Ящик Пандоры
Часть 17 из 18 Информация о книге
Перед началом урока Рене заглядывает в энциклопедию, чтобы уточнить, какая цивилизация, знакомая с астрономией, существовала ранее 300 года до нашей эры. Сперва он думает о шумерах, но декорации не те. Жара, мелкий белый песок, кокосовые пальмы, бирюзовая вода, дельфины – это все скорее Карибы, Индийский океан, острова Тихого океана. Какие еще были достаточно развитые древние цивилизации? Египтян и евреев не предлагать: у них не было таких пляжей. Геб очень загорелый, но голубоглазый, а значит, не африканец, не китаец, не полинезиец, не австралийский абориген, а вполне узнаваемый человек европейской расы. К тому же он обмолвился о своем «острове». Египет, Шумер, Иудея, Индия были материковыми цивилизациями. Он вспоминает разговор с Элоди. Смотри, кончишь, как твой отец. После работы он решает навестить отца. Учреждение, где он живет, специализируется на проблемах памяти, деменции, старческого слабоумия. Девиз клиники Papillons – «Память – это всё» – вместе с эмблемой, треснутым черепом, из которого вылетают бабочки, только теперь приобретает для Рене смысл. Он опасливо ежится. Строители, возведшие это здание, явно не обладали избытком архитектурного воображения: бетонные стены, застекленные балконы, линолеум. В холле пусто (дефицит персонала), в дверях никакой охраны. По пути к отцовской комнате Рене не встречает ни души. На белых дверях в коридоре нет номеров, вместо них имена и фамилии. Он находит табличку «Эмиль Толедано». Он стучится, не слышит ответа, открывает дверь. Отец смотрит телевизор, идет документальный фильм о крупных мировых заговорах. Это один из каналов, беспрерывно показывающих сюжеты о всяческой конспирации, тайнах иллюминатов, масонов, капиталистов, Ордена розы и креста, инопланетян. Эмиль не отрывается от экрана, и Рене приходит к выводу, что отец, всегда сомневавшийся в честности официальной пропаганды, теперь зашел в своей паранойе слишком далеко. – Папа? Тот даже не поворачивается на зов. – Вы кто? Почему вы называете меня папой? – Это я, папа, твой сын Рене. Ему снова приходит мысль, что не знать, не помнить, не узнавать может быть отчасти сознательным выбором. В комнату заглядывает молодой врач, с виду студент. – Вы его сын, я правильно понимаю? Приятно познакомиться. Им занимаюсь я, – сообщает он Рене с сердечным видом. Они жмут друг другу руки. Заранее зная ответ, Рене все же не удерживается от вопроса: – Его болезнь излечима? – Для нынешней медицины – нет. – Его состояние может улучшиться? – Знаете, как работает память? Запоминается то, что связано с эмоциями. Ваш отец больше не испытывает эмоций, ему ни до чего нет дела. Все для него серо, пресно, размыто. Мир его сознания однообразен, в нем все одинаковое. Отсюда безразличие. – Кажется, эти передачи про заговоры – исключение. – Действительно, это, похоже, его увлекает. – Мой отец преподавал историю. – Я этого не знал. – В молодости он вроде бы был хиппи, бунтовал против общества. Его бунт состоял в основном в употреблении марихуаны и в слушании рок-музыки, без всяких уличных боев со спецназом. – Это любопытно: марихуана ослабляет память. – Однажды, в день смерти моей матери, он переборщил и «заторчал» гораздо серьезнее обычного. Он бредил, твердил, что угодил в другое измерение. Очутился в зазеркалье. После этого он уже не стал прежним. Видимо, у него в мозгу что-то стряслось, словно скала рухнула. Он перестал узнавать людей. Вышло так, что он как раз собирался на пенсию. Дотянул кое-как до конца учебного года под прикрытием коллег и руководства, после чего попал сюда. – Понятно. Иногда наркотики вызывают такое вот резкое крушение памяти. На ночном столике, рядом со стаканом, лежат цветные таблетки. Рене указывает на них врачу: – Это что? – Снотворное. – Какое? – Бензодиазипин, способствует также расслаблению, без него он был бы гораздо более нервным и агрессивным. Знаете, иногда от таких передач у него бывают вспышки гнева: он принимается обличать банки, выборных деятелей, вообще общество потребления. В такие моменты он даже может причинить вред себе и остальным. Рене жалеет, что плохо знает химию и не понимает, каким образом бензодиазипин превращает людей, когда-то ходивших в атаку на общество, в баранов, галлюцинирующих от документальных подделок. Он огорченно качает головой: – Значит, ему можно как-то помочь? – Надо вызывать