Говорит и показывает Россия
Часть 6 из 7 Информация о книге
Траву кушаем, век на щавеле, Скисли душами, опрыщавели. Да еще вином много тешились, Разоряли дом, дрались, вешались. В Кремле одним из немногих, кто трезво оценивал состояние страны и его опасность для всего мира, был Александр Яковлев. Его Горбачев назначил ответственным за идеологию и пропаганду. Яковлев лучше Горбачева понимал, что сложившуюся систему нельзя улучшить, а можно и нужно демонтировать. С Яковлевым Горбачев познакомился за два года до своего вступления в должность генсека, в 1983 году, во время визита в Канаду, где Яковлев уже десять лет работал послом. Часами разговаривая о состоянии дел в стране, они сходились в том, что если так будет продолжаться, СССР долго не протянет. Все нужно менять. Вопрос заключался только в том, как именно это сделать. За десять лет почетной канадской ссылки у Яковлева было достаточно времени, чтобы многое обдумать и переоценить. В отличие от шестидесятников, которые искали опору в идеях Ленина и Бухарина, Яковлев подверг сомнению то, на чем базировалась вся советская идеологическая конструкция, – марксизм и, в частности, один из его главных постулатов: “бытие определяет сознание”. Неужели, спрашивал себя Яковлев, то, как люди живут, продиктовано только материальными условиями жизни, а не их волей? Сущность человека нельзя сводить к его профессии или образу жизни (так ли уж важно, что Иисус был плотником?): эту сущность определяет только его сознание. То же самое, заключал Яковлев, справедливо и по отношению к целым народам. “Сознание в большей мере определяет бытие. С моей точки зрения, в основе всего лежит информация, в том числе и в основе прогресса… Первична информация, материя и дух – вторичны… Без человеческого мозга – этого идеального информационного синтезатора – не могла взорваться атомная или водородная бомба…”[96]. Изменить советский образ жизни можно было только одним способом – открыть путь свободному потоку информации и поменять сознание людей. Средства массовой информации действительно сыграли гораздо более важную роль в трансформации страны, чем средства производства. Гласность, затронувшая советские СМИ, во многом воплощала эту идею превосходства сознания над бытием. В декабре 1985 года, через несколько месяцев после своего назначения, Яковлев подготовил докладную записку. По своему содержанию она была гораздо более радикальной, чем все, что было написано в последующие несколько лет. “Догматическая интерпретация марксизма-ленинизма настолько антисанитарна, что в ней гибнут любые творческие или даже классические мысли. Люцифер он и есть Люцифер: его дьявольское копыто до сих пор вытаптывает побеги новых мыслей… В нашей практике марксизм представляет собой не что иное, как неорелигию, подчиненную интересам и капризам абсолютной власти… Политические выводы из марксизма неприемлемы для… цивилизации”[97]. Яковлев был убежден, что стране необходимы свободные рыночные отношения и частная собственность, чтобы вывести экономику из стагнации: “Социализм без рынка – это утопия, причем кровавая…”. Восстановление нормальной жизнедеятельности страны требовало открытого обмена информацией, который был возможен только при подлинной демократии. Ложью отравлена общественная жизнь. “Руководством к действию” сделали презумпцию виновности человека. Двести тысяч подзаконных инструкций указывают человеку, что он потенциальный злоумышленник. Свою порядочность нужно доказывать характеристиками и справками, а конформистское мышление выступает как свидетельство благонадежности. Социализм тем самым отрезал себе путь в будущее – в вакуум дороги нет. И пошли назад в феодализм, а в… иных “местах, не столь отдаленных” опустились до рабства… Тысячу лет нами правили и продолжают править люди, а не законы… Речь, таким образом, идет не только о демонтаже сталинизма, но и о замене тысячелетней модели государственности[98]. Яковлев решил докладную записку Горбачеву до поры не показывать, опасаясь, что эти мысли покажутся ему слишком радикальными. Кроме того, положение Яковлева осложнялось еще и тем, что Горбачев, придерживаясь принципа “разделяй и властвуй”, назначил на должность, которую некогда занимал Суслов, сразу двух людей. Яковлев отвечал за пропаганду и занимался СМИ, в то время как Егор Лигачев, секретарь ЦК, заведовал идеологией. Формально их роли были равноценны, но Лигачев был старше и по возрасту, и по положению в партийной верхушке и занимал бывший