Голос
Часть 4 из 12 Информация о книге
– Я же сказала, Джини: тебе нужно просто еще немного подождать. И я подождала. И все оказалось именно так, как и предсказывала Джеки. Даже еще хуже. Наступление началось сразу по многим направлениям и настолько бесшумно, что у нас не осталось ни малейшего шанса хотя бы сплотить ряды. Одну вещь из рассуждений Джеки я все же усвоила сразу: невозможно протестовать против того, чего не видишь. А я не видела того, что на нас надвигалось. Остальное я поняла через год. Когда узнала, как трудно написать письмо своему конгрессмену, не имея ни ручки, ни карандаша, как послать письмо, не имея марки. Когда увидела, с какой легкостью продавец в киоске с канцелярскими принадлежностями заявил мне: «Извините, мэм, но я не могу вам это продать», а работник почтового отделения лишь молча покачал головой, когда я – особь, лишенная Y-хромосомы, – попросила продать мне обыкновенную марку. Когда узнала, как быстро может быть аннулирован твой счет и номер мобильного телефона и как эффективно способны действовать молодые люди из соответствующей организации, когда устанавливают в твоем доме камеры слежения. Я поняла, что если некий план принят на вооружение, то с тобой буквально за одну ночь может произойти все, что угодно. Глава шестая Патрик сегодня вечером настроен игриво, а вот у меня совершенно нет настроения затевать «любовные игры». Но либо «игры», либо он снова станет принимать антидепрессанты, чтобы выдержать еще один день, еще одну неделю на работе, благодаря которой, собственно, в нашем автомобиле есть бензин и мы вполне можем заплатить за поход детей к зубному врачу, если возникнет такая необходимость. Хотя даже тот весьма высокий пост, который Патрик занимает в нашем правительстве, все же не дает ему достаточных доходов, чтобы как следует обеспечить семью, поскольку я теперь больше не работаю. Свет на крыльце погашен, мальчишки улеглись, а Патрик, укладываясь на наше супружеское ложе, нежно шепчет: – Я люблю тебя, детка, – и, судя по тому, как лихорадочно блуждают по моему телу его руки, он, ясное дело, спать пока не готов. Пока еще нет. А ведь мы с ним не занимались «этим» очень давно. По-моему, несколько месяцев. А может, и дольше. В общем, мы приступаем к делу. Я никогда не любила болтать, занимаясь любовью. Слова казались мне такими неуклюжими; и потом, они как-то слишком резко вмешивались в естественный ритм совокупления, подрывая сами его основы. И забудьте, пожалуйста, эти дурацкие порнографические мантры: Дай, дай его мне. О, я кончаю! Сильней, сильней. Ох, милый, да, да, да! Подобная чушь годится только для кухонного флирта или для непристойно-убогих шуточек в компании подружек, но только не в постели. Только не с Патриком. И все-таки о чем-то мы разговаривали. До и после. И во время тоже. Немного, всего десять звуков: Я тебя люблю – пять гласных, пять согласных, одно мягкое «т», во всех отношениях подходящее для данной ситуации. И произнесенные шепотом наши имена: Патрик, Джин. Но сегодня вечером, когда мои дети спят, а мой муж занимается со мной любовью и я слышу возле самого уха его ровное тяжелое дыхание, я закрываю глаза, чтобы не видеть яркого отражения луны в зеркале гардероба, и думаю, что же все-таки для меня предпочтительней. Стала бы я счастливее, если бы и он разделил со мной мое молчание? Было бы мне от этого легче? Или мне все-таки нужны слова Патрика, чтобы заполнить ту пустоту, что существует и в нашей спальне, и во мне самой? Он вдруг перестает сосредоточенно двигаться во мне и спрашивает: – В чем дело, детка? – В его голосе забота и тревога, но я, по-моему, улавливаю там и еще некий намек, некую особую интонацию, которую мне никогда больше не хотелось бы слышать. Более всего это похоже на жалость. Я поднимаю руки и, прижав обе ладони к его щекам, притягиваю его к себе и целую в губы. Этим поцелуем я словно говорю ему, что все это ерунда, что все пройдет, что все еще будет хорошо. Это, разумеется, ложь, но ложь, вполне в данный момент подходящая, и больше Патрик ничего не говорит и не спрашивает. Пусть сегодня все у нас будет тихо и спокойно. Полная тишина. Абсолютная пустота. Я чувствую, что нахожусь сейчас как бы одновременно в двух местах. С одной стороны, я всей кожей чувствую тяжелое тело Патрика, как бы повисшее надо мной, лишь изредка с моим телом соприкасаясь; я слита с ним, я его часть, но в то же время я существую отдельно от него. А с другой стороны, я целиком погружена в воспоминания о том, как судорожно я возилась с