Кровь на снегу
Часть 2 из 19 Информация о книге
Чтобы чем-нибудь занять время, я достал листочки со своими записями. Просто с каракулями. Нет, неправда, мои записи больше похожи на письма. Письма неизвестному адресату. Или же нет, известному. Но я не мастак писать, и там было полно ошибок и много такого, что надо вычеркнуть. Если честно, на каждое оставленное в тексте слово было потрачено море бумаги и чернил. В тот день слова тоже шли настолько туго, что я отложил листочки в сторону, покурил и задремал. Как я уже говорил, я никогда не встречался ни с кем из семьи Хоффманна, но сейчас, сидя здесь и разглядывая квартиру на другой стороне улицы, я представлял себе его родственников. Мне нравится заглядывать к другим, всегда нравилось. И я сделал то, что делал всегда: вообразил, как течет семейная жизнь в их квартире. Сын девяти лет возвращается домой из школы и устраивается в гостиной читать принесенные из библиотеки книги. Мать, тихо напевая, занимается приготовлением обеда на кухне. Мать и сын на секунду замирают, услышав, как открывается входная дверь. Затем с облегчением вздыхают, когда вошедший мужчина весело кричит: «Я дома!» – и бросаются в коридор, чтобы обнять его. Именно такие приятные мысли одолевали меня, когда Корина Хоффманн вышла в гостиную из спальни, и все изменилось. Свет. Температура. Задачка. Тем вечером я не пошел в гастроном. Я не стал дожидаться по своему обыкновению, когда Мария закроет магазин, и не пошел следом за ней на безопасном расстоянии до станции метро, и не встал прямо у нее за спиной в середине вагона, где она любила стоять, даже если были свободные места. Тем вечером я не стоял рядом с ней, как безумец, и не шептал ей слова, которые мог слышать только я сам. Тем вечером я сидел в темной комнате и как завороженный пялился на женщину на другой стороне улицы. На Корину Хоффманн. Я мог говорить, что пожелаю, и так громко, как пожелаю, ведь никто меня не слышал. И мне не нужно было смотреть на нее сзади, смотреть на ее волосы так пристально, что я умудрялся увидеть в них красоту, которой на самом деле не было. Канатоходец – вот первое, что пришло мне в голову, когда Корина Хоффманн вошла в гостиную. На ней был махровый халат, и двигалась она как кошка. При этом я не хочу сказать, что она шла иноходью, как некоторые млекопитающие, например коты или верблюды. Они переставляют две конечности с одной стороны, а потом две конечности с другой. Так я слышал. Я хочу сказать, что кошки, если я не ошибаюсь, ходят на носочках и ставят задние лапы точно на следы передних. Именно так ходила Корина Хоффманн: вытягивала подъем и ставила свои обнаженные ноги близко друг к другу. Как канатоходец. Все в Корине Хоффманн было прекрасным. Лицо с высокими скулами, губы как у Брижит Бардо, светлые нерасчесанные гладкие волосы. Длинные тонкие руки, высовывающиеся из широких рукавов халата, верхняя часть грудей, таких мягких, что они колыхались, когда она двигалась или дышала. И белая-пребелая кожа рук, лица, груди, ног, – господи, она была похожа на снежную равнину под ярким солнцем, способную на несколько часов ослепить мужчину. Короче говоря, мне все понравилось в Корине Хоффманн. Все, кроме фамилии. Казалось, ей было скучно. Она попила кофе. Поговорила по телефону, почитала журнал, но не прикоснулась к газетам. Скрылась в ванной и вернулась обратно, по-прежнему в халате. Поставила грампластинку и немного потанцевала. Вроде бы свинг. Потом она слегка перекусила и посмотрела на часы: скоро шесть. Она переоделась в платье, привела в порядок волосы и поставила другую пластинку. Я открыл окно и попытался понять, какая музыка у нее играет, но из-за шума уличного движения ничего не услышал. Тогда я снова взял бинокль и попробовал сфокусировать его на конверте пластинки, лежащем на столике в гостиной. Кажется, на нем был портрет композитора. Антонио Лючио Вивальди? Кто знает. Но женщина, к которой Даниэль Хоффманн вернулся домой в четверть седьмого, была совершенно не той женщиной, с которой я провел целый день. Они ходили кругами, не прикасаясь друг к другу, не разговаривая, как два электрона, отталкивающиеся друг от друга, потому что оба заряжены негативно. Однако в конце концов они скрылись за