кабинет Суслова. На византийском языке кремлевской топографии это означало, что именно он являлся наследником главного идеолога партии. Не желая отпугнуть Горбачева и раньше времени настроить против себя партийную номенклатуру, Яковлев решил действовать осторожно. “Парадоксально, но за гласность надо было воевать порой тайно, прибегать к разным уловкам, иногда к примитивному вранью”[99]. Результатом одной из таких “скрытых” операций Яковлева был выход на экраны “Покаяния”, одной из самых мощных художественных и философских картин о тоталитарном наследии страны. В политизированной атмосфере перестроечных лет многие восприняли фильм как политический памфлет, растащив его на цитаты и не уловив, кажется, главной мысли об универсальности зла. Фильм был снят за два года до начала перестройки, в 1984 году, грузинским режиссером Тенгизом Абуладзе под патронатом одного из ближайших союзников Горбачева Эдуарда Шеварднадзе, который в то время был первым секретарем ЦК Грузинской ССР. Яковлев посмотрел “Покаяние” дома, на видеокассете. Фильм его поразил: “Беспощаден и убедителен. Кувалдой и с размаху бил по системе лжи, лицемерия и насилия… Надо было сделать все возможное, чтобы выпустить его на экран”[100]. Тогда он стал убеждать Политбюро, что фильм чересчур сложный и широкая публика его не поймет, а потому не будет вреда, если напечатать несколько пробных копий для показа в 5–6 крупных городах. На деле же Яковлев договорился с председателем Государственного комитета по кинематографии сделать гораздо больше копий для показа по всей стране. Премьера фильма была запланирована на апрель 1986 года, но ее пришлось отложить из-за внезапной катастрофы. В ночь на 26 апреля 1986 года на четвертом энергоблоке ядерного реактора Чернобыльской атомной электростанции произошел мощный взрыв, который привел к разрушению реактора, пожару и выбросу в окружающую среду радиоактивных веществ, в 400 раз превышавшему выброс при взрыве атомной бомбы в Хиросиме. Реактор строился в 1970-е годы с серьезными нарушениями правил безопасности. ЧАЭС успешно прошла осмотр иностранных специалистов только потому, что накануне инспекции инженеры временно заменили советскую электронику шведскими и американскими приборами. Авария была системной и обнажила главные проблемы советской системы управления. Как говорил Филипп Бобков, первый заместитель председателя КГБ, на заседании Политбюро два месяца спустя, “беспечность, неграмотность, неготовность поражают. Опасность АЭС – еще и в том, что и там главное – «выполнить» план любой ценой, в ущерб безопасности, за ее счет… как на обычном заводе у нас”[101]. Как это часто бывало с подобными авариями, попытки скрыть масштабы и последствия катастрофы потрясали не меньше самого взрыва. Несмотря на призыв Политбюро “предоставить честную и взвешенную информацию”, чиновники все равно действовали, повинуясь приобретенному инстинкту избегать ответственности. Советские СМИ традиционно служили не для сообщения, а для сокрытия фактов. В 1962 году, когда бунт рабочих в Новочеркасске был жестоко подавлен правительственными войсками, главная задача СМИ состояла в том, чтобы не проронить об этом ни слова. Залитые кровью улицы принялись мостить заново, а частоты, которые использовали радиолюбители, были намертво заглушены. Проницательные читатели делали выводы о фактах не из того, что писалось в газетах, а из того, о чем газеты умалчивали: пробелы оказывались важнее напечатанных слов. Если газеты писали о некоем событии, что его не было, народ понимал, что все обстояло ровно наоборот. В более поздние годы роль универсальной затычки, которая не давала фактам просачиваться наружу, стало играть телевидение. Официально о Чернобыльской аварии сообщили только два дня спустя, причем это сообщение заняло всего двадцать секунд в вечернем выпуске новостей на государственном телеканале. “На Чернобыльской атомной электростанции произошла авария. Поврежден один из атомных реакторов. Принимаются меры по ликвидации последствий аварии. Пострадавшим оказывается помощь. Создана правительственная комиссия”. В Москве люди восприняли это как сигнал настраивать приемники на иностранные радиостанции – те передавали, что произошел чудовищный взрыв и что радиоактивное облако движется в западном направлении. Тем временем в близлежащем городе Припять дети играли на улицах в футбол, а в эпицентре аварии под открытым небом справляли шестнадцать свадеб. Эвакуация началась лишь спустя тридцать шесть часов после катастрофы. 