у него эмоции, только мы не знаем, как это делать. Рене поневоле начинает придумывать варианты. Приключения, опасности, секс, рок-н-ролл – вот что ему нужно. В этой клинике не выписывают таких рецептов? – Чаще его навещайте. Здесь у Эмиля совсем мало друзей. Он сразу забывает оказанную ему услугу. Люди принимают это за неблагодарность и перестают ему помогать. Еще бы, он даже своего единственного ребенка не узнает. – Мне неприятно вам это говорить, но доходит до того, что ваш отец нервирует других больных. Такие, как он, постепенно оказываются в изоляции, а если их не навещают родные, то все становится еще хуже. Ваш отец еще не настолько плох, но, боюсь, без внешнего стимулирования он будет дни напролет смотреть эту белиберду про заговоры. Пока что он делает перерывы хотя бы на еду, но есть опасение, что дальше будет хуже. Отец застыл перед экраном с широко распахнутыми глазами, со слегка отвисшей челюстью. Рене отворачивается, пряча ползущую по щеке слезу. 25. На настенных часах 22:51. Ему страшно. Как пройдет вечер? Сможет ли он сам, без помощи гипнотизерши, спуститься на нижние этажи своего подсознания, туда, где тянется коридор с дверями, главная из которых – дверь 001, за которой произошла эта невероятная встреча? Геб? Странное имя. Рене Толедано наскоро готовит себе ужин из полезных для памяти продуктов: стаканчик масла из печени трески, который он выпивает залпом; тарелка скумбрии с брюссельской капустой; абрикосы, изюм, орехи. За едой он ищет на компьютере новости о выловленном из Сены бездомном. Из головы не выходят лицейские уроки и растущая враждебность учеников. Вспоминается фраза отца: тому, кто привык ко лжи, правда всегда подозрительна. Рене вспоминает антиутопию Джорджа Оруэлла «1984», где пропагандисты каждое утро переписывают историю, приспосабливая ее к политическим требованиям момента и не опасаясь впасть в противоречие, потому что всех научили забывать. Стадо послушно жует, не задавая вопросов об историях, которыми его пичкают… О критике нет речи. Доказательства никого не волнуют. Люди стремятся к консенсусу, чтобы всем вместе блеять одну ноту. Рене глубоко дышит. История все больше становится политическим вопросом. В своей «Истории Франции» Жюль Мишле установил официальный канон для всех французов последующих поколений. Это он отобрал «звезд», имевших право на увековечивание: Верцингеторикс, Людовик XI, Жанна д’Арк, Генрих IV, Франциск I, Людовик XIV, Наполеон… То же самое происходило в других странах, где утверждалась официальная правда об официальном прошлом, систематически легитимизировавшая действующую власть, как будто она была плодом непреложного дарвиновского закона эволюции. Слабых стирают с карты. Остаются только сильные. Но в природе все не так. Она не устраняет, а добавляет. Интерпретацией занимается потом человек, преследующий собственные интересы. Сам Дарвин хотел легитимизировать жестокие политические системы по принципу «если победили, значит, были правы». От таких мыслей Рене впадает в глухую ярость и сжимает кулаки. То, что это все мне настолько небезразлично, неслучайно. В глубине души я знаю, что мне предстоит моя личная война. Это долг памяти. Памяти о побежденных. Памяти о жертвах, униженных палачами и лишенных возможности свидетельствовать. Их версии фактов не уцелели. Он делает себе крепкий кофе, чтобы продержаться как можно дольше, а потом обустраивает на ковре гостиной специальное место для «самогипноза». Он делает кольцо из подушек, одну подушку кладет посередине. Расставляет свечи. 23:06. На стенах гостиной ухмыляются маски. Если бы не «инцидент» со скинхедом, он бы не знал забот, а теперь эта смерть не дает ему покоя, несмотря на умиротворяющее влияние встречи с Гебом. На мне убийство. Не плата ли это за открытый ящик Пандоры с моими прошлыми жизнями? Он чувствует нервозность. Зажигает все свечи, гасит свет, чтобы не мешало электрическое освещение. Смотрит на свои часы: 23:22. До сеанса считаные секунды. Наконец-то я узнаю. Он садится в позу лотоса, с прямой спиной и расправленными плечами, как у Геба. Раз у него такая поза, значит, она самая лучшая. Во всяком случае, это правильнее, чем разваливаться в кресле, как я делал раньше. Он набирает в легкие воздух и долго выдувает его через нос. 23:23. Он опускает занавес век, замедляет дыхание, старается замедлить сердцебиение, представляет себе лестницу.