Идиот
Часть 7 из 17 Информация о книге
– Мои соседки такие разные. Ферн думает, что если у нее будет секс в колледже, то, значит, что-то пошло не так. А Валери всегда спокойна, и никогда не поймешь, что именно у нее на уме. А ты? Ты планируешь секс в колледже? – Не знаю, – ответила я. – Никогда об этом не думала. – А я думаю, – сказала Светлана. – Может, я его уже видела. Может, я уже читала его имя в каком-нибудь списке или справочнике. На улице я смотрю в незнакомые лица и задаю себе вопрос: может, это он? Ведь он же есть где-то, не может быть, чтобы он еще не родился? Тогда – где же? Где эта штука, которая войдет в мое тело? Ты никогда не задавалась этим вопросом? Я частенько пролистывала календарь, думая, в какой из 366 дней (включая 29 февраля) я умру, но мне никогда не приходило в голову, видела ли я уже человека, с которым у меня будет первый секс. * * * Мы вышли на площади Эвклида. Никакой площади там не было – просто бетонная платформа с телефоном-автоматом и табличкой «Площадь Эвклида». Я подумала, что Эвклида бы это взбесило. – Так похоже на тебя, – сказала Светлана, – ты вечно думаешь, что все вокруг сердятся. Попробуй взглянуть под другим углом. После его смерти прошло две тысячи лет, он впервые приезжает в Бостон и видит, что в его честь названо какое-то место – вряд ли его первой реакцией будет злость. Над дверью в лавку звякнул колокольчик, и на нас упали запахи салями и копченой рыбы, словно плотная ткань. За стеклянным прилавком стояли два продавца – толстый и худой. – Привет, – обратилась Светлана по-русски. – Привет, – ответили продавцы с какой-то иронией в голосе. Интересно было видеть столько русских вещей сразу: твердый и мягкий сыр, красная и черная икра, голубцы, bliny, piroshki, маринованные грибы, соленая селедка, грязная лохань с карпами – живыми, но, кажется, при смерти – и бочонок прямоугольных, соблазнительных на вид конфет в обертках с сентиментальным славянским письмом и картинками белочек. В бакалейной секции целый ряд был отдан турецким продуктам: халва «Коско», перечная паста «Тат», розовое варенье, консервированные виноградные листья «Тамек» и печенье «Эти». По-турецки «эти» означает «хетты», и когда я была маленькой, показывали даже рекламный ролик, где детишки выкрикивали «Хетты, хетты, хетты». Турецкие дети любили «Хетты», поскольку Аттатюрк сказал, что от хеттов произошли турки и поэтому Анатолию можно считать турецкой родиной. Это было как-то связано с «Четырнадцатью пунктами», с правом на национальное самоопределение. Оказалось, что Светлане все эти бренды знакомы, поскольку в Белграде они тоже есть, и что «баклажан», «фасоль», «бараний горох» и «вишня» по-сербохорватски звучат так же, как по-турецки. – Ясное дело, – сказала она, – ведь сербы двести лет жили под турками; я закивала, как будто поняла, о чем речь. Светлана купила килограмм развесного чая и на преувеличенно правильном русском спросила, правда ли, что у них есть видеопрокат. Один из продавцов протянул ей блокнот со списком. Светлана листала ламинированные страницы гораздо быстрее, чем я успевала следить, и выбрала какую-то советскую комедию об агенте, страховавшем автомобили. Тощий продавец отправился за кассетой. А толстый попросил записать в журнал ее имя и адрес. – По-английски… или по-русски? – спросила Светлана. – Как хотите, без разницы, – ответил продавец. – Вы из России? – Нет, я не русская. – Не русская? Но вы прекрасно говорите. – Ничего прекрасного. Я знаю очень мало слов. Я учу русский в университете. – На мой слух, вы говорите прекрасно. А я ведь русский. – Дело в том, что я сербка. – Ага, – сказал толстый продавец. – Она – чего? – спросил тощий, вернувшись с кассетой. – Сербка, – ответил толстый. – Ага, – сказал тощий. * * * На обратном пути Светлана рассказала об одном сербском кинорежиссере, который в Белграде дружил с ее отцом. Жена режиссера, актриса, уехала в Париж сниматься в фильмах у молодого француза. Но француз трагически погиб, свалившись с барного стула. – Говорят, это могло быть самоубийство, – сказала Светлана. Когда мы часам к десяти вернулись в кампус, я была измотана и лишена дара речи. Разрежь в тот момент мою голову, и там – как в желудке самого большого в мире музейного крокодила – обнаружится лошадь и 150 фунтов камней. Я открыла