1 мая, пока партийная верхушка спешно эвакуировала собственные семьи, сотни тысяч простых граждан вышли на праздничный первомайский парад в Киеве, где уровень радиации уже превышал норму в 80 раз. Многие пришли на парад с детьми, одетыми совершенно по-летнему – в рубашки с коротким рукавом. Лгать было бессмысленно: о происходящем уже знали во всем мире. Тогда “Московские новости” – пропагандистская газета, выходившая на двенадцати языках, – опубликовала статью под заголовком “ОТРАВЛЕННОЕ ОБЛАКО АНТИСОВЕТИЗМА”. Она перечисляла аварии на атомных станциях в других странах и винила Запад в разжигании “антисоветской истерии”. “Да, речь идет о преднамеренно раздутой и хорошо оркестрованной шумихе с целью до предела загрязнить политическую атмосферу в отношениях Восток – Запад миазмами антисоветской истерии и этим отравленным облаком прикрыть цепь преступных акций милитаризма США и НАТО против мира и безопасности народов”[102]. В политическом смысле попытка скрыть случившееся нанесла гораздо более сокрушительный удар по репутации Горбачева, чем сама катастрофа. И советская интеллигенция, и Запад симпатизировали Горбачеву, но его обещание сделать страну открытой и поставить на первое место человеческие ценности не выдержало первого же серьезного испытания на прочность. Из расшифровки стенограммы специального заседания Политбюро следует, что полного доступа к информации не имел даже Горбачев, и это приводило его в ярость: “Мы не получали информации о том, что происходит. С такими порядками в стране мы будем кончать. От ЦК все было засекречено. […] Во всей системе царил дух угодничества, подхалимажа, групповщины, гонения на инакомыслящих, показуха, личные связи и разные кланы вокруг разных руководителей. Этому всему мы кладем конец”[103]. Чернобыльская авария во многом стала катализатором гласности – открытости СМИ. “Секреты тут – во вред самим. Открытость – это и огромный выигрыш для нас. Проиграем, если не скажем все с должной полнотой. Дать миру максимум информации”[104]. Горбачев даже представить себе не мог, к чему спустя пять лет приведет страну гласность. Он лишь хотел дать Советскому Союзу новую жизнь. Чернобыль же как будто стал дурным предзнаменованием: эта новая жизнь и в самом деле оказалась очень короткой. Раскрепощение СМИ происходило вовсе не так стремительно, как это отложилось у многих в памяти. Гласность не означала полной отмены цензуры и резкого всплеска свободы слова. Кроме того, она не была абсолютной: по сути, она стала “ограниченной лицензией” для избранных СМИ, рассчитанных на определенную аудиторию, наиболее восприимчивую к перестройке, – на студентов, молодых специалистов и городскую интеллигенцию. Цель гласности в понимании Горбачева состояла в том, чтобы оживить социализм; следствием ее, в представлении Яковлева, должно было стать преображение страны. Главным орудием перестройки была печать. Чтобы мобилизовать интеллигенцию и расположить к перестройке Запад, были выбраны два печатных органа. Первым стал “Огонек” – одиозный цветной еженедельный журнал, главным редактором которого все еще оставался старый драматург-сталинист Анатолий Софронов, зачинщик борьбы с критиками“ космополитами”, травивший в свое время Твардовского и нападавший на Яковлева. У “Огонька”, выходившего тиражом 1,5 миллиона экземпляров, было одно очевидное преимущество: журнал давно зарекомендовал себя как крайне реакционное и антизападное издание, поэтому его поворот в сторону прозападных либералов наверняка не остался бы незамеченным. На пост главного редактора Яковлев предложил Виталия Коротича – второстепенного поэта из Киева, который не побоялся вслух говорить о намеренных попытках директора Чернобыльской АЭС скрыть информацию об аварии. Одновременно с назначением Коротича главредом “Огонька” Егору Яковлеву предложили возглавить те самые “Московские новости”, или Moscow News, целью которых было распространение советской пропаганды за рубежом. Газета выходила с 1930 года и изначально предназначалась для американских рабочих, приехавших в СССР воплощать великий план строительства новой страны. Ее основателем и первым главным редактором была американская социалистка Анна Луиз Стронг, первым редактором международного отдела – британская коммунистка Роза Коуэн, расстрелянная в 1937 году. К середине 1980-х газета выходила на всех основных иностранных языках и распространялась преимущественно за пределами СССР. Она была