Лгунья
Часть 2 из 21 Информация о книге
Авишай Милнер ошарашенно взглянул на поправившую его продавщицу. Какая неслыханная наглость! Он всегда считал себя человеком, который дружит со словами, – даже тексты для своих песен сочинял сам – и теперь призвал на помощь все свое умение, чтобы разодрать эту девчонку словами до костей: – Ну ты овца! Что, брови выщипать мозгов не хватило? А прыщи? Тебе никто не говорил, что выдавливать прыщи не рекомендуется? Знаешь, на что похожа твоя физиономия? На пиццу, только маслин бы добавить! А фигура? Ты бы поменьше обжиралась, и так уже как бегемотиха! Кто с такой в койку ляжет? Давай мне мое ванильное с печеньем, корова глупая, и поживей! Он протянул ей купюру в двести шекелей, и Нофар рефлекторно – как курица, которая и с отрубленной головой еще несколько секунд продолжает бегать, – взяла ее. Продолжая совершать привычные движения, она наполнила рожок мороженым, мгновение спустя осознала, что человек по ту сторону прилавка ее обезглавил, уничтожил как личность, – и, бросив рожок на пол, выбежала из кафе. 3 Уличные кошки несколько раз похотливо взвыли и собрались было возобновить прерванное недавно совокупление, но тут во двор снова вбежала продавщица мороженого. Она промчалась мимо кошек и понеслась к туалету. Длиннохвостые проводили незваную рыдающую гостью злобными взглядами, но та была слишком расстроена, чтоб их заметить. В ушах у нее все еще гремели слова посетителя. Слезы щипали глаза и нос. Подступали к горлу. Подумать только! Он все это ей говорил, а она стояла, слушала и молчала! Даже мороженое ему чуть не дала! Ну не дура?! Сейчас ей хотелось только одного: исчезнуть. Самые ужасные слова, которые раньше она говорила себе сама, – уродина, бровастая, прыщавая, жирная, никто тебя не захочет – эти слова только что сказал ей другой человек. В действительности Нофар была созданием вполне симпатичным; однако, втайне ненавидя себя, не сомневалась, что мужчина у прилавка сказал вслух то, что думали о ней все – клиенты за столиками, одноклассники, отец, мать, сестра. Нофар страшно хотелось где-нибудь спрятаться, но единственным местом, которое пришло ей в голову, была та самая вонючая кабинка, из которой она незадолго до того вышла. Еще мгновенье – и Нофар оказалась бы там, в надежно защищенной от внешнего мира, обложенной плиткой утробе, втиснувшись меж мусорным бачком и унитазом с поднятой крышкой… Но тут ее схватила сильная рука. В последующие недели Авишая Милнера вновь и вновь будут спрашивать, что заставило его последовать за побежавшей в туалет малолеткой из кафе-мороженого, и он будет настаивать, что всего лишь хотел потребовать у нее сдачу с двухсот шекелей, которые он ей дал и которые, как он считал, она унесла с собой. Но бесстрастные факты будут свидетельствовать против него: девочка не уносила двухсот шекелей с собой в туалет, они так и остались лежать на прилавке. Авишай Милнер, правда, будет решительно утверждать, что не видел на прилавке купюры, когда побежал за девочкой, но его утверждение, как и прочие детали этой истории, померкнет в сравнении с впечатлением, которое произвел вопль, изданный девочкой, когда Авишай Милнер схватил ее за руку. Парень-кассир из магазина одежды поднял голову; складывавшая рубашку рыжеволосая продавщица перестала ее складывать; уличные кошки удрали с замусоренного двора; сидевший на подоконнике четвертого этажа Лави Маймон понял, что прыжок придется снова отложить. Нофар Шалев оглянулась на Авишая Милнера, который ее сначала оскорбил, а теперь схватил за руку, и закричала что было сил. Некоторые изменения происходят медленно. Геологическая эрозия, например, растягивается на десятки тысяч лет. Вода и ветер делают свое дело потихоньку. Горный хребет превращается в долину, море становится пустыней. И все это чинно, без спешки. Время, как громадная анаконда, ползет, не торопясь, и проглатывает самые высокие горы земного шара. Но есть перемены, происходящие мгновенно. Словно чиркнули спичкой. «Да будет свет – и стал свет». Метаморфоза, случившаяся с продавщицей мороженого, была, судя по всему, именно такого рода. Семнадцать лет и два месяца ходила она по земле, но никогда даже не думала стукнуть по витрине, не