Фантазии женщины средних лет
Часть 31 из 52 Информация о книге
– Забыла. – Я кивнула. Мы сидели в маленькой полуподвальной пивной, где-то на боковой улочке, за почти неотесанным, но приглаженным множеством локтей и кружек столом. Я сразу набросилась на жидкость, забыв, что она хмельная, и уже дважды перезаказывала, и теперь чувствовала глупую легкость в голове. Рене закурил. Ни Стив, ни Дино не курили, и мне самой никогда не нравилось, когда курили рядом, но сейчас понравилось. Он был смачным, этот запах, физическим, почти сладким, соблазняющим, мне вдруг самой захотелось взять в рот сигарету, именно его, отмеченную его губами. Но я сдержалась. – Я сразу почувствовал, что мы с тобой в заговоре. Потому и подошел. Думаешь, я часто знакомлюсь с женщинами на улице? – Не часто? – спросила я. Я знала, что пьяна, и потому прощала себе глупость, мне хотелось говорить глупости, я очень давно их не говорила. Он покачал головой. – Мы с тобой в заговоре? – переспросила я. – Это как? – Это просто, – ответил он. – Есть мир вокруг нас, а есть мы, и мы с тобой в заговоре. – Мы уже с тобой в заговоре или мы только сговариваемся? – Видимо, я очень нуждалась сейчас в этом уточнении. – Мы уже в заговоре. – А я не знала. – Я, наверное, глупо хмыкнула, даже для своего все оправдывающего опьянения. А потом моя ладонь оказалась накрытой, я и не заметила, когда вложила свою руку в его. Там ей было спокойно. – Мы с тобой в заговоре, – повторил он, – чувствуешь? Я чувствовала, и слово «заговор» удачно подходило моему чувству. – Ну и когда мы начнем свергать правительства и прочее. Мы, вообще, кто, левые, правые? Кто? – Мы не будем никого свергать. – А в чем тогда цель? – Мне не надоедало дурачиться. – Цель в том. – Рене разборчиво выговаривал слова, как будто разговаривал с ребенком. Собственно, я и была сейчас как ребенок. – Цель в том, чтобы в наш заговор никто не проник. Цель в отделении. Мне уже было пора оставить ребячливость, не настолько я опьянела. Я попыталась посмотреть на него ясным, зрелым взглядом. – Это цель, – согласилась я. – В книгах такой заговор называют любовью. Да? Рене встретил мой взгляд и не отпустил. Как рука, подумала я, цепкий, как рука. С таким особенно не пошутишь. Но мне хотелось. – Значит, мы уже как бы любим друг друга? – допытывалась я. – Как назвать. – То есть я тебя уже люблю? – не унималась я. Он знал, что я издеваюсь, я видела это по его глазам, они сузились и похолодели, как будто подернулись тонкой ледяной пленкой. Интересно, какой пленкой они подергиваются, когда он занимается любовью? Я попыталась представить. Не может быть, чтобы такой же? – Разве нет! – неожиданно произнес он, и я поняла, что он не спрашивает, а утверждает. Я была уверена, что скажу «нет». – Не знаю, – сказала я. И тут же осеклась. – Конечно, нет. – Я даже попыталась отдернуть свою руку, но он не пускал. – Как я могу тебя любить? Мы знакомы-то всего два часа. Теперь это выглядело как оправдание, и я замолчала. Глупо быть серьезной в таком разговоре. – А ты считаешь, что я люблю тебя? – Вот такой, смеющийся тон подходил больше. – Конечно. – Ему было все равно, каким тоном я говорила. – Значит, ты меня тоже любишь? У нас ведь обоюдный заговор. Я только сейчас догадалась, что совсем не обязательно все время говорить обо мне. – Конечно. Иначе я бы не находился сейчас с тобой. – И когда ты меня полюбил? – осторожно, чтобы не спугнуть, осведомилась я. – Когда увидел. Я смотрел на тебя и уже знал, как все получится. Знал, что мы будем вот так сидеть, знал, что буду держать твою руку. Я не могла понять, серьезно ли он или, как я, не очень. – Может быть, ты знаешь, что произойдет дальше? – спросила я. – Догадываюсь, – сказал он. – Что же? – Мы будем вместе, – спокойно ответил он. Я подумала, что его сила в прямоте, в простой, нарочитой прямоте, видимо, он сам знает об опасности фальши и умышленно избегает ее. Я хотела сказать что-нибудь нейтральное, чтобы не обнадежить, но и не расстроить, не сломать. И я бы сказала, но он прервал меня, как угадал. – Даже не важно, что ты сейчас скажешь. Так будет. – Я ничего не скажу, – ответила я, догадываясь, что это и есть лучший ответ. Я решила, что уже не поеду домой, во-первых, далеко, во-вторых, я устала, к тому же – была пьяна. – Я теперь всегда буду гонять на работу, а потом с работы, – сказала я Рене, пробуя сдержать глупую, сияющую улыбку. Но не получилось, я вдруг почувствовала, как сейчас, здесь, в этой замызганной, полуподвальной пивной рушится мое одиночество, а его опустевшее место заполняется жизнью. Я сказала Рене, что никуда не поеду и что мне нужна гостиница. – Значит, пойдем искать гостиницу, – сказал он, и мы вышли. Почему-то мы пошли не назад, к площади, а в обратную сторону, по узкой каменистой