частью Агентства печати “Новости” (АПН), пропагандистского органа, тесно связанного с КГБ, поэтому ее штат состоял в основном из неудавшихся разведчиков, завербованных экспатов (в основном из арабских стран) и их кураторов из КГБ. Русскоязычную версию издания, которую теперь поручили выпускать Егору, запустили лишь в 1980 году к Московской летней олимпиаде – как рекламу советских достижений. Теперь задача газеты была сформулирована иначе: широко освещать перестройку для западных читателей и всячески продвигать ее повестку. Все это Егор прекрасно осознавал, когда соглашался на новую должность. Тираж издания заметно вырос, и уже через год после своего назначения на заседании местного парткома газеты Егор заявил: “Сообща нам удалось создать газету, которую читают и цитируют, которой доверяют. [Теперь] у нас появилось издание, которое можно использовать для очень важных событий/проектов, имеющих отношение к международному общественному мнению”[105]. Егор не возражал против того, чтобы его использовали: ведь это и ему давало шанс использовать перестройку и Горбачева в собственных целях. Именно этого шанса поколение Егора дожидалось целых восемнадцать лет. “Московские новости” не отвечали западным представлениям о том, что такое газета. Новости продолжали жестко цензурироваться. Газеты в то время сами вообще не собирали материал – его распространяло советское телеграфное агентство ТАСС. Для мировой прессы одним из самых громких событий первых перестроечных лет стало возвращение из ссылки Андрея Сахарова. В “Московских новостях” эта новость была изложена в сорока словах и помещалась на третьей странице внизу – там, где обычно печатали поправки к предыдущим номерам. Новостных репортажей в ранней перестроечной прессе почти не было. Главное место занимали публицистические очерки и мнения. Эти публикации становилась вехами, на которые люди ориентировались, оценивая происходившие в стране перемены. Самый популярный раздел назывался “Мнение трех авторов”: в нем собственными взглядами на какую-нибудь злободневную тему делились три видных общественных деятеля – писатели, ученые, режиссеры. Через пару лет после того, как Егор пришел в “Московские новости”, газета стала самой востребованной в СССР. Тираж ее при этом по-прежнему строго регламентировался цензурой, а не спросом. Газета выходила раз в неделю, и каждую среду, начиная с пяти часов утра, у киосков Союзпечати выстраивались длинные очереди. К девяти утра все экземпляры уже расходились. Те, кому удалось приобрести свежий выпуск, прочитав, передавали его друзьям. Те же, кому не повезло, читали газету на застекленных стендах у Пушкинской площади в центре Москвы. Со временем это место стало центром политических дебатов, наподобие лондонского Гайд-парка. “Московские новости” нужны были людям не для того, чтобы в прямом смысле слова узнавать новости, а для того, чтобы понимать, куда движется страна. Листая сейчас толстые подшивки старых выпусков “Московских новостей”, сложно понять, из-за чего было столько шума тридцать лет назад. Почему кому-то было не лень подниматься ни свет ни заря, чтобы холодным декабрьским утром стоять в очереди за газетой, которая не сообщала почти никаких новостей, зато писала, например, об Анне Ахматовой? Но в ту пору каждый выпуск “Московских новостей” становился политическим событием. Ничего нового в том, о чем писала газета, не было – об этом давно уже говорили и спорили на московских кухнях. Главной новостью было само существование газеты, печатавшей статьи на животрепещущие темы, да еще под собственными именами авторов, и миллионные тиражи журналов, в которых можно было прочитать то, что до недавнего времени ограничивалось самиздатом. По Москве тогда ходил такой анекдот: Один приятель звонит другому: – Читал последний номер “Московских новостей”? – Нет, а что там? – Ну, это не телефонный разговор. В это же время перестали глушить иностранные радиостанции. Александр Яковлев был убежден, что аудиторию нужно завоевывать не запретами, а новыми современными проектами, способными конкурировать с Би-би-си и “Голосом Америки”. Одним из первых таких проектов стала телепрограмма “Взгляд”, которая выходила в эфир в пятницу вечером и по времени совпадала с популярной передачей Севы Новгородцева “Программа поп-музыки из Лондона”, звучавшей в коротковолновом диапазоне Русской службы Би-би-си. Чтобы привлечь молодежную аудиторию, ведущие “Взгляда” должны были одеваться и говорить так же, как