Лестница Якова
Часть 9 из 14 Информация о книге
Из сундучка. Дневник Якова Осецкого (1911) 1 января Сегодня утром проснулся довольно рано, припомнилась вдруг с необыкновенной ясностью картинка из далекого детства. Тринадцать лет назад. Мне еще нет семи. Мама со мной учится. Ежедневно пишу две странички чистописания. Сижу я в столовой нашего крошечного домика в Ртищеве (“собственный дом”), вечер уже. Переписал целый рассказ, а еще остается две странички свободные. Пишу на них: Яков Осецкий, 1 января 1898 года. Мама говорит – до 1 января еще два часа осталось, теперь еще декабрь. Отвечаю: “Ну, все равно я ведь спать уже иду”. А утром пришла прислуга, какой-то незнакомый мужик, поздравляли с Новым годом и обсыпали рожью, ячменем. Газета “Жизнь и Искусство” получилась очень большая, с картинками. Потом приехал Генрих, мой старший брат, какое счастье! Как же я его тогда любил! Впрочем, он и сейчас самый интересный и образованный в нашей семье. Мать его умерла в родах, его приняла тетка, у которой тогда был грудной ребенок, и выкормила его. Так он и остался в той семье. А когда отец женился второй раз, на маме, мои родители хотели его забрать, но тетка не отдала. Как же я по нему тосковал, когда был маленький. Но я и сейчас скучаю, когда долго его не вижу. Полтора года уже, как он уехал в Германию, учится в Геттингенском университете. Там богатая семья, а у отца нет возможности послать меня в Германию. Но я уверен, что со временем я сам заработаю себе на учебу и поеду в Германию, как Генрих. В Геттинген или в Марбург. Как здорово, что есть старший брат, хотя я так редко его вижу… Младшие – совсем другое дело. Малыши все чудесные, но Иву я сейчас больше всех люблю и чувствую. И я для нее тоже больше всех значу. Это на всю жизнь. Она уже не ребенок, барышня, настоящая женская грудь выросла, и она стала стесняться. Прелестное существо. Мне так странно думать, что какой-то мужчина будет ее любить и вся эта плотская история с ней произойдет, и дети. Отчего-то неприятно мне про это думать. Мне через три недели исполнится двадцать лет, а я все не могу про себя решить – взрослый я или еще подросток. Думается мне, что когда я серьезно занимаюсь музыкой, или математикой, или читаю книги хорошего сильного содержания, я совершенно взрослый, но стоит мне оказаться с моими младшими, как я опускаюсь в возрасте лет на пять-семь. Как вчера веселились, играли, и я как сумасшедший с ними скакал, пока Раечка не упала и нос не расквасила… Неужели и у меня будут дети, много детей. Но ведь сначала жена – смутно вижу ее. Мне кажется, что я узна́ю ее. Но вряд ли это случится скоро. 10 января Юра вчера сказал, что в Киев приезжает Рахманинов. Два концерта! 21 и 27 января! Теперь у меня самое главное дело – достать билет. Продажа еще не началась, я сегодня же побегу к Радецкому, попрошу его обратиться к его тетушке, которая в Киевском Музыкальном обществе секретарь много лет, чтобы добыла для меня билет – могу на колени встать, только не знаю, перед Радецким или перед его тетушкой! 22 января Вчера писать не имел сил. Да и сегодня – не имею. Но все кажется, если не запишу все, от первой до последней минуты со мной произошедшее, оно исчезнет. Такой бури я в жизни еще не переживал, и главное – как будто произошло начало жизни только вчера, а до того всё были упражнения, этюды какие-то. Гаммы, гаммы! Сначала – Рахманинов. В первом отделении он дирижировал симфоническим оркестром. Вторая симфония. Я прежде не слушал. Гений нового времени. Но надо много слушать, много для меня нового. Он был не во фраке, как полагается, а в длиннополом сюртуке. Коротко стрижен, и внешность – как будто он авиатор или ученый-химик. Не артист. И внешность его такая мощная, что с первой минуты уже понятно, какой это колосс, гигант! И все первое отделение я просто не знал, где я нахожусь – на небесах? Только не на земле. Но место это не божественное пространство, а человеческое, только очень высокочеловеческое. В нем и мелодическое начало очень сильное. Какое-то совсем иное направление, чем у