застежкой на выходном платье, сидя на заднем сиденье гоночного автомобиля «Гранд Нэшнл», принадлежавшего Джимми Риду; это была очень сексуальная машина, если машина вообще может быть сексуальной. Я пыхтела, смеялась и вообще была здорово подогрета алкоголем, а Джимми вовсю лапал меня и шарил по моему телу своими ручищами. Затем воспоминания переносят меня в какой-то веселый клуб, где я пою, радуясь победе нашей далеко не звездной футбольной команды; затем – я произношу прощальную речь на выпускном вечере в колледже; а затем – выкрикиваю грязные ругательства в адрес Патрика, который терпеливо просит меня еще разок поднатужиться и, взволнованно задыхаясь, все повторяет: Ну, еще хотя бы один разок, детка, пока не выходит головка ребенка… А затем перед моим мысленным взором отчетливо предстает то, что было два месяца назад: маленький съемный коттедж, я лежу на кровати, а надо мной горячее тело того мужчины, которого мне отчаянно хочется увидеть снова; я и сейчас с волнением вспоминаю его ласки, я и сейчас чувствую прикосновение его рук к моему телу… «Лоренцо, Лоренцо», – повторяю я про себя, а потом, дав себе некий внутренний пинок, заставляю себя выбросить из головы эти три чудесных слога, из которых состоит его имя, пока повторение этого имени не пробудило в моей душе слишком сильную боль. Но мое «я» раздваивается все сильней, и я теперь словно существую одновременно в двух различных ипостасях. В такие, как сегодня, моменты я думаю о других женщинах. Например, о докторе Клодии. Однажды, находясь у нее на приеме, я спросила: получают ли гинекологи от секса большее удовольствие, чем мы, все прочие женщины, или же наоборот – они теряются в клинических подробностях акта? Может быть, ложась на спину, они думают: «О, моя вагина расширяется, становится более податливой, а клитор прячется под «клобучок», и верхняя треть стенок моего влагалища (но только верхняя треть) начинает сокращаться со скоростью одна пульсация за восемь десятых долей секунды». Доктор Клодия одним ловким движением извлекла из меня расширитель и сказала: «Честно говоря, на первых курсах медицинского колледжа со мной все происходило именно так, как вы говорите. И я ничего не могла с этим поделать. Но, слава богу, мой партнер тоже был студентом-медиком; любой другой, как мне кажется, уже давно встал бы, застегнул молнию на брюках и удалился восвояси, оставив меня, истерически хохочущую, под одеялом. – И она, ласково потрепав меня по колену, высвободила сперва одну мою ногу, а потом и вторую из обитых какой-то мягкой розовой штуковиной опор гинекологического кресла. – Ну а теперь я просто получаю от секса удовольствие. Как и все остальные люди». Пока я вспоминаю доктора Клодию с ее блестящим стальным расширителем, Патрик добирается до оргазма и тяжело обвисает, придавив меня и целуя мне шею и уши. Интересно, думаю я, а как это происходит у других женщин? Как они выходят из положения? Неужели они все еще находят в супружеском сексе нечто приятное, доставляющее им удовольствие? Неужели они по-прежнему любят своих мужей? Или, может, теперь уже они их ненавидят? Хотя бы чуть-чуть? Глава седьмая Когда в первый раз раздается пронзительный крик Сони, я решаю, что мне это снится. Тем более рядом преспокойно похрапывает Патрик – у него сон всегда был крепкий, а в последний месяц он еще работал по такому безумному графику, что совсем выбился из сил. Так что пусть себе спит-храпит, сочувственно думаю я. Впрочем, в последнее время я и сочувствия-то особого к нему не испытываю. Оно словно выдохлось. Зачем работать по двенадцать часов в день, зная, что все равно неизбежно раскиснешь от усталости, и это в два раза уменьшит твою же производительность труда? Зачем хоронить себя под грудами бумажной работы и всякой административной бредятины, а потом, едва переставляя ноги, тащиться домой с единственным желанием: рухнуть в постель и уснуть мертвым сном? Зачем на следующее утро снова вставать и отправляться на работу, чтобы повторилось все то же самое? А чего все они, эти люди, собственно, ожидали, соглашаясь на такую работу? Впрочем, Патрик не виноват – это я понимаю и сердцем, и умом. Просто у нас четверо детей, и нам жизненно необходимы те деньги, которые он получает на службе. И все-таки сочувствия в моей душе не осталось уже почти ни капли. Мысли мои прерывает новый крик Сони, и это не бессловесный вопль, а прямо-таки водопад слов, и при мысли о том, сколько слов она уже произнесла, у меня кровь стынет в жилах. Мамочка, не позволяй ему до меня