говоря уж о том, чтобы завопить во внутреннем дворике. И вот теперь, рядом с этим человеком, сказавшим ей самые ужасные слова, душа девушки содрогнулась. Да, когда она побежала во двор, то хотела только одного: исчезнуть. Но когда Авишай Милнер схватил ее за руку, в Нофар проснулось желание прямо противоположное – быть услышанной. Она вложила в этот крик всю обиду на слова, которыми он ее отхлестал. И обиду на слова, которыми хлестала себя сама. Она выкрикивала свое разочарование каникулами этого лета и всеми каникулами, им предшествовавшими. Она кричала, кричала и кричала, не слыша ни сирен полиции, вызванной на место происшествия, ни сирен пожарных, которые тоже подключились к операции, потому что так устроена природа – когда один шакал начинает выть, из тьмы ему отвечают сто других. Нофар Шалев закричала – и город ответил ей своими криками. Вся улица прибежала посмотреть, что за беда случилась в замусоренном дворе, а поскольку беда случилась с Нофар Шалев, то все – и волоокий кассир, и рыжеволосая продавщица, и соседи с балконов, и двое дорожных полицейских – смотрели сейчас на нее. Даже компания уличных балбесов с пирсингом (которых обычно никто не интересует и которыми, в свою очередь, никто не интересуется) – и та пришла поглазеть на происходящее. Тело Нофар купалось в сиянии сочувственных взглядов. В сиянии глаз, уставившихся – о, чудо из чудес – на ту, на ком раньше ничьи глаза не задерживались. И вот уже подбежала к ней красивая девушка в военной форме; ее золотистые волосы были завязаны хвостом и рвались из-под резинки на свободу, как сноп света. Она обхватила Нофар своими добрыми руками, сказала: «Все хорошо» – и произнесла эти слова так уверенно, как если бы она была уполномочена сказать их не только от своего имени, но и от имени всех силовых ведомств. Нофар отдалась теплому объятью; казалось, еще никто и никогда не обнимал ее так. Ее окутывал нежный запах духов этой феи в военной форме, а также еще один, мужской – запах офицера, который всего минуту назад, на улице, обнимал сослуживицу за талию и прибежал с ней во двор, откуда послышался вопль. А пока девушка успокаивала Нофар, офицер и дорожные полицейские держали Авишая Милнера. «Что вы с ней сделали?! – допрашивали они его. – Чем вы ее так напугали?!» «Ничего, – заорал он. – Я не сделал ей ничего!» – и несчастная девочка похолодела. Потому что знала, что это правда. Хам-посетитель не сделал ей ничего, что оправдывало бы присутствие здесь двух полицейских и офицера в звании капитана. Ибо в этой стране каждый гражданин имеет право протыкать своими словами сердце другого гражданина. Скоро ей придется сказать это девушке с ласковыми глазами и большой толпе, смотрящей на нее с такой симпатией, какой Нофар не удостаивалась за всю свою жизнь. Все они были такими милыми, так волновались за нее… Что они скажут, когда узнают, что на самом деле ничего не случилось и они прибежали сюда совершенно зря? Они тут же отвернутся. Полицейские наверняка отругают ее за то, что она устроила весь этот сыр-бор, а она покорно понурит голову – как всегда – и вернется в кафе. Будет обслуживать ждущих своей очереди клиентов, протирать стеклянную витрину, спрашивать «Вам стаканчик или рожок?», «Чем я могу вам помочь?», «Какое мороженое вы хотите?». И Нофар уже приготовилась со всем этим смириться, но тут Авишай Милнер снова открыл свой поганый рот. Оказалось, он не разрядился до конца. Или, может быть, зарядился злостью заново – так почти севший телефон оживает, если успеть подключить его к розетке. Людские взгляды напитали Авишая Милнера энергией. Как он истосковался по такой публике: по молодым и старым, по солдатам и полицейским! Как сказал тогда ведущий, «весь Израиль сейчас смотрит на нас». Неожиданно к Авишаю вернулось это знакомое, пьянящее ощущение, которое испытываешь, когда находишься в эпицентре взрыва, в момент расщепления атома общественного внимания. Однако на сей раз внимание было неблагосклонным – никто не бросал ему цветов, никто не аплодировал, – и это потрясло Авишая до глубины души. Он заслужил любовь публики по праву. Он не позволит этой толстухе, мариновавшей его у прилавка, посмевшей его поправить и убежавшей с его