дверьми общей спальни. Я улегся, но заснуть не смог. Что заставляет нас понять, что мы смертны? Что происходит в тот день, когда мы узнаем, что наша жизнь закончится и это не возможность, а гребаный факт? Наверняка у всех бывает по-разному, но я все понял, когда увидел, как умирает мой отец – банально и физиологично, как муха на подоконнике. Поэтому интереснее другое: что заставляет нас уже после того, как к нам придет это понимание, вновь испытывать сомнения? Умнеем ли мы? Как писал один философ, Давид Как-его-там, если нечто происходит снова и снова, это не означает, что это нечто произойдет еще один раз. Без логических доказательств мы не можем быть уверены, что история повторится. Или же мы просто становимся старше и все больше боимся приближения смерти? Или здесь что-то совершенно другое? Как бывает в тот день, когда мы внезапно видим что-то, о существовании чего вообще не подозревали, или чувствуем нечто, что, как нам казалось, мы не способны чувствовать. Слышим гулкий звук, постучав по стене, и понимаем, что за этой комнатой может быть другая. И у нас появляется надежда, горькая и раздражающая надежда, грызущая изнутри и не оставляющая в покое. Надежда на то, что смерть можно обмануть и сбежать по темным переулкам в место, о существовании которого ты и не догадывался. Такая вот штука. Такая вот история. На следующее утро я встал одновременно с Даниэлем Хоффманном. Когда он отъехал от дома, было еще темным-темно. Он не знал, что я здесь. Не хотел знать, как он сам сказал. Так что я выключил свет и уселся на стул у окна в ожидании Корины. Я достал свои листочки и стал просматривать черновик письма. Сегодня слова были более непонятными, чем обычно, а те немногие, что я хорошо понимал, внезапно стали казаться неправильными и мертвыми. Почему я просто не выкинул все это дерьмо? Только ли потому, что я угробил уйму времени на составление этих несчастных предложений? Отложив листы бумаги в сторону, я наблюдал за небогатой на события уличной жизнью зимнего Осло до тех пор, пока наконец не появилась Корина. День протекал практически так же, как и предыдущий. Она вышла на улицу, и я последовал за ней. С Марией я научился, как лучше всего незаметно идти за человеком. Корина купила шарфик в каком-то магазине, выпила чашку чая в кондитерской с женщиной, которая, судя по языку их тел, была ее подругой, а потом отправилась домой. Было всего два часа, и я сварил себе кофе. Я смотрел, как Корина лежит на диване посреди комнаты. Она надела платье, другое платье. Ткань обволакивала ее тело, когда она двигалась. Этот диван – удивительный предмет мебели, ни то ни се. Когда она поворачивалась, чтобы улечься поудобнее, то делала это медленно, уверенно, осознанно. Как будто знала, что желанна. Она взглянула на часы и полистала журнал, тот же самый, что и вчера. А потом она слегка напряглась, почти незаметно. Я не слышал звонка в дверь. Она поднялась и пошла своей легкой, мягкой кошачьей походкой открывать дверь. Он был темноволосым и худощавым, на вид – ее ровесником. Он вошел в квартиру, закрыл за собой дверь, повесил куртку на вешалку, скинул ботинки движением, свидетельствующим о том, что он здесь не в первый раз. И не во второй. Никаких сомнений. В этом не могло быть никаких сомнений. Так почему же я сомневался? Потому что хотел? Он ударил ее. Сначала я совершенно растерялся и подумал, что у меня обман зрения. Но он ударил ее еще раз. Сильно ударил по лицу ладонью. Голова Корины склонилась набок, и его рука вплелась в ее светлые волосы. Я видел по ее лицу, что она кричит. Одной рукой он держал ее за горло, а другой срывал с нее платье. Там, прямо под люстрой, ее обнаженное тело казалось таким белым, что оно сливалось в одну поверхность, у него не было форм, только непрозрачная белизна, как у снежной поверхности в тусклом свете облачного или туманного дня. Он взял ее на том диване. Он стоял, спустив брюки до щиколоток, у стороны без спинки, а она лежала на светлой вышивке, представляющей девственно чистые, идеализированные представления европейцев о лесе. Он был тощим. Я видел, как двигаются мышцы между его ребер. Мускулы задницы напрягались и расслаблялись, как насос. Его трясло и колотило, как будто он злился, что