блокнот. Он погиб, свалившись с барного стула, записала я. Это могло быть самоубийство. Я услышала телефон. Звонил Ральф. Его приняли на стажировку в Библиотеку Кеннеди. Конкурс на это место был открыт для всех – для младшекурсников, для старшекурсников, даже для магистрантов, – но выбрали Ральфа. Он будет работать в архиве, заниматься классификацией материалов и вводить информацию в базу данных. Чтобы отпраздновать это событие, мы отправились в подвальный этаж торгового центра «Гараж», где маленький пожилой азиат допоздна продавал замороженный йогурт. – Хочу кофейный, – сказал Ральф, – но в глубине души думаю о черничном. – Почему не взять оба? – спросила я. – Это слишком много. – Возьми один, а я другой, и поделимся. – Но я не хочу навязывать. Мы взяли оба. Вкус у них оказался одинаковый. Ральф принес книжку, издание 80-х годов в мягкой обложке. Это была автобиография Олега Кассини, русского аристократа, который в 1918 году убежал от революции, оказался в Америке и стал официальным дизайнером гардероба Джеки Кеннеди. Впервые ее люди позвонили Олегу в декабре 1960-го, когда он отдыхал во Флориде. Ему сказали явиться в больницу Джоджтаунского университета, где Джеки приходила в себя после первых родов. В самолете Кассини всю дорогу думал о Джеки, ее иероглифической фигуре и сфинксоподобной натуре – и затем начал делать наброски. У больничной койки он показал ей будущие трапециевидные платья, вдохновленные простотой линий древнеегипетского искусства. Шляпка походила на головной убор Нефертити. Никто из дизайнеров прежде не запускал целую линию специально для Джеки. Кассини получил место – эксклюзивный кутюрье Первой леди. Но частицу своей индивидуальности она оставила за собой и продолжала покупать некоторые наряды у Баленсиаги. * * * На лингвистике мы узнали о людях, потерявших способность соединять морфемы после того, как их мозг пронзили железными прутьями. Видимо, на свете нашлось по меньшей мере несколько человек, которые выжили с прутьями в мозгу и смогли об этом рассказать, пусть даже и без морфем. Если изучить, куда именно воткнуты прутья и какие именно морфемы утеряны, можно понять, где именно те или иные морфемы хранятся. Мы узнали, в чем прав был Ноам Хомский и в чем ошибался Б. Ф. Скиннер. Последний переоценивал сходство людей с животными и недооценивал самих животных. Человек не способен понять птичью песню. Мы узнали, что поскольку язык – это универсальный человеческий инстинкт, неграмотных людей не бывает, даже среди младенцев и чернокожих. Так прямо и говорилось в учебнике: если проанализировать речь младенцев и чернокожих, выяснится, что они следуют грамматическим правилам, но на слишком тонком уровне, ни в какую компьютерную программу не введешь. Мы узнали о гипотезе Сепира-Уорфа, утверждающей, что наше восприятие действительности зависит от языка, на котором мы говорим. Еще мы узнали, что эта гипотеза неверна. Уорф – его всегда называют «пожарный инспектор» – полагал, что индейцы хопи видят время не так, как мы, поскольку у них нет глагольных времен. По его словам, хопи считают два разных дня не двумя разными сущностями, а одной и той же, имевшей место дважды. Выяснилось, что в отношении хопи он кое в чем заблуждался. Хомскианцы считали гипотезу Сепира-Уорфа дичайшей клеветой – не просто неверной, а отвратительной и равноценной заявлениям о расовых различиях в ай-кью. Поскольку все языки одинаково сложны и как способ выражения действительности идентичны, различия в грамматике едва ли могут повлечь за собой разницу в мышлении. «Мышление и язык – рас-с-сные вещи», – говорил профессор с легким присвистом, который проявлялся у него только в эмоциональные моменты. Он сказал, что гипотеза Сепира-Уорфа несовместима с синдромом «Вертится на языке». Состояние, когда не можешь вспомнить слово, которое вертится на языке, оказывается, называют синдромом. В душе я знала, что Уорф прав. Знала, что по-турецки и по-английски я думаю по-разному: и не потому, что мысль и язык – это одно и то же, а потому, что разные языки заставляют тебя думать о разных вещах. В турецком, например, есть суффикс – miş, который добавляешь к глаголу, если говоришь о том, чего не видел своими глазами. Ты всё время заявляешь о степени своей субъективности. Всякий раз, открыв рот, ты держишь