деньгами, отнять у него то, что ему принадлежит! И он снова стал хлестать девушку оскорблениями – «мерзкая бегемотиха», «я бы до тебя даже палкой не дотронулся» и так далее и тому подобное – и они взлетали вверх, как разогретые пламенем воздушные шары. На глазах у Нофар выступили слезы. Сначала этот человек оскорбил ее без свидетелей, а сейчас позорил на глазах у всех. Она высвободилась из объятий красивой девушки, закрыла лицо руками и разревелась. Сквозь пальцы Нофар видела, как заволновалась толпа. Ей задавали вопросы, но, оглушенная своими рыданиями, она их не слышала, и не ее вина, что стороннему наблюдателю ее всхлипывания казались кивками в знак согласия. Ее спрашивали: «Он трогал тебя?» – и ее прикрытое руками лицо дрожало, словно подтверждая, что да, трогал. Каждый новый ее всхлип был еще одним утвердительным кивком, и каждый новый кивок превращался в заголовок завтрашней газеты. Так в замусоренном внутреннем дворе неожиданным и совершенно невероятным образом родилась история об участнике телевизионного песенного конкурса, обвиненном в попытке изнасилования несовершеннолетней. И взглянули все на эту новорожденную историю и увидели, что она хороша. Не история, а просто конфетка! * * * Котята начинают ползать через несколько дней после того, как покинут материнскую утробу; жеребятам удается подняться с земли через час после рождения; и только человеческие детеныши – ужасные копуши: проходит много месяцев, прежде чем они начинают стоять самостоятельно. Однако истории, производимые на свет людьми, в отличие от производимых ими медлительных детей, – создания на удивление проворные. Не успевает человек родить какую-нибудь историю – особенно такую, которая попахивает скандалом, – и та немедленно встает на ноги. Постоит минуту-другую, подержится за породившего ее автора – и пускается бежать. Причем вопрос не в том, откуда бежит история, а в том, куда и как далеко ей удастся добежать, прежде чем она будет остановлена неумолимыми законами природы, прерывающими любой бег. Ужасная история про знаменитого певца и несовершеннолетнюю продавщицу мороженого появилась на свет божьим вечером, в восемнадцать часов сорок девять минут, в месяц элул[5], и немного постояла на месте, вдыхая ароматный вечерний воздух. Но всего пару мгновений спустя она, не желая больше оставаться во дворе, унеслась вдаль, тогда как сам этот двор, еще недавно так стремительно заполнившийся, сейчас – столь же стремительно – опустел. И полицейские, и пожарные, и девушка-златовласка, и ее возлюбленный-офицер, и, разумеется, гордые родители новорожденной истории – знаменитый певец и девушка из кафе-мороженого – пошли каждый своей дорогой, и уже трудно было сказать, они ведут эту историю за руку или она ведет их. Так или иначе, двор стал для нее уже мал. Разросшейся истории требовалось место попросторнее. Скажем, полицейский участок на центральной улице. 4 В полицейском участке на центральной улице ей дали воды, чая, а потом и кока-колы, отрезали кусок медового пирога, принесенного одной из дежурных, предложили сесть, и, когда зад Нофар коснулся стула, она облегченно вздохнула. Целое лето она простояла почти без перерыва. Посетители стекались в кафе-мороженое, а она их обслуживала. Когда они уходили, она бросалась отмывать стеклянную витрину. Витрина снова начинала блестеть, но тут опять появлялись посетители, и все повторялось. Но сейчас она сидела, вытянув ноги, сжимала в руке стакан холодной кока-колы, в котором весело скакали пузырьки газа, и ее спрашивали, что случилось. Сидевшая напротив приятная женщина наклонилась вперед. У нее были изящные тонкие пальцы, а лак на ногтях – красивый и очень нежный, почти прозрачный. Приятная женщина сказала, что ее зовут Дорит и что Нофар, наверное, трудно говорить и отвечать на вопросы, но это было Нофар как раз таки нетрудно. Труднее было, когда ее ни о чем не спрашивали. Труднее было целый день, целую неделю, целое лето работать, ни с кем не разговаривая. Женщина спрашивала, Нофар отвечала, и все это получалось на удивление просто. Всего-то-навсего повторять то, что уже сказано. Как на экзамене по истории еврейского народа. Зубрить Нофар умела хорошо – не зря она была отличницей, – и