом тоже. 9 Настал первый день последнего учебного года. Все каникулы Нофар боялась этого дня. В предыдущие годы она говорила себе: «То, что не произошло в этом учебном году, наверняка произойдет в следующем. В следующем году у меня будет парень, в следующем году я буду сбегать с уроков с веселой компанией друзей». Но «следующего учебного года» уже не будет… В каникулы долгими летними вечерами она лежала на кровати и смотрела молодежные драмы. На экране жизнь била ключом; хохочущие девушки истекали соком, и парни склонялись над ними, чтобы его слизнуть. Мальчики, расхаживавшие по школьным коридорам, были не такими красивыми, как на экране, но Нофар нисколько не сомневалась, что они тоже жили в том загадочном мире, дверь в который была для нее закрыта. Если в последнем учебном году она не сумеет подобрать к двери ключ, то не войдет в этот мир никогда. В первый день последнего учебного года Нофар пришла в школу без пяти восемь. На улице возле школы кучками стояли ребята. Ей ужасно хотелось подойти к одной из этих кучек. Так всегда делала Майя, так в конце концов научилась делать Шир – но Нофар была не Майя и не Шир. Поэтому она прислонилась к ограде и уткнулась в мобильник, словно на его экране разыгрывались события мирового масштаба. – Все в порядке? – спросила Майя. С плеча у нее свисал рюкзак. Всего час назад, дома, они вместе мерили одежду, но, как только дошли до школы, Майю, как всегда, окружили подружки, и последние несколько метров пути Нофар пришлось проделать одной. Сейчас Майя снова к ней подошла. В ответ на вопрос сестры Нофар поспешно кивнула: мол, да, все в порядке – и немного удивилась, когда Майя вдруг наклонилась к ней и обвила ее руками. Никогда еще сестра не обнимала ее в школе. Потом Майя развернулась и пошла в школу, а оставшаяся во дворе Нофар снова уткнулась в мобильник. Вдруг краем глаза она увидела Михаль и Лирон – они пришли в школу вместе – и невольно попятилась, спиной вжавшись в ограду. Перед самыми каникулами, на последнем в одиннадцатом классе уроке физкультуры, эти девицы прикопались к ее ногам в легинсах. «Бедняжка. Тебе надо поработать над своими бедрами», – так и пели они голосами сладкими, как конфета, в которой спрятана бритва. А потом начали шептаться, и Нофар, хоть ничего не слышала, скорчилась от унижения. Ибо такова природа перешептывания: не важно, о чем говорят, главное – что втихомолку. Когда стало совсем невыносимо, Нофар придумала предлог и сбежала в туалет, где села на крышку унитаза, закрыла уши руками и свернулась клубочком – наподобие тех пыльных шариков, что уборщица выметает в конце учебного дня. Чего хочет девочка, сбежавшая в крайнюю кабинку туалета? Чтобы ее никто не видел. Так прячется раненое животное, опасаясь, что хищники учуют его кровь. Но в то же время девочка в крайней кабинке страстно хочет и противоположного: чтобы кто-нибудь пришел ее утешить. Ведь туалет – это настоящий центр школьной жизни. Здесь прячутся прогульщики, дожидаясь возможности выбраться на улицу и прислушиваясь к шагам входящих в классы учителей. Здесь же девочки избавляются от лишних калорий, спуская их в унитаз. И именно здесь, в туалете – однажды вечером, в конце длинного учебного дня – Мааян Шпайзер сделала минет Амитаю Цабари, а Инбар Шакед не сделала минет Тамиру Кохави (пусть даже этот подонок и утверждал обратное). Но в первую очередь туалетные кабинки – это убежище для истекающих слезами глаз. Здесь можно их утереть; здесь можно подумать, что сказать; здесь же совсем исстрадавшиеся бедолаги могут достать японский нож с выдвижным лезвием и чуть-чуть надрезать себе плоть, дабы резкая, острая боль заглушила душевные муки. На последнем уроке физкультуры в одиннадцатом классе Нофар сидела, запершись в туалетной кабинке, и ждала, что за ней придет Шир. Ведь она и спряталась-то только для того, чтобы ее нашли. Но минута проходила за минутой, прозвучал звонок с урока, и сидевшая на унитазе Нофар – поначалу молившая бога, чтобы никто не пришел и не увидел ее плачущей, – съежилась, поняв, что никто и в самом деле не придет. * * *