Скрябина, и оно больше соответствует моей натуре. Даже было такое чувство, что внутри моего тела органы – сердце, легкие, печень – по отдельности радуются этим звукам. Билет, между прочим, у меня в партере, не за тридцать копеек. Отец подарил мне десять рублей ко дню рождения. Наверное, Ива ему сказала, что я мечтаю на этот концерт попасть. Да мне бы хоть на галерку, хоть на лестнице постоять. Но я – в партере. Это имело важное последствие. После первого отделения зал аплодировал стоя десять минут. Такого успеха я никогда не видел. Вышел в фойе, публика наэлектризована, отовсюду слышны восторженные слова. Просто гудят все! И тут я вижу: стоит возле колонны девушка худенькая, бледная, шея тонкая из большого белого воротника как белый стебель вырастает. Я вижу ее чуть сбоку и сразу же узнаю́. Она! Та самая! Синий галстучек из-под белого воротника. Да я лица почти и не вижу – кидаюсь к ней: “Какое счастье! Я знал, что я вас встречу непременно! И на таком концерте, на таком концерте!” Она смотрит на меня спокойно и с удивлением: “Извините, это какая-то ошибка! Мы с вами не знакомы”. – “Конечно, конечно, не знакомы! Но я видел вас на представлении «Хованщины». Вы были с двумя студентами! Очень противными!” – это у меня вырвалось, я тут же ужаснулся сам, как это выскочило с языка. А она посмотрела на меня с величайшим удивлением, а потом засмеялась таким чудным девчачьим смехом, как Ивочка смеется. – Чем же вам не понравились молодые люди? Один из них мой брат, второй – его хороший друг! Вы удивительно неудачно решили начать знакомство! И она, все еще улыбаясь, сделала движение в сторону, и я понял, что она не одна, а с ней крупного телосложения дама, весьма немолодая, в мудреной сеточке на сивых волосах, по виду классная дама. Я ужасно испугался, что сейчас все рухнет, она уйдет и больше я уже никогда ее не встречу, и я вцепился в рукав ее платья совершенно как безумный и задержал ее. Она нисколько не испугалась, отвела мою руку и сказала, что ей надо подниматься на верхний ярус и она желает мне получить еще большее удовольствие от второго отделения. Все, все – теперь она уйдет навсегда и все, все! Умоляю вас, умоляю, не поднимайтесь на галерку, мне мой отец подарил сегодня билет в партер, день рождения, понимаете ли… Прошу вас, поменяемтесь местами, это пятый ряд, середина, одиннадцатое место. Она посмотрела на меня с большим сочувствием, закивала головой: прошу вас, не волнуйтесь так, я с удовольствием перейду на ваше место, тем более, что с моего не только ничего не видно, но и слышно плохо. Весьма благодарна за любезность. Она помахала своей спутнице и сказала по-французски: “Мадам Леру, я встретила знакомого, который предложил поменяться со мной билетами, у него партер!” Девушка держала билет неуверенно, как будто предлагая его француженке, но та оживилась, отвела ее руку, подняла брови и сказала даже с юмором что-то вроде – идите, идите, Мари… и посмотрите, нет ли у вас еще одного знакомого в партере? И мы обменялись с ней билетами, я проводил ее на свое место, усадил, и она мне кивнула благодарственно, но свободно. Она, вероятно, девушка исключительно хорошего воспитания – такая простота общения бывает только у хорошо воспитанных людей. Я взобрался на галерку, когда Рахманинов уже садился за рояль. Он взял первый аккорд – и я просто пропал, пропал. Сейчас прошло почти двое суток, и я уже достал партитуру через Филимонова, кларнетиста, посмотрел, и еще буду долго изучать, но все же осталось ощущение, что первая часть недосягаемая. Это начало разговора в верхнем и среднем регистре, и низкие звуки фа контр-октавы, самое начало, и мощная тема, и вступление струнных и кларнетов… Концерт был огромным по содержанию, в нем нет ни одного пустого поворота, ничего декоративного, одна суть! Кончилось второе отделение, просто буря поднялась! Публика была в каком-то восторженно-нервном состоянии, а Рахманинов был так спокоен и невозмутим, гигант, гигант! Хлопали мерно, отбивая ритм, и вроссыпь, и снова в ритм! О Господи! Я забыл, полностью забыл о чудной