не может сделать… больше. Она лежала, раскинув ноги, пассивно, как труп. Я хотел отвести взгляд, но не смог. Их вид пробуждал во мне воспоминания. Но я не мог понять какие. Возможно, я вспомнил все той ночью, после наступления тишины. Как бы то ни было, мне приснилась фотография из книжки, которую я видел, когда был мальчишкой. «Царство животных 1: Млекопитающие» из Дейкманской библиотеки. На фотографии была изображена саванна Серенгети в Танзании, вроде бы так. Три злобные, тощие, возбужденные гиены, которые то ли принесли собственную добычу, то ли отогнали от дичи львов. Две гиены с напряженными задницами засунули морду во вспоротое брюхо зебры. Третья повернулась к фотоаппарату. Голова ее была перемазана кровью, она скалилась, показывая острый ряд зубов. Но лучше всего я помню взгляд. Взгляд желтых глаз, направленных в объектив и глядящих с книжной страницы. Предупреждение. «Это не твое, это наше. Уходи отсюда. Или тебя мы тоже убьем». Глава 4 Стоя позади тебя в метро, я всегда дожидаюсь, когда наш вагон доедет до стыка рельсов, и лишь тогда начинаю говорить. Или, может быть, в этом месте рельсы расходятся. Так или иначе, это место расположено глубоко под землей, где металл звенит и гремит от соприкосновения с металлом, и этот звук что-то мне напоминает, что-то связанное с порядком, с расстановкой вещей по своим местам, с судьбой. Поезд резко толкает, и люди, которые не каждый день ездят по этой ветке, на какой-то миг теряют равновесие и начинают хвататься за все подряд, пытаясь удержаться в вертикальном положении. Проезд по стыку рельсов производит такой шум, что я могу говорить все, что захочу. Шептать, что хочу. Именно в том месте, где никто другой не сможет меня услышать. Ты, во всяком случае, услышать меня не можешь. Только я сам могу себя услышать. Что я говорю? Не знаю. Что в голову придет. Слова, взявшиеся неизвестно откуда, слова, которые я и не собирался говорить. А может, и собирался, в то время и в том месте. Потому что ты красивая, ты тоже красивая, особенно когда я стою в толпе прямо у тебя за спиной и вижу лишь узел твоих волос, а все остальное должен себе воображать. Но я не могу вообразить ничего, кроме того, что у тебя темные волосы, потому что они и на самом деле темные. Ты не светловолосая, как Корина. У тебя не такие пухлые губы, чтобы их хотелось укусить. В изгибе твоей спины и округлости грудей нет музыки. Ты была моей до сих пор только потому, что никого другого у меня не было. Ты заполняла пустоту, о наличии которой я даже не догадывался. В тот день, сразу после того, как я выручил тебя из беды, ты пригласила меня домой на ужин. Я полагаю, ты сделала это в качестве благодарности. Ты написала приглашение на бумажке и протянула ее мне. Я согласился, хотел написать тебе ответ, но ты улыбкой ответила, что все поняла. Я так и не явился. Почему? Если бы я знал ответ на подобные вопросы… Я – это я, а ты – это ты? Может быть, так. Или же все еще проще? Ты хромая и глухонемая. У меня и самого в каком-то смысле несчастий хватает, ведь, как я уже упоминал, я не гожусь ни для чего, кроме одного дела. И что бы, черт возьми, мы сказали друг другу? Ты бы, конечно, предложила писать друг другу сообщения, а я, как уже говорилось, писать не мастак. А если я этого еще не говорил, то говорю сейчас. И возможно, ты понимаешь, Мария, что мужчине сложно будет завестись, когда ты резко и пронзительно, как это делают глухонемые, рассмеешься над тем, что в своей записке «какие у тебя красивые глаза» я сделал четыре ошибки. Ну да ладно. Я не пришел. Вот как обстояло дело. Даниэль Хоффманн хотел знать, почему я тяну с выполнением задания. Я спросил, согласен ли он, что до того, как я начну, мне следует позаботиться, чтобы ни один след не смог привести ни к кому из нас. Он был согласен. И я продолжил слежку за его квартирой. В последующие дни юноша приходил к ней каждый день в одно и то же время, в три часа дня, сразу после наступления темноты. Входил, раздевался, бил. Всякий раз одно и то же. Сначала она прикрывалась руками. По напряжению мышц ее рта и шеи я понимал, что она кричит, просит его прекратить. Но он не прекращал. Не прекращал до тех пор, пока по щекам ее не начинали литься слезы. Тогда, и