улочке, зажатой, почти раздавленной надвинувшимися на нее громадами домов. Они, впрочем, казались громадами только оттого, что улочка сама была настолько узкая, настолько затерявшаяся между ними, что мы вдвоем занимали всю ее ширину, иногда даже касаясь плечами стен, то я, то Рене. Здесь все было каменное: дома, мостовая, даже, казалось, бельевые веревки, перекинутые от дома к дому на специальных крючках. Даже развешенное на них белье, нависающее, размахивающее подолами и рукавами от прострель-ного, тоже узкого сквозняка, даже оно, бесстыдно выставленное напоказ, казалось каменным и серым. Только я и Рене не являлись частью этого окаменевшего сейчас, ночью, казалось, забытого мира. Мы оба были очень живые, особенно в контрасте с обступившим мерным одноцветным однообразием. Мы свернули, по-моему, вправо, даже не знаю зачем, просто взяли и свернули. Новая улица ничем не отличалась от предыдущей, разве оказалась еще уже, и нам, если бы мы и хотели, все равно некуда было деться друг от друга. Даже не знаю, когда мы начали целоваться, не помню, кто начал первым, помню лишь себя, втиснутую в холод стены, с уже воспаленными, начинающими опухать губами, не в силах двинуться, сдавленную между Рене и камнем. Его рот оказался не таким, как я его представляла, губы только выглядели узкими, но на вкус были плотными, они жадно впитывали меня и захватывали, и проникали с болью. Я отталкивала его, и мы шли, пошатываясь, но недолго, всего несколько шагов, пока я снова не нащупывала спиной камень, и снова его рот не становился моим, и делал с моим, что хотел: мял, кусал, выворачивал, и я знала, что его руки повсюду. Он несколько раз пытался задрать мне платье, но оно было длинное, почти до пят, и он, путаясь в подоле, бросал. Я опять отталкивала его, сама не зная зачем. – Мне нужна гостиница, – говорила я. – Да, – соглашался он. И мы снова шли и снова останавливались. Дойдя до конца улицы, мы уткнулись в тупик, в железные ворота из узорчатых прутьев – они все равно казались каменными. Идти стало некуда, и теперь прутья впились мне в спину, и я прижимала Рене к себе, запуская руки под короткую с вырезом рубашку, и гладила его резкое, жилистое, напряженное тело. – Пойдем, – говорила я, стараясь настойчиво, но не получалось. – Пойдем, здесь тупик. – И так как он не отпускал, повторяла: – Пойдем, пора. Я попыталась его оттолкнуть, я напряглась, отталкивая, а потом все изменилось, я не успела понять что, только стены домов хороводом мелькнули перед глазами, и сразу в плечи больно уперлись острые железные прутья. Я схватилась руками за решетку, моя голова, казалось, застряла в ней, я пыталась выпрямиться, но не могла, что-то давило, прижимая, на шею. Тут же стало холодно ногам, и я поняла, это платье, оно перестало прикрывать меня, и ноги оказались неудобно, слишком широко расставлены, и я чувствовала его руки на бедрах, сначала одну, жесткую, властную, и тут же другую. Внутрь меня проникла свежесть, я почувствовала незащищенность, может быть, оттого, что он сжимал и растаскивал меня в разные стороны не жалея, сильно, широко, оставляя пальцами следы. – Не надо, – я либо шептала, либо хрипела. – Не надо! Отпусти! Я не хочу! – Я не была ни в чем уверена, вообще ни в чем, я только сжалась, не зная, что ожидать. Но ничего не происходило, только я, раскрытая, растащенная по частям, доступная даже для воздуха. Я постаралась обернуться, я чувствовала, как свежесть смешивается с моей влагой и студит, вытравливая, высушивая ее. «Отпусти», – хотела сказать я опять, но вместо этого услышала крик и не сразу поняла, что он мой, лишь когда меня настигла боль, разрывая, сметая с пути. Я сомкнулась над этим разрывом, а потом был толчок, сильный, безжалостный, я больно ударилась, прутья вонзились в плечи, и я чуть не упала. – Мне больно! – закричала я, но тут новый удар, еще более сильный, еще большей разрывающей силы сбил мой крик и снова вдавил в решетку. Я пыталась сдвинуть ноги, но мои ягодицы были раздвинуты так широко, как будто никогда и не сходились, и я знала, что будет еще один удар, я хотела остановить его криком, но не успела. А потом были новые удары, еще и еще, и каждый следующий опровергал силу предыдущего, и у меня начали дрожать колени. Я расшатывалась и расшатывалась решетка, я слышала ее скрип, и внутри меня властвовала боль, она перекинулась на все тело, но в самой глубине она смешивалась с освобождением. Я вскрикивала, но теперь сама, ожидая удара, чуть приседала и раскачивалась, заворачивая, огибая, круговращая, пытаясь угадать, но не могла. – Это сильно, – хрипела я, но он бил, и я снова вскрикивала, пытаясь прийти в себя после удара и приготовиться к новому. – Ты убьешь меня! – Но он не верил мне и продолжал, и я приготовилась умереть, ноги не