добраться не позволяй ему до меня добраться не позволяй ему до меня добраться… Я скатываюсь с кровати, путаясь в простынях, одеялах и ночной рубашке, скрутившей мои ноги точно свивальником. В результате я больно ударяюсь голенью об острый угол прикроватного столика, на ноге сразу зреет отличный синяк, внутри которого виднеется кровоточащая ссадина. Наверно, еще и шрам останется, но я об этом не думаю. Я думаю о том «шраме», который заполучу, если вовремя не доберусь до Сониной спальни и не успею ее утихомирить. Слова продолжают сыпаться у нее изо рта, они летят по коридору мне навстречу, точно миллион отравленных дротиков из чьих-то вражеских духовых трубок. И каждое слово больно жалит меня; каждое с легкостью хирургического скальпеля насквозь пронзает мою, некогда довольно-таки плотную шкурку и проникает прямо мне в душу, во внутренности… Господи, сколько же слов она успела произнести? Пятьдесят? Шестьдесят? Или даже больше? Больше. Конечно, больше. О господи… Теперь уже и Патрик проснулся, вскочил, глаза расширены, бледный – этакая картинка из черно-белого фильма, когда герой до смерти пугается, обнаружив в шкафу чудовище. Я слышу за спиной его торопливые шаги, их ритм совпадает с барабанным боем крови, пульсирующей в моих венах; Патрик кричит мне: «Беги, Джин! Беги!», но я даже не оборачиваюсь. Двери открываются словно сами собой, когда я буквально влетаю в них – сперва двери комнаты Стивена, затем – комнаты близнецов. Кто-то – то ли Патрик, то ли я сама – с силой бьет ладонью по выключателю в коридоре, и в пределах моего периферического зрения появляются три смутно видимых физиономии, бледные, как у привидений. Естественно, комната Сони непременно должна была оказаться дальше всего от моей спальни! Мамочка, пожалуйста, не позволяй ему до меня добраться не позволяй ему до меня добраться не позволяй… Сэм и Лео начинают плакать. На какую-то долю секунды я улавливаю одну-единственную мысль: я никудышная мать. Мои мальчики до смерти перепуганы, а я бегу мимо них, даже не пытаясь о них позаботиться, не обращая на них внимания, не замечая их. Ничего, о них я позабочусь позже – если, конечно, буду в состоянии вообще о чем-то еще заботиться. Еще два шага, и я вбегаю в маленькую комнатку Сони, прыгаю к ней на кровать, одной рукой нашариваю ротик малышки и затыкаю его. А моя вторая рука тем временем шарит под одеялом в поисках твердого металлического браслета у нее на запястье. Соня что-то мычит мне в ладошку, и я краем глаза замечаю часы на ночном столике. Половина двенадцатого. А у меня больше совсем не осталось слов – во всяком случае, на ближайшие полчаса. «Патрик…» – одними губами произношу я, когда он включает верхний свет. Четыре пары глаз в ужасе уставились на то, что творится на Сониной постели. Наверное, со стороны это более всего похоже на насилие – этакая гротескная скульптура: извивающийся ребенок в ночной рубашонке, насквозь промокшей от пота и ставшей почти прозрачной, и я, распростертая поверх нее, пытающаяся задушить ее крики и всем своим весом прижимающая ее к матрасу. Жуткая, должно быть, картина. Так сказать, детоубийство во плоти. Мой счетчик на руке, которой я зажимаю Соне рот, грозно светится, показывая цифру 100. Я поворачиваюсь к Патрику и умоляюще смотрю на него, прекрасно зная, что если я заговорю, если на моем счетчике появится хотя бы цифра 101, Соня неизбежно разделит со мной страшный удар током. Патрик мгновенно бросается ко мне, осторожно отрывает мою руку от Сониного лица и уже своей ладонью закрывает ей рот. – Ш-ш-ш, малышка. Ш-ш-ш. Папа с тобой. Папа никогда не позволит, чтобы с тобой случилось что-то плохое. Сэм, Лео и Стив входят в комнату, толкая друг друга и стараясь занять наиболее удобную позицию, и в комнате вдруг совершенно не остается места для меня. Таким образом, никудышная мать превращается еще и в бесполезную мать. Эти два слова – никудышная и бесполезная – скачут у меня в голове, словно шарики пинг-понга. Спасибо, Патрик. Спасибо, мальчики. Но я их не ненавижу. И я еще раз повторяю себе: нет, я их не ненавижу. Хотя иногда все-таки да: ненавижу. Я ненавижу, когда мой муж и мои сыновья говорят Соне, какая она хорошенькая. Я ненавижу, когда именно они утешают ее ласковыми словами, если она упадет, катаясь на велосипеде. Я ненавижу, когда они придумывают всякие истории о принцессах и русалках и преспокойно их ей рассказывают. Я ненавижу молча смотреть и слушать, когда они все это делают. Какое мучительное испытание – все время помнить, что самой-то