барышне. Когда слушатели устали от оваций и уже расходились, я вспомнил про девушку и понял, что я ее потерял, она уже ушла и никогда уже не найдется. Я буквально скатился с лестницы, и действительно, народ уже расходился, я кинулся в гардероб за своим пальто, и хотя магия музыки меня еще не оставила и я еще был счастлив, но уже был и несчастлив, потому что понимал, что я потерял то, что теперь уже никогда не отыщу. Я схватил свое пальто и, на ходу натягивая, бросился к выходу, чтобы – если повезет – нагнать ее на лестнице или возле трамвайной остановки… И я зацепил полой пальто за какую-то даму, которая сидела на бархатной банкетке и надевала ботики. Я извинился – это была она! У нее было измученное музыкой и очень светлое лицо. Она, конечно, про меня забыла, даже не сразу узнала. Я проводил ее домой – она живет на Мариинско-Благовещенской улице, в пяти минутах ходьбы от нашего дома. Ее зовут Мария. Мария. Мария. Глава 8 Сад величин (1958–1974) Еще в восьмом классе Гриша Либер и Витя Чеботарев отправились на мехмат, записались в кружок. Там два десятка мальчиков и две случайные девочки зажили совсем особенной жизнью. Но даже в этом отборном питомнике талантов Витя выделялся. В том же году он занял первое место среди московских школьников и, что особенно удивительно, победил он среди девятиклассников! Через год выиграл на первой математической олимпиаде школьников в Бухаресте, правда, получил второе место, а не первое. Это его не огорчило, а скорее удивило. К этому времени он уже привык, что среди сверстников равных ему не было. Но он не тщеславился, потому что был прирожденным ученым и лучшей награды, чем победить трудную задачу, для него не было. В девятом классе осенью Гриша принес заболевшему ангиной Вите книжку. Это была “Теория множеств” Хаусдорфа, книжечка довоенного издания, неказистая и потрепанная, через многие руки и умы пришедшая к Вите, чтобы раз и навсегда изменить глубочайшим образом всю его жизнь. Вечером, после ухода Гриши, выпив положенную таблетку и прополоскав горло, Витя разлегся на диване, чтобы перед сном просмотреть книжку, которую Гриша велел не мусолить и беречь. Ценная. Он открыл книгу. Ничего подобного он не видел! И сон, и ангина, и само чувство реальности покинули его. Он провалился! С каждой прочитанной страницей он ощущал себя физически изменившимся. Несколько лет он решал разрозненные хитроумные задачи и полагал, что занимается математикой, но только этой ночью он вошел в пространство настоящей математики. Это была целая планета чудесных и разнообразных множеств. Утром он посмотрел в окно и отметил, что мир ничуть не изменился, и непонятно было, как это дома стоят и не падают, когда в мире есть такое! Витя так никогда и не прочитал известных строк Мандельштама, но переживал то самое чувство, которое смутными словами описал поэт: И я выхожу из пространства В запущенный сад величин, И мнимое рву постоянство И самосогласье причин. И твой, бесконечность, учебник Читаю один, без людей – Безлиственный дикий лечебник, – Задачник огромных корней. Словом, он попал в тот самый сад. Ничего прекраснее нельзя было и вообразить. К десятому классу Витя стал настоящим математиком. Его слегка расширенный в лобной части череп – как это бывает у детей, перенесших легкую гидроцефалию, – вмещал мозг, в котором двигалась, дышала, варилась и пенилась расширяющаяся вселенная, а все прочие сигналы организма – есть, пить, совершать естественные отправления – были лишь помехой постоянной работе его счастливого от напряжения мозга. Ничего, кроме математики, его не интересовало, и даже дружба с Гришей слегка увяла. Гриша как собеседник перестал его удовлетворять. Точнее, наслаждение, которое он испытывал от звуков математической музыки, настолько превосходило все прочие радости, включая и радость общения, что он с легкостью отказывался от всего “постороннего”. Само физическое возмужание он воспринимал приблизительно как ангину, как нечто мешающее, и в тот период отрочества, когда подростки остро страдают от гормональных революций, Витя