зрители, которых они надеялись завоевать. От них требовались легкий цинизм, осведомленность и способность разбираться в западной поп-культуре. Вместе с тем они должны были вызывать доверие. В советской телерадиовещательной империи существовал только один возможный источник подобных кадров: радиослужба иновещания, которая на десятках языков транслировала всему миру советскую пропаганду. Именно сюда стекались выпускники престижных вузов, говорившие на иностранных языках, но мало верившие в то, что они, собственно, вещали. Как и “Московские новости”, служба иновещания была тесно связана с КГБ. Брали сюда, по большей части, детей из семей привилегированной советской элиты. Одним из главных ведущих “Взгляда” был Александр Любимов, сын легендарного агента КГБ в Великобритании, выдворенного оттуда в 1960-е годы. Любимов-младший родился в Лондоне, принадлежал к советской “золотой молодежи” и учился в Московском институте международных отношений – престижном питомнике будущих дипломатов и сотрудников разведки. В отличие от советских диссидентов, которые слушали “вражеские голоса” тайком у себя дома, рискуя, что на них кто-нибудь донесет, люди вроде Любимова делали то же самое открыто, “по долгу службы”. Они желали западной жизни и понимали ее лучше, чем люди, работавшие на советском телевидении. У них был доступ к западным СМИ, они знали иностранные языки и читали иностранные газеты. Профессионально занимаясь советской контрпропагандой, они обязаны были знать, кому и в чем противостоят в идейном споре. Им полагалось дезинформировать других, но сами они отлично понимали, что происходит. “У нас дома были произведения Солженицына. Я прекрасно знал, кто такой Сахаров. Как там говорят? Жандарм – самый свободный человек в России”, – говорил сам Любимов[106]. Когда перестройка развернулась по-настоящему, он и его ровесники оказались лучше всех подготовлены к тому, чтобы переделывать советское телевидение на западный манер. В итоге это принесло им огромную пользу. “Взгляд” стал инкубатором для телевизионных деятелей, которые получат особое влияние в следующие 20 лет. Они научились использовать систему с максимальной эффективностью. Первые выпуски “Взгляда” хотя стилистически и отличались от набивших оскомину программ советского телевидения, в том, что касалось содержания, границ дозволенного особенно не нарушали: молодой человек, выросший в детдоме, декламировал собственные стихи, ведущий объяснял телезрителям, как отличить настоящие джинсы Levi’s от поддельных или как открыть свой кооператив. Сюжеты отделялись друг от друга музыкальными номерами. И все же каждая передача испытывала на прочность и все шире раздвигала рамки допустимого, заводя разговор о том, чего до сих пор якобы вовсе не существовало в СССР: о гомосексуализме, наркотиках и СПИДе, коррупции. “Взгляд” заговорил о том, что нужно убрать Ленина из мавзолея, и показал интервью с капитаном подводной лодки, затонувшей в Северном Ледовитом океане, заявив во всеуслышание, что советские подлодки – это смертельные ловушки. Именно в этой программе появилось первое публичное интервью с Сахаровым после того, как ему позволили вернуться из ссылки в конце 1987 года. Тускло освещенная студия программы выглядела совсем как московская кухня, где друзья разговаривают о моде, музыке и политике, слушают свежие записи любимых рок-групп и смотрят видеоклипы. Рост потребления в начале 80-х годов привел к тому, что во многих советских квартирах – особенно если эти квартиры были кооперативными – имелось по два телевизора, один из которых жил на кухне. Кухня, таким образом, была одновременно и местом просмотра, и декорацией телепередачи. При этом сам формат программы “Взгляд” напоминал скорее толстый журнал, а не развлекательное шоу. Настоящее прошедшее Гласность в советских СМИ началась со споров не о настоящем страны, а о ее прошлом. Три четверти всех публикаций в перестроечные годы были посвящены истории. По точному наблюдению социологов Бориса Дубина и Льва Гудкова, советское общество напоминало человека, который, зациклившись на собственном прошлом, шагает “назад в будущее”. Прошлое играло главную роль в преобразованиях конца 1980-х годов. Причем история занимала не только узкий интеллектуальный круг, но и массовое сознание. В 1988 году, когда советская экономика уже находилась в состоянии тяжелейшего кризиса, а на периферии империи начались кровопролитные конфликты, в Москве проводились уличные митинги за неограниченную