слова лились потоком. Сидящая напротив женщина никуда не торопилась. Ее добрые глаза смотрели на Нофар с огромным интересом. Она не перебивала, и, растаяв от ее внимания, Нофар говорила все более охотно. Неожиданно сбылось давнее предсказание акушерки: тело Нофар забыло о своей неуклюжести, ее щеки разрумянились, глаза загорелись, а бледные – обычно плотно сжатые или бормочущие невнятицу – губы порозовели. Так что, если бы в кабинет сейчас зашел посторонний, увидел Нофар, и если бы его попросили ее описать, он несомненно сказал бы: «Она расцвела». «Расцвела». Это было слово из лексикона ее матери. Когда Нофар закончила начальную школу, мама пообещала, что в школе второй ступени дочь расцветет. Когда Нофар закончила седьмой класс, сказала: «Ничего не поделаешь. Переход из начальной школы в школу второй ступени всегда труден, но теперь, в восьмом классе, ты расцветешь по-настоящему». Так она и переходила из класса в класс, таща за собой шлейф из бутонов, которые вот-вот, буквально с минуты на минуту, раскроются. И как странно было обнаружить, что эта перемена – которая так и не произошла ни при переходе во вторую ступень, ни даже при переходе в третью – настигла ее осенним вечером в полицейском участке. Чем больше Нофар говорила, тем ярче расцветала. Наконец она замолчала (хотя могла бы, если б захотела, говорить еще), и следователь Дорит – женщина с приятным лицом и тонкими пальцами – сказала: – Ты очень смелая девочка. * * * – Говорю вам, я ее не трогал! – крикнул сидевший в одном из кабинетов на втором этаже полицейского участка Авишай Милнер и стукнул рукой по деревянному столу. Однако на двух полицейских это никакого впечатления не произвело, а уж на деревянный стол – и подавно. За свою жизнь он получил столько ударов – как от подследственных, так и от следователей, – что давно перестал надеяться на спокойное существование. Его собратья по конвейеру стояли в публичных библиотеках и почтовых отделениях, а один добрался аж до бюро переписи населения. Но этому столу не повезло: его привезли в здание полиции на центральной улице, где сейчас по нему стучал охваченный гневом Авишай Милнер. Потому что в это было просто невозможно поверить. Час назад он вышел из дома и направился в кафе-мороженое, а теперь смотрел на улицу через зарешеченное окно. Это привело Авишая в такое бешенство, что у него просто не оставалось другого выхода, кроме как снова стукнуть по столу и заявить, уже в который раз, что это уму непостижимо! Полуседой полицейский взглянул на часы. Через зарешеченное окно был слышен стон города, окутанного запахом духов. Городоненавистники наговаривают на него, утверждая, что город – всего лишь мешанина из автомобильных гудков и смога, но в предновогодние дни в магазинах одновременно открываются крышечки бесчисленного множества стеклянных флаконов с парфюмом самых разнообразных расцветок, и по городу разливается опьяняющий аромат. Подобно носу опытной охотничьей собаки, нос полицейского умел различить среди доносящихся с улицы заманчивых запахов аромат духов супруги. Ему хотелось вскочить со стула и бежать к ней, однако вначале требовалось установить истину, без чего рабочий день никак не закончить. Полицейский искоса взглянул на подозреваемого и сказал: – А я вас помню. Моя жена голосовала за вас в финале. Авишай Милнер моментально размяк. Подобно печенью, которое посетители кафе макают в чашки, он не смог устоять перед окутавшим его теплом. Этот человек его знал! Его жена голосовала за него в финале! Для этой замечательной женщины он был все еще «Ави-шай! Мил-нер!». И теперь он отвечал на вопросы полуседого полицейского уже охотно, чуть ли не с восторгом, как отвечал в свое время на вопросы журналистов. Он больше не видел никакой необходимости стучать по столу. Встреча с давними поклонниками должна проходить в приятной атмосфере. Он откинулся назад, расслабился, стал время от времени приветливо улыбаться и, когда его снова спросили, трогал ли он эту жалкую продавщицу, даже позволил себе пошутить: – А как же! Я просто тащусь от прыщавых шестнадцатилетних девчонок. Полуседому полицейскому большего и не требовалось. Второй следователь, его коллега, задал несколько