нашел простой способ избавляться от мешающего напряжения: посильнее нагрузить голову… Нора, обитавшая на окраине интересующего Витю мира, как раз в это время очень своевременно поменяла статус репетитора по литературе на сексуально-дружеский и с готовностью приняла его созревшую мужественность. Она была незаконным дитятей сексуальной революции, о которой ничего еще не слышала – если не считать Марусиных смелых, но старомодных речей о полной эмансипации женщины в социалистическом мире, произнесенных шепотом из страха перед соседями… Витя был благодарен Норе за освобождение от гнета гормонов, которое наступало сразу же после их кратких и бурных встреч. Технических встреч… Последовавший сразу после окончания школы шуточный брак ничего не поменял в их отношениях. Иногда он заходил к Норе, целенаправленно и по-дружески, иногда и Нора звонила ему: они встречались, а расходясь, не назначали следущей встречи. Когда-нибудь… Витя все силы отдавал другому роману – с математикой. Нора с превеликим удовольствием рисовала, слушала лекции по истории театра и читала книги. Витя поступил на мехмат и в первый же год с головой ушел в теорию множеств – относительно недавно, в середине девятнадцатого века возникшую область математики, куда постоянно тянуло безумцев и самоубийц. И его засосало. Человеческие судьбы, характеры и биографии еще не стояли за названиями теорем. Только несколькими годами позже, когда начали переводить на русский язык многотомник по математике и ее истории, написанный группой математиков, укрывшихся под псевдонимом Николя Бурбаки, Витя узнал о судьбе основоположника всего направления, Георга Кантора, уроженца Петербурга, создавшего понятие актуальной бесконечности, философа, музыканта, исследователя Шекспира, заплутавшего в сложностях созданного им самим мира и умершего в нервной клинике в Галле. После него, кроме всего перечисленного, осталась “проблема Кантора”, она же “континуум-гипотеза”, которую, как убедились последующие поколения математиков, невозможно ни опровергнуть, ни доказать… Узнал Витя и о смерти Феликса Хаусдорфа, покончившего с собой в сорок втором году, перед отправкой в концлагерь, оставившего потомкам Хаусдорфово пространство и парадокс Хаусдорфа, а также много всего другого, касающегося не столько математики, сколько самих математиков. Весь четвертый курс Витя писал работу по вычислимым функциям, вызвавшую восторг заведующего кафедрой, тоже весьма экзотического человека. Университетское начальство, вынужденное считаться с выдающимися заслугами заведующего кафедрой, всемирно известного ученого, прощало его чудачества, но Вите, его ученику, ничего не прощалось. Стиль тех лет задавал партком, деканат был у него в послушании. Студентов держали в узде – обязательные комсомольские собрания, политинформации, общественные поручения. Витю время от времени наказывали за пренебрежение законами существования, однажды не допустили к экзаменам за несдачу зачета по физкультуре, другой раз едва не отчислили из университета из-за “картофельно-морковной истории”. Всех студентов каждый сентябрь отправляли “на картошку”. Более приспособленные к условиям советской жизни заблаговременно добывали медицинские справки. У Варвары Васильевны, по ее положению секретаря ЖЭКа, были хорошие связи во всей округе и добыть нужную справку ей было раз плюнуть, но Витя вовремя не попросил и пришлось ему исполнять эту комсомольскую повинность. На этот раз студенты работали с большим энтузиазмом, поскольку комсоргом курса Денниковым было обещано, что их отпустят, как только они выкопают всю картошку с колхозного поля необъятного размера. Ребята, воодушевленные таким обещанием, работали от зари до зари, собрали урожай в две недели и радовались, что выиграли для себя лично пятнадцать дней свободной жизни. Однако Денников к окончанию уборки смылся, его отозвали по комсомольским важным делам, а другой объявившийся вместо него “партайгеноссе” объявил, что теперь они будут убирать морковку. Тут же начались дожди. Студенты взвыли и вышли на поля за