подписку на многотомное издание “Курса русской истории” Василия Ключевского и на еще более академический историографический труд Сергея Соловьева. Как отмечал историк Андрей Зорин, за всем этим стояло убеждение, что государство постоянно скрывает правду о прошлом: надо просто вернуть людям истинное знание истории, и страна вырвется из порочного круга собственных ошибок. Впрочем, история как наука мало занимала участников бурных дебатов 1980-х годов. Главным, что реформаторы-коммунисты усвоили из прошлого, было то, что над всеми сферами жизни, включая экономику и саму историю, господствует идеология. История была предметом не научных, а идеологических баталий 1980-х. Как писал Лацис, факты из жизни наших дедов, эпизоды пятидесяти-семидесятилетней давности обсуждались с такой горячностью, как будто сегодня, а не полвека назад, должен был решиться вопрос, расстрелять Бухарина или признать невиновным […] Если бы не тупость советской бюрократии [в предыдущие двадцать лет], споры о сталинизме отшумели бы в 1950-е годы и не стали бы фактом текущей политики тридцать лет спустя[107]. Либералы и их противники-консерваторы сражались за прошлое, как за политический и экономический ресурс. В сущности, так оно и было. Как писал Оруэлл в “1984”, “тот, кто контролирует прошлое, тот контролирует будущее. Кто контролирует настоящее, тот контролирует прошлое”. Боролись за само слово “память”. Одной из первых откровенно антисемитских монархических организаций, возникших под патронатом КГБ, было общество “Память”. Это название оно украло у историков-диссидентов, выпускавших одноименный самиздатовский журнал. Позднее возникло движение за права человека со схожим названием – “Мемориал”, созданное бывшими диссидентами при поддержке Андрея Сахарова и поначалу занимавшееся в основном реабилитацией жертв сталинских репрессий. С новой силой началась десталинизация, оборвавшаяся в 1964 году вместе с правлением Хрущева. Со страниц “Московских новостей” не сходили статьи о Сталине. Однако настоящего покаяния – такого, которое помогло бы примириться с прошлым, – все же не произошло. Для этого было недостаточно переосмыслить сталинскую эпоху: нужно было заново переосмыслить всю систему, которая привела Сталина к власти. Кроме того, потребовалось бы “выкопать из могил” тела миллионов людей, поддерживавших его режим. К этому поколение 1960-х готово не было. Храня верность памяти отцов, эти люди тиражировали миф о том, что сталинизм был искажением, а не следствием советской системы, опиравшейся, по словам Александра Яковлева, на “тысячелетнюю модель государственности”. Публикации, посвященные преступлениям сталинизма, соседствовали с панегириками в адрес Ленина. Главным лозунгом перестройки было “Больше социализма!”. В январе 1987-го, когда СССР праздновал 70-летие Октябрьской революции, в “Московских новостях” появилась новая рубрика – “Былое”. Первая статья была написана в форме диалогов с Лениным: газета задавала вождю вопросы, а ответы брала из его трудов. На тех же страницах Михаил Шатров (драматург, специализировавшийся на пьесах о Ленине) и Стивен Коэн (биограф Бухарина и историк левых взглядов из Принстонского университета) вели дискуссию о значимости ленинских идей под заголовком “Вернуться, чтобы идти вперед”. “Конечно, надо снова и снова возвращаться к Ленину, ко всему объему его идей, связанных с развитием страны, особенно к идеям последних лет его жизни. Их нужно точно понять, освоить, чтобы двигаться вперед”, – говорил Шатров[108]. Представление о том, что идеи Бухарина и Ленина по-прежнему актуальны в конце 1980-х, разделял и Коэн. Сталинисты историю сдавать не собирались и в марте 1988 года нанесли ответный удар – в виде статьи под названием “Не могу поступаться принципами”. Статья, занявшая целую полосу, вышла в реакционной газете “Советская Россия” за подписью некоей Нины Андреевой, преподавательницы химии из Ленинградского технологического института. По сути и по форме это был манифест консервативного крыла партии. Автор возмущалась пьесами Шатрова: “Тема репрессий гипертрофирована и заслоняет объективное осмысление прошлого… Они внушают нам, что в прошлом страны реальны лишь одни ошибки и преступления”[109]. Письмо отчетливо отдавало антисемитизмом. По словам Андреевой, национальные интересы Советского Союза были преданы евреями-троцкистами, в то время как героическую победу над фашизмом одержали именно славянские народы. Как писал Дэвид Ремник, лично