дополнительных вопросов, и подследственный ответил на них в том же ироническом ключе. Но ирония – союзница опасная. Она как надушенная писчая бумага, которую покупают девочки. Запах через какое-то время выветривается, а бумага остается. Так произошло и в этом случае: не прошло и нескольких часов, как ирония испарилась, а признание осталось. В кабинете следователя на первом этаже сидела Нофар Шалев – и расцветала все больше и больше. В кабинете следователя на втором этаже сидел Авишай Милнер – и как рехнувшийся паук плел паутину, в которую сам и попался. А на улице, возле полицейского участка, стоял глухонемой с площади и раздумывал, стоит ли ему войти. Он очень любил такие предпраздничные дни. Весь год ему приходилось тяжело трудиться. Он не умел так хорошо играть на музыкальных инструментах, как русская, стоявшая у входа в торговый центр, и у него не было седых волос, которые могли бы ему помочь, как помогали коллеге, избравшему себе место на шумной улице. Седые волосы напоминают спешащим людям про их престарелых родственников. Вспомнит спешащий человек про своего дедушку – и опечалится, а так как испытывать печаль он не любит, то откупится от мрачных мыслей, бросив нищему монетку. Глухонемой же, с его черными волосами, ни на чьего дедушку не походил, поэтому зарабатывал на жизнь с трудом. Когда глухонемой пришел на площадь впервые, он боялся, что его раскусят. Он думал, что будет очень неприятно, если кто-то узнает, что он не глухонемой. Он думал: а что, если кто-нибудь спросит меня, как пройти туда-то и туда-то, а я машинально отвечу? Или кто-нибудь просто поздоровается? Но через какое-то время он заметил, что никто не спрашивает, как пройти туда-то и туда-то, – не говоря уж о том, чтобы просто поздороваться, – и постепенно разучился говорить. Когда он это понял, то очень испугался и решил, что обязан заговорить снова, но оказалось, что это примерно то же самое, как после двадцати лет перерыва сесть на велосипед. Говорят, что разучиться кататься на велосипеде невозможно, но каждый, кто пробовал сесть на него заново, знает, что, даже если тело еще немножко и помнит велосипед, гораздо лучше оно помнит страх падения. Тем не менее в конце концов у глухонемого получилось. Очередной спешащий человек прошел мимо и протянул ему монетку, а глухонемой открыл рот и сказал: «Спасибо». Однако спешащий человек не обратил на сказанное глухонемым никакого внимания – слишком уж он спешил, – и весь тот вечер глухонемой с площади так и простоял: с монеткой в руке и словом «спасибо» во рту. В результате он снова онемел. На этот раз по-настоящему. Сейчас, стоя напротив полицейского участка, он прокручивал в голове то, что видел во внутреннем дворе. В тот день он спокойненько мочился в углу двора, как вдруг услышал топот бегущих ног и тяжелое дыхание. Он сильно удивился. Прямо на него бежала девушка в синем платье. Ослепшая от слез, она не заметила писающего в кустах мужчину. Спустя мгновение появился человек со злым лицом, а потом все происходило с какой-то головокружительной быстротой: двор заполнила толпа людей, человек оскорбил девушку, девушка сказала то, что сказала, и все направились в полицию. Единственного свидетеля инцидента никто так и не заметил. Однако глухонемой знал: зря вызвали полицейских, зря прибежала красивая девушка в военной форме и зря прибежал ее возлюбленный-офицер. Потому что не произошло в том дворе ничего, кроме пустяковой жестокости, убийства в миниатюре: один человек просто-напросто растоптал другого. Глухонемой сел на деревянную скамейку на углу и вспомнил искаженное горем лицо девушки, а потом подумал о разгоревшемся скандале и улыбнулся: никто, кроме него, не знал, что случилось на самом деле. И если до этого момента он был немым вынужденно, молчал просто потому, что никто его не слушал, то теперь стал немым добровольно, и его рот закрылся намеренно. Над головой у него, в ветвях фикуса, порхали – как ангелы – летучие мыши, и глухонемого охватило неземное блаженство. Если он захочет – то все расскажет, а не захочет – будет молчать. Судьба девушки зависела теперь от него, а она этого даже не знала. 