морковкой. Но не все – несколько принципиальных уехали. Витя тоже уехал – не из принципа, а по болезни. Простуженный, с высоченной температурой залег в постель и предался математическим грезам. С ним случилось то, что он в более зрелые годы назвал “интуитивной визуализацией”, он даже пытался описать свое переживание мира множеств, леса или кружева красивейших связей, передвигающихся в пространстве, ничего общего не имеющем с грубой реальностью, где кипел и выкипал на кухне чайник, преследуемые Варварой Васильевной неистребимые тараканы шастали по кухне, в окно его полуподвала пыхали выхлопные газы с Никитского бульвара. Описание не удалось… Туманные виденья, непостижные уму, перемежались полузабытьем, в котором присутствовала тень Норы, предлагавшей ему какие-то изумительные предметы на большом плоском блюде из светлого металла, и предметы эти были алгоритмы, и они были живыми, слегка шевелились и взаимодействовали между собой. Витя чувствовал, что ему необходимо записать какую-то изящнейшую мысль, но чего-то не хватало, чего-то все не хватало… По длинному коридору с сияющей дырой в конце шел высокий человек и нес то самое блюдо, которое он видел в руках Норы, а на блюде лежали те самые существа, они и были теорией функций и функционального анализа. Человека звали Андрей Николаевич, и Вите необходимо было, чтобы этот Андрей Николаевич непременно его заметил, но по какому-то всем известному закону он не смел его окликнуть, а надо было ждать, чтобы тот сам его заметил. Потом была какая-то перебивка и высокий человек ушел, а блюдо с алгоритмами оказалось в руках Вити, но только все они уже были мертвые и не шевелились, и его охватил ужас… Болел он долго, с осложнениями, а когда пришел в университет, как раз происходило собрание, на котором исключали из комсомола студентов, сбежавших “с картошки”, вернее, “с морковки”. Судьба их была предрешена: после исключения из комсомола неизбежно следовало отчисление из университета. Вопрос Виктора Чеботарева обсуждался отдельно: справка о болезни у него была, но датирована была двумя днями позже, то есть задним числом. С точки зрения логической, он был виновен и снисхождения не заслуживал, но с точки зрения гуманистической – действительно был болен; к тому же был еще аспект чисто медицинский: два предшествующих выдаче справки дня могли быть инкубационным периодом болезни, когда симптомы еще не проявились, но инфекция уже делала свое злое дело в организме. Словом, Вите, принимая во внимание вышеизложенные обстоятельства, дали скидку в виде строгого выговора, в то время как остальные преступники были из комсомола исключены. Пока он сидел на комсомольском собрании, он силился вспомнить, почему он вступил в комсомол. Этот факт его биографии совершенно выпал из памяти. Потом вспомнил – мать настояла. Да, Варвара Васильевна считала это необходимым. Сама была членом партии, точно знала, что есть такие вещи, где нужно быть как все и даже немножко лучше, – чтоб не нарушать законов жизни. Витя, никогда по пустякам матери не возражавший, написал заявление о приеме в комсомол в восьмом классе с той же легкостью, с которой два года спустя написал заявление в ЗАГС. В вещах, мало его занимавших, он никакой принципиальности не выказывал. Но на этот раз он вдруг почувствовал несправедливость: их всех обманули, пообещав отпустить после того, как картошка будет выкопана. И не отпустили. Так в чем же они виноваты – что поверили? Ведь произошел обман! – Молчи, молчи, дурак, что ты делаешь-то? – шепнул приятель, Слава Бережной. – Нам не поможешь, только себе хуже сделаешь! Так и получилось – исключили и Витю. Он был совершенно потрясен произошедшим. Вернулся домой и лег на диван. И замолчал. Варвара Васильевна никак не могла допытаться, что же случилось, и составила свою картину происходящего, и назначила ответственной за Витино подавленное настроение Нору, свою мифическую невестку. К этому времени они уже были друг другу представлены и Варвара Васильевна раздобыла ее телефон, что для работника ЖЭКа было несложно; позвонила, но