встречавшийся с Ниной Андреевой, она “славилась” своими письмами. Выяснилось, что раньше она писала анонимные доносы на коллег, за что даже была исключена из институтской партийной ячейки (хотя потом, по настоянию КГБ, ее восстановили). Письмо Андреевой было напечатано по личному указанию Егора Лигачева – главного оппонента Яковлева из консервативного крыла компартии. После публикации в “Советской России” Лигачев собрал у себя в кабинете руководителей крупнейших газет и сказал, что все должны прочесть эту “замечательную” статью, а также поручил региональным изданиям перепечатать ее как материал особой важности, отражающий партийную линию. Многие послушно выполнили указание. Когда письмо появилось в печати, и Горбачев, и Яковлев находились за границей. Оба восприняли его как “призыв к оружию, попытку переворота”. “Целью было повернуть вспять все то, что было задумано еще в 1985 году… Та самая, сталинистская, обвинительная [форма], в стиле передовиц старых советских газет… это был внятный окрик: «Стоп! Перестройке конец!»”, – вспоминал позднее Яковлев[110]. Он прервал визит в Монголию и срочно вылетел в Москву. Как и было задумано, письмо Андреевой восприняли как команду к смене линии партии. В советской печати подобные письма “трудящихся” имели печальную историю. В 1952 году было опубликовано письмо Лидии Тимашук, послужившее сигналом к началу “Дела врачей” – чудовищной антисемитской кампании против врачей-евреев, которых обвиняли в намеренном вредительстве и покушении на жизнь крупных советских деятелей. На той же неделе, когда вышло письмо Андреевой, либеральную телепрограмму “Взгляд” сняли с эфира. Сам факт, что антиперестроечный манифест был напечатан в газете, а не зачитан по телевидению или по радио, придавал этому тексту вес и основательность, а также, что важнее всего, помещал его в исторический контекст. Статья вызвала оцепенение среди интеллигенции. Либеральная пресса замолчала на три недели. Никто не решался на ответное выступление. “Это были чудовищные дни, – вспоминал Егор Яковлев. – На чаше весов было все, на что мы надеялись и о чем мечтали”[111]. “Московские новости” первыми прервали молчание. Горбачев, воспринявший статью Андреевой как лобовую атаку и попытку переворота. созвал внеочередное заседание Политбюро, которое продолжалось два дня. Александру Яковлеву поручили написать передовицу для “Правды”, которая разъяснила бы истинную линию партии. Либеральные издания выдохнули с облегчением. “Взгляд” вернулся в эфир. История с Андреевой стала последним испытанием для той “сигнальной” системы, которая исправно работала в течение всего советского периода. Смысл печатного слова заключался в его прочности, неотменимости. Теперь, когда в течение двух недель в партийных газетах одновременно появились сигналы, противоречащие друг другу, стало ясно, что система дает сбой и единой партийной линии вообще не существует. В те дни Виталий Коротич, главный редактор “Огонька”, сказал Егору: “Мы привыкли, что нужно все время выяснять: что происходит? И при этом упустили из виду, что мы сами и создаем положения”[112]. Схватка из-за письма Андреевой была частью гораздо более широкого столкновения между двумя лагерями идейных противников. За Андреевой и ее сторонниками стояла многовековая традиция – трепет перед абсолютной и сакральной властью государства, воплощением которой стало правление Сталина. Противоположный лагерь ставил на первое место личные человеческие ценности – такие как достоинство и неприкосновенность частной жизни. Но и те, кто превозносил Сталина, и те, кто идеализировал Бухарина, искажали историю, используя ее как средство политической борьбы. Реабилитация Бухарина, безусловно, являлась восстановлением исторической справедливости. Следуя той же логике, нужно было бы реабилитировать Берию, ложно обвиненного в шпионаже в пользу Британии. Однако между реабилитацией – то есть снятием ложных обвинений – и мифологизацией есть огромная разница. История не прощает мифологизации и не подчиняется политической целесообразности. В результате пострадали оба лагеря. Продвигая перестройку, рассматриваемую как возвращение к НЭПу и воплощение бухаринской идеи социализма, ее идеологи искажали картину не только прошлого, но и настоящего. Они описывали перестройку как начало новой эры социализма, а не конец советского периода истории, какой она в сущности была. Но конец пути, обозначенный как его начало, означал тупик. Попытка спрыгнуть с поезда