5 Ночь накатила на город темной волной, заливая улицы и топя попадавшихся на ее пути горожан. Сначала она закрыла глаза детям, а потом усыпила их родителей. Загулявшие холостяки продержались на отмелях баров еще несколько часов, но в конце концов свалились с ног и они. Все больше и больше опускалось отяжелевших век, пока наконец не остались только ровное сияние уличных фонарей и красные глаза продавцов мелких лавочек. Город погрузился в сон. Он был похож на лежащую на спине крупную женщину, морщины которой скрыла сердобольная темнота. Да, крупный немолодой город подобен крупной немолодой женщине: как легко любить ее в темноте и как трудно – при свете! За ночным приливом последовал отлив. Тьма медленно, не спеша отступила, на улицах послышался шум мусоровозов, проворные рабочие молча спрыгивали с них, таскали мусорные баки, очищали жировые складки города, как цапли – спину бегемота. В этот ранний утренний час Нофар все еще спала в своей постели, и, надо признать, спала отлично. Грустными летними ночами ее постоянным и верным спутником был голубой экран телевизора, скрашивавший ее одиночество полицейскими расследованиями изнасилований в Сан-Франциско, убийств в Нью-Йорке и хитрых сочетаний того и другого – изнасилования, а потом убийства или убийства, а потом изнасилования – в основном в Чикаго. Телевизор стал для нее тем же, чем был медвежонок в детстве: щитом, защищавшим от ужаса ночи, крепостной стеной, оборонявшей от одиночества. Однако той ночью ее рука не потянулась к пульту. Какой смысл смотреть истории про других людей, когда у нее наконец-то появилась своя собственная? Именно это чувство удовлетворения, это ясное осознание, что ее жизнь интересна не менее, чем жизнь персонажей из «ящика», и даровали Нофар спокойный сон. Когда наконец наступил следующий день, продавщица мороженого открыла глаза и увидела, что ничего не изменилось: солнце по-прежнему вставало на востоке, а ее сестра по-прежнему была красивее ее. Однако на четвертой полосе газеты (к которой, в свою очередь, отсылал хорошо заметный, красный, как сорбет из лесных ягод, заголовок на первой полосе) говорилось: «Знаменитый певец подозревается в попытке изнасилования несовершеннолетней». Склонившаяся над миской с утренними хлопьями мама обеспокоенно посматривала на Нофар. Вчера, поздно вечером, Ронит вызвали в полицию и поставили в известность о том, что случилось. Она заплакала, обняла дочь и потребовала, чтобы преступник был наказан. Когда она была девочкой, сосед сунул ей руку под юбку, и Ронит до сих пор помнила, как ее тогда буквально парализовало. Возвращаясь из полиции домой, она попросила Цахи сесть за руль, а сама пересела к Нофар на заднее сиденье. Всю дорогу она держала дочь за руку, чего не делала с тех пор, как та была маленькой. Теперь она внимательно разглядывала Нофар – оставила ли перенесенная травма шрамы? Но девочка ела завтрак даже с бо́льшим аппетитом, чем обычно, и заявила, что идет на работу. – Ты уверена? После всего, что… – Да, – сказала Нофар. – Я уверена. Когда она подошла к остановке, то увидела, что автобус уже трогается, но, вместо того чтобы смириться со своей участью и терпеливо ждать еще сорок минут, подняла руку – стой! Есть люди, способные мановением руки остановить вселенную. Майя, например. Если бы она приказала земному шару прекратить свое вращение, тот несомненно ее послушался бы. Каково же было удивление Нофар, когда водитель остановился ради нее в нескольких десятках метров от остановки! Тарахтенье двигателя казалось Нофар веселой песенкой. Ей даже чудилось, что пассажиры вот-вот повскакивают с облезлых сидений и пустятся в пляс: бородатый хареди и старушка лет восьмидесяти закружатся в танце, а русский солдат[6] и бубнящая псалмы девушка весело задрыгают ногами. Но хотя поездка была длинной, а ноги у стоявшей Нофар уже начали уставать, стоило ей увидеть у пассажиров бесплатную газету – и усталость как рукой сняло. Потому что на четвертой полосе была напечатана ее история. Нофар преисполнилась тайной гордостью. И еле удержалась, чтобы не вырвать газету из рук у какого-нибудь пассажира, не вскочить ногами на сиденье и не крикнуть во весь голос: «Это я! Я!» Наконец пришло время звонить в звонок[7], и – под веселое «динь-динь» – она выскочила из автобуса. По