толкового ответа не получила. Решила, что Нора что-то темнит. Через неделю приехал к ним домой однокурсник Слава Бережной и все ей объяснил. Но со Славой Витя тоже ничего обсуждать не стал и вообще весь вечер молчал. Зато Варвара Васильевна все поняла, поехала в университет, прямо в партком, поговорила с тамошним факультетским начальником по-хорошему, как коммунист с коммунистом, он по-человечески все понял: трудно одинокой женщине, солдатской вдове, сына растить… Тут Варвара немного ситуацию приподняла от неблаговидной реальности: и не совсем она была солдатская, и не совсем вдова… Но была в ее речах и чистая правда: Витя впал в депрессию и вытаскивала Варвара Васильевна сына с помощью хорошего лекарства, на что ушло почти три месяца. Зато в комсомоле Витю восстановили, а из университета не отчислили. Слово свое замолвил и заведующий кафедрой: старый чудак хоть и испугался, но терять выдающегося студента не хотел. Так и сказал – это будущее советской математики! Витя был оставлен в университете, получил академический отпуск, но вся эта история его глубоко травмировала. В жизни, кроме булки с колбасой на завтрак, математики и эпизодической Норы, обнаружились неопознанные прежде трудности – он их очень не хотел ни знать, ни принимать во внимание. К этим сложностям у него не было никакого иммунитета, и в дальнейшей жизни это ему часто вредило. Но Варвара Васильевна, в отличие от сына, соображала в житейских вещах очень хорошо, не зря она в ЖЭКе работала: обзавелась хорошей справочкой в психоневрологическом диспансере, что Чеботарев Виктор Степанович подвержен приступам депрессивного психоза, а в остальном практически здоров. И сделала она это, как потом показала жизнь, совсем не напрасно. И все наладилось. Витя защитил диплом наилучшим образом и был оставлен в аспирантуре на кафедре и через три года приготовил к защите диссертацию по теме совершенно новой – “Вычислимые операции над множествами”. Нематематической голове этого не понять, да и не всяким математикам доступно, но на кафедральной предзащите профессор N, блестящий представитель самоновейшей, не всеми принятой “конструктивной математики”, но очень почитаемой как раз на кафедре математической логики, выступил с резкой критикой, упрекая диссертанта, что он не следует принципам этой самой “конструктивной математики”. Витя его наскоков не принял и спокойно возражал, настаивая на том, что самые что ни на есть конструктивные объекты, в том числе и его любимые алгоритмы, можно рассматривать в рамках классической логики и математики, каковые рамки приняты на всех остальных кафедрах. Началась дискуссия, в которой Витина диссертация была лишь поводом, потому что глубже научных проблем лежали отношенческие, Вите неведомые разногласия. Витя слушал эту свару и никак не мог понять, о чем они спорят – его оппоненты и защитники. Он пытался что-то произнести, но ему и слова не дали сказать – и он тихо вышел из аудитории. На заседании кафедры еще долго спорили – предзащита не состоялась. Витя же привычным маршрутом проследовал к дивану, на котором пролежал очередные три месяца. Варвара Васильевна тоже проследовала привычным маршрутом в психдиспансер, выписала сыночку лекарства, и он постепенно приходил в себя. Тем временем благополучно миновал шестьдесят восьмой год. Никаких политических событий, сотрясающих социалистический мир, Витя не заметил. Его математический дружок Слава Бережной, который время от времени заходил к нему в гости поговорить про важные вещи, обнаружив совершенное политическое младенчество друга, сказал: – Ты просто как Лузин! Тут Витя встрепенулся, он Лузина как математика высоко ставил: – Что ты имеешь в виду, Слава? Причем тут Лузин? Слава пересказал Вите анекдот, который профессор Мельников на лекции рассказывал: как великий Лузин, выступая после войны на семинаре, сказал: в 17-м году произошло величайшее событие моей жизни – я начал заниматься тригонометрическими рядами… – И что? Дальше что он сказал? – поинтересовался Витя, потому что Мельникова он тоже высоко ставил.