только тогда, он начинал срывать с нее платье. Каждый раз новое платье. А потом он брал ее на диване. Было понятно, что он имеет над ней власть. Я мог бы сказать, что она по уши в него влюблена. Как Мария в своего торчка. Некоторые женщины сами не знают, что для них лучше, они просто изливают свою любовь, не требуя ничего взамен. Да, как будто именно отсутствие взаимности разжигает их еще больше. Наверное, они, бедняжки, продолжают надеяться, что в один прекрасный день будут вознаграждены за все. Полная надежды безнадежная любовь. Кто-то должен им рано или поздно объяснить, что мир устроен совсем не так. Но я не думаю, что Корина была влюблена. Она не казалась такой уж увлеченной. Да, она гладила его после секса, провожала его до дверей, когда через три четверти часа он уходил, немного неестественно прижималась к нему, наверняка шептала ласковые слова. Но создавалось впечатление, что, как только он оказывался за дверью, она испытывала облегчение. А мне кажется, я знаю, как выглядит влюбленность. Так зачем же ей, молодой жене самого серьезного продавца экстаза в этом городе, рисковать всем ради дешевого романа с мужчиной, который ее бьет? Я все понял на четвертый вечер. И первое, что я подумал: как странно, что я так долго не мог догадаться. У любовника было что-то на нее. Если бы она не делала все так, как он хочет, он отнес бы эти материалы Даниэлю Хоффманну. Проснувшись на пятое утро, я принял решение. Я попробую сбежать по темным переулкам в место, о существовании которого и не догадывался. Глава 5 Падал легкий снег. Юноша пришел к ней в три часа и что-то принес. Маленькую коробочку. Я не видел, что в ней было, видел только, что Корина на мгновение обрадовалась. Ее радость рассеяла ночную мглу за большим окном гостиной. Она казалась удивленной. Я и сам удивился и пообещал себе, что улыбка, которую она подарила ему, она подарит и мне. Просто мне все надо сделать правильно. Когда он уходил сразу после четырех, пробыв у нее чуть дольше, чем обычно, я уже стоял во всеоружии в тени на другой стороне улицы. Я увидел, как он исчезает в темноте, и поднял глаза. Она стояла у окна гостиной, как на сцене, подняв вверх руку и рассматривая что-то невидимое мне. А потом она внезапно повернула голову и посмотрела в тень, где стоял я. Я знал, что она не может меня видеть, и все же… Пронзительный, ищущий взгляд. Внезапный испуг, отчаяние, почти мольба на ее лице. «Знание того, что судьбу невозможно обуздать», как написано в книге, черт ее знает в какой. Я сжал пистолет в кармане пальто. Я подождал, когда она повернется спиной к окну, и вышел из тени. Быстрыми шагами пересек улицу. На тротуаре, на тонком слое свежевыпавшего снега, виднелись следы его ботинок. Я поспешил за ним. Завернув за угол, я увидел его спину. Конечно, я обдумал ряд вероятностей. Возможно, у него где-то припаркована машина. В таком случае она должна стоять на одной из улочек района Фрогнер. Улочки эти пустынны и плохо освещены. Идеальны. Возможно, он куда-нибудь зайдет, в бар или в ресторан. В этом случае я могу подождать. У меня было полно времени. Мне нравилось ждать. Мне нравилось время с момента принятия решения до претворения его в жизнь. Это были единственные минуты, часы, дни в моей наверняка короткой жизни, когда я действительно что-то значил. Я был чьей-то судьбой. Он мог также поехать на автобусе или на такси. Преимущество этого варианта заключалось в том, что тогда мы оказались бы еще дальше от Корины. Он вошел в метро у Национального театра. Народу было много, и я подобрался к нему поближе. Он направился к поезду, следующему в западном направлении. Мальчик из западного Осло. В той части города я бывал не особенно часто. Там слишком много денег и совсем некуда их девать, как говорил мой отец. Понятия не имею, что он хотел этим сказать. Это была не та ветка, по которой ездит Мария, но первая часть пути проходила по тем же рельсам. Я сидел прямо позади него. Мы находились в туннеле, но разницы между тьмой туннеля и тьмой ночи не было никакой. Я знал, что мы скоро будем на месте. Железо заскрипит, и поезд немного дернется. Я подумывал, не приставить ли дуло пистолета к спинке его сиденья и не выстрелить ли, пока мы будем проезжать стык.