дороге в кафе-мороженое она прошла мимо двух лавок и одного супермаркета, и отовсюду ей, как старая знакомая, подмигивала газета. Как прекрасен был этот день! Как прекрасны были люди, рекламные щиты и белье, развевавшееся на балконах домов, подобно флагам! Но как грязно было в кафе-мороженом! Вчера вечером Нофар собралась впопыхах, чуть не забыв запереть кассу, и отправилась вместе со всеми в полицию, и теперь на прилавке валялись липкие пластмассовые ложечки, пол украшала мозаика из грязных салфеток, а из работавшего всю ночь кондиционера натекло небольшое озерцо. А еще надо было помыть кофейные чашки, собрать со столов тарелки, наполнить пустые контейнеры для мороженого, заново чистить до блеска прилавок. Нофар решила, что для начала выкинет мусор. Неся в каждой руке по полиэтиленовому мешку, она, как всегда, молила бога, чтобы на нее не капнула липкая гадость, но та все-таки капнула – и Нофар снова стала той, кем была, – прыщавой и неуклюжей девочкой. Вытекшая из мешка вонючая жижа облила ей щиколотку и затекла в туфлю. Нофар предстояло стоять в этой туфле, потеть и спрашивать «Какое мороженое желаете?» целых восемь часов. Как приятно смотреть на девушку, когда она цветет! Какое печальное зрелище, когда она увядает! Но в тот самый момент, когда Нофар решила, что вчера вечером ее цветок распустился, по-видимому только для того, чтобы утром увянуть, в кафе-мороженое вошла освещавшая культурную жизнь страны тележурналистка и попросила шарик шоколадного мороженого. – В стаканчике или в рожке? В рожке, разумеется, в рожке. Рожок можно сжевать, а стаканчик – после того, как мороженое съедено, – совершенно бесполезен. Журналистка не любила бесполезных вещей. Она была прагматиком в еде, прагматиком в работе и прагматиком в постели. Настойчивое и последовательное стремление к извлечению максимальной пользы из любого явления окружающей действительности превратило ее во всеми уважаемого профессионала и желанную любовницу. Тележурналистка ела мороженое и разглядывала девушку. Вся эта история казалась ей малоправдоподобной. Она знала Авишая Милнера еще с тех времен, когда тот был «Ави-шай! Мил-нер!»; знала его спереди, знала сзади, а особенно хорошо – сверху (именно так она предпочитала заниматься любовью с мужчинами, которых не слишком уважала, чтобы в момент оргазма не встречаться с ними глазами). Тележурналистка вглядывалась в девушку и размышляла, не ошибся ли источник, направивший ее в это кафе. Не верилось, что столь невзрачная девица может вызвать у кого-то желание. И тележурналистка совсем уж было решила, что нет, не может, как входная дверь вдруг снова отворилась, и в кафе вошли двое – рыжеволосая продавщица и миловидный кассир. Они подошли к этой тонущей в своей заурядности девушке и сказали: – Мы пришли узнать, как ты себя чувствуешь. И снова эта перемена – быстрая, как восход солнца. Только что была тьма, и вот уже свет – ломкий, как вафельный рожок на языке. Буквально минуту назад Нофар стояла и мучилась, чувствуя, как по ногам у нее стекает мокрая дрянь, – а уже в следующую минуту пересказывала своим новым знакомым (которых приметила вчера во внутреннем дворе) все, о чем говорила в полиции. И странное дело: глаза у нее стали голубее, губы – полнее, плечи, обычно опущенные, вдруг – точно крылья – расправились, и сразу стало видно, что грудь, которую опущенные плечи раньше скрывали, у Нофар очень даже симпатичная, осанка – красивая, и двигаться она умеет грациозно. Так устроен мир: есть люди, которым идет правда, а есть те, кого красит ложь. Водным растениям, чтобы цвести, требуется летняя жара; Нофар Шалев, чтобы щеки у нее порозовели, потребовалась эта скандальная история; и, как только они порозовели, сомнений у тележурналистки не осталось. Она поспешно доела свой рожок и подошла к девушке, чтобы застолбить право на эксклюзивное интервью. * * * Но был там человек, знавший правду. Возле стеклянной двери застенчиво стоял юноша с четвертого этажа, Лави Маймон, и не отрываясь смотрел, как продавщица мороженого рассказывает свою историю. Он видел, как сияет от удовольствия ее купающееся во взглядах слушателей лицо, видел, как в глубине ее глаз горит темный огонь, и понимал, что