мне в детстве именно мама и ласковые слова говорила, и всякие истории рассказывала. Черт бы все это побрал! Соня начинает понемногу успокаиваться, значит, непосредственная опасность миновала. Но я успеваю заметить, пятясь к дверям и выскальзывая из ее комнаты, что братья все же стараются к малышке не прикасаться. Просто на всякий случай: вдруг у нее случится еще один припадок, и она снова начнет выкрикивать слова. В углу гостиной наш бар – солидный деревянный стол на колесиках, где на полочках стоят разные бутылки с жидким болеутоляющим. Чистая водка и джин, карамельный скотч и бурбон. В бутылке, которую мы купили несколько лет назад для пикника в полинезийском стиле, еще осталось примерно на дюйм кюрасао цвета кобальта. А где-то в заднем ряду я нахожу то, что, собственно, и ищу: бутылку запрещенной здесь граппы, известной также как «итальянский самогон». Я забираю с собой бутылку и небольшой бокал, уношу все это на заднее крыльцо и жду, когда часы пробьют полночь. Выпивкой я давно уже не увлекаюсь. Она окончательно вгоняет меня в тоску – это же, черт побери, невыносимо, прихлебывая ледяной джин с тоником, вспоминать те летние вечера, когда мы с Патриком усаживались рядышком на крошечном, размером с почтовую марку, балкончике в нашей самой первой квартирке и подолгу обсуждали мои возможные научные гранты, или проблему получения квалификационных дипломов, или его дьявольскую нагрузку, когда он начал работать в качестве постоянного врача в Джорджтаунском университетском госпитале. Я также боюсь опьянеть, боюсь того состояния, которое называется «пьяному море по колено», ибо в этом состоянии я могу забыть обо всех правилах. Или попросту на них плюнуть. От первого доброго глотка граппы у меня внутри словно вспыхивает пожар; второй идет легче, мягче. Я как раз делаю третий глоток, когда часы возвещают конец этого дня, и счетчик на моем левом запястье приглушенным звонком сообщает, что мне дарована еще одна сотня слов. Что я буду с ними делать? Я тихонько открываю затянутую сеткой дверь, проскальзываю обратно в гостиную, мягко ступая по ковру, и ставлю бутылку в бар. Затем я иду к Соне. Она уже сидит в постели со стаканом молока в руках, а Патрик подпирает ей спинку ладонью. Мальчики снова улеглись, а я сажусь рядом с Патриком. – Все хорошо, дорогая. Мамочка с тобой. И Соня улыбается мне. Но на самом деле все происходит совсем не так. Взяв с собой выпивку, я спускаюсь на лужайку, прохожу мимо роз, которые миссис Рей так тщательно выбирала и высаживала, и углубляюсь во тьму того заросшего травой кусочка земли, где так чудесно пахнет цветущая сирень. Говорят, что с растениями нужно разговаривать, тогда они будут здоровее и станут лучше расти; если это правда, то в моем саду растения, должно быть, скоро умрут. Впрочем, сегодня мне абсолютно начхать и на эту цветущую сирень, и на розы, и на все остальное. И голову мою занимают исключительно мысли о совсем иной разновидности земных существ, которые столь хорошо мне знакомы. – Ублюдки гребаные! – злобно ору я, снова и снова. У Кингов в окнах мелькает свет, вздрагивают и раздвигаются вертикальные пластинки жалюзи. Но мне плевать на Кингов. Мне плевать, даже если я своими криками подниму весь квартал. Плевать, даже если меня услышат на Капитолийском холме. Я ору, пока у меня окончательно не пересыхает горло, и тогда я снова делаю добрый глоток граппы. Я пью прямо из бутылки, и немного виноградной водки проливается мне на ночную рубашку. – Джин! – раздается где-то позади меня голос Патрика, затем с грохотом захлопывается дверь, и он снова окликает меня, но уже ближе: – Джин! – Отвали к чертовой матери! – говорю я. – Или я так и буду выкрикивать слова одно за другим. – Мне вдруг становится совершенно безразлично, ударит ли меня током, испытаю ли я снова ту жуткую боль. Интересно, а если я сумею эту боль вытерпеть, если так и буду продолжать кричать, изливая свой гнев, если мне удастся заглушить и физическую боль, и горькие чувства алкоголем и криком, то неужели они так и будут продолжать бить меня током? Или я от первого же удара потеряю сознание? Возможно, убивать меня они бы все-таки не стали – они не убивают женщин по той же причине, по какой не одобряют аборты. Мы превратились для них в некое необходимое зло, в некие объекты, которые надлежит трахать, но не слушать. А Патрик уже вопит во весь голос: – Джин! Остановись, детка! Пожалуйста, прекрати это! У Кингов еще в одном окне вспыхивает свет. Со скрипом открывается дверь. По траве шуршат шаги.