это в уме. У суффикса – miş нет точного английского эквивалента. Его можно перевести как «кажется», «я слышал» или «по всей видимости». У меня он ассоциировался с Дилек, моей двоюродной сестрой по отцовской линии, – миниатюрной, худющей и смуглой Дилек, моей ровесницей, только гораздо меньше ростом. «Ты жаловалась-miş своей матери», – говорила Дилек спокойным четким голосом. «Ты испугалась-miş собаку». «Ты сказала-miş родителям, что если тетя Хюля поедет в Америку, то может остановиться у тебя в гараже». Как только слышишь – miş, сразу понимаешь, что в твое отсутствие тебя склоняли – и не просто тебя, а твое лицемерие, малодушие, твою трусость. Стоит прозвучать – miş, и возникает чувство, будто тебя подловили. Да, я боюсь собак. Да, я жалуюсь матери, и делаю это часто. И суффикс – miş – тоже одна из тех вещей, на которые я жалуюсь. Мать эти жалобы забавляют. * * * На русском мы проходили глагол «нравиться» и говорили о том, какого рода фильмы нам нравятся. Я сказала, что люблю документальные. Варвара, похоже, отнеслась к моим словам скептически. – И они тебе не кажутся скучными? Я опустила взгляд на стол. Неужели это так заметно? Иван сказал, что ему нравятся фильмы Феллини. Варвара предложила считать, что ему нравится итальянское кино. Я ничего не знала о Феллини, у меня в мыслях возник образ кота в человеческий рост[9]. В Гарвардском киноархиве шла ретроспектива Феллини, и я решила пойти, тем более что у Гэри в программе Феллини тоже был. Казалось странным, что у Гэри и Ивана – один и тот же любимый режиссер. Гэри нравилась «Сладкая жизнь», а Ивану – «Дорога». На «Сладкой жизни» мне составила компанию Светлана. «У тебя в голове только кухня и спальня!» – кричал Марчелло Мастроянни на свою невесту; он отверг ее материнскую удушливую любовь, предпочитая встречи с гламурными иностранками на званых вечерах. В «Дороге» не было ни званых вечеров, ни гламурных персонажей. Джульетта Мазина любила силача. А силач говорил ей, что она больше похожа на артишок, чем на женщину. * * * Светлана брала частные уроки французского у магистрантки Анук. Раз в неделю она писала по-французски эссе о любви, отсылала Анук по емэйлу, а потом они обсуждали его в кафе «Гато Рохо». Светлана часто пересказывала мне эти эссе на совместных пробежках. Ей запросто удавалось бежать и одновременно говорить; казалось, она в состоянии продолжать это бесконечно. – Сегодня, – рассказывала она, – я писала, что можно влюбить в себя абсолютно кого угодно, стоит лишь сильно захотеть. – Но это не так, – ответила я. – Почему? – Как я могу влюбить в себя зулусского вождя? – Разумеется, Селин, тебе потребуется географический и лингвистический доступ. – Мы бежали бок о бок по Оксфорд-стрит. Я на пару секунд отстала, чтобы пропустить женщину с коляской. Светлана писала, что любовь – игра, где опыт можно совершенствовать без конца, как во французских романах – неважно, идет ли речь о картах, которые надо правильно разыграть, или о случаях, когда любовь подобна струе, в которую надо уметь влиться. – То есть ты полагаешь, любовь – это умение верно разыграть карты? – спросила я. – Тоска, да? Иногда я думаю, что на свете, наверно, два вида любви. Первый, очень редкий вид – это когда она просто существует между определенными людьми естественным образом. В большинстве же случаев любовь надо выстраивать. Для меня оставалось загадкой, как Светлане удается генерировать столько мнений. При контакте с любой информацией у нее тут же появлялось мнение. В то время как я ходила с одного занятия на другое, читала сотни, тысячи страниц отборных идей, принадлежащих лучшим мыслителям человечества, и со мной ничего такого не происходило. В старших классах у меня имелись мнения по множеству вопросов, но школа – это вроде тюрьмы, где неизменны противостояния и барьеры. Стоит барьерам исчезнуть, как вместе с ними уходит и смысл. Как у Чехова в «Душечке»: «Она видела кругом себя предметы и понимала всё, что происходило кругом, но ни о чем не могла составить мнения и не знала, о чем ей говорить. А как это ужасно не иметь никакого мнения! Видишь, например, как стоит бутылка, или идет дождь, или едет мужик на телеге, но для чего эта бутылка, или дождь, или мужик, какой в них смысл, сказать не можешь и даже за тысячу рублей ничего не сказал бы».