она лжет. Потому что видел этот огонь дома, в глазах своей матери. Он загорался каждый раз, как та убегала на урок пилатеса. Отец сидел на диване и смотрел новости, посылая начальнику Генштаба и министрам разъяснения, что и как им надо делать, а мама относила посуду на кухню, накладывала в плошку орешков, чмокала отца в обращенную к экрану голову – и уходила. Отец на нее даже не смотрел; все, что ему было нужно, – чтобы ему не мешали спокойно сидеть у телевизора, одной рукой зачерпывая орешки, а другой – держась за мошонку. Но сидевший на подоконнике Лави видел, как менялась мама, когда выходила на улицу. У нее неожиданно появлялось другое лицо и другая походка. Она всегда была красивой, но тут вдруг становилась красивее во сто крат; ее тайная жизнь билась в ней, словно еще одно сердце. По улице шагала жившая в маме тайная женщина, и Лави Маймону хватало одного взгляда, чтобы понять, что идет она вовсе не на урок пилатеса. Сначала он думал, что красивой маму делает любовь, но оказалась, что это не одна большая любовь, а много маленьких. Тщательно спланированный взлом маминого мобильника показал, что, наряду с многомесячными любовными романами, у нее были также перепихи на скорую руку, и постепенно Лави понял, что лицо у нее светится не из-за какого-то конкретного человека и что не страсть заставляет ее щеки пылать, а опьяняющая свобода, которую она обретает, когда поворачивается к отцу спиной и выходит на улицу. Лави смотрел на продавщицу мороженого и видел, что в ней горит тот же огонь, то же счастье – знать, что она знает то, чего не знают другие. Лави не подозревал и не предполагал, что девушка из кафе-мороженого говорит неправду. Он просто это знал. Все мы что-то наследуем от родителей: у Лави были глаза матери, у Нофар – лоб отца. Но, помимо переходящих из поколения в поколение черт лица, дети получают и кое-что еще. Не таланты родителей, а скорее их противоположность: маниакальная чистоплотность достается тому, кто растет в доме, где царит вечный бардак; непреодолимая смешливость – тому, чья мать всегда печальна; редкая способность распознавать выдумки – тому, чья мать непрерывно лжет. Да, это тоже имеет значение, если говорить о наследственности. Родители передают детям не столько черты своего характера, сколько некие внешние признаки того, каким способом они сами реагируют на удар. Родитель задает ребенку модель поведения, и тому – хочешь не хочешь – приходится что-то с ней делать. С тех пор как Лави все узнал, он ел приготовленный мамой рис и думал: предательница. Она спрашивала, как дела в школе, а он отвечал ей про себя: шлюха. С тех пор как он все узнал, ему постоянно казалось, что мать что-то скрывает. Даже когда она говорила что-то совсем обыденное, вроде «сходи в магазин», он смотрел на нее с подозрением, как киношный детектив, который, прежде чем повернуть ключ в замке зажигания, проверяет, не заминирована ли машина. А отец, про которого Лави всегда думал, что его рост больше метра восьмидесяти, хотя на самом деле в нем не было и метра семидесяти (этого не знал никто – ни его солдаты, ни работники, – и даже на фотографиях было невозможно заметить, что самый могущественный в компании человек – самый низкорослый)… Лави посмотрел на своего отца и вдруг увидел, какого тот на самом деле роста. Ему не надоедало наблюдать, как мать лжет отцу. Это было как расчесывать комариный укус. Лави завораживало противоречие между невинным выражением ее лица и тайной, которую оно скрывало. Ложь слетала с маминых губ легко, как колыбельные, что она когда-то пела ему на ночь. С тех пор как он все понял, каждое мамино слово было как пухлый кошелек, содержимое которого нужно украсть. За каждой повседневной фразой скрывалась другая, донная: одна плавала по поверхности беседы, а другая обитала внизу, в темноте. А этот вояка, этот опытный стратег… Как он мог оказаться таким идиотом?! Это было ужаснее всего. С тех пор как Лави все узнал, он уже не мог ни ненавидеть отца, как раньше, ни любить. Именно поэтому Лави с такой легкостью распознал ложь продавщицы мороженого. Он почувствовал зазор между ее словами и тем, что произошло на самом деле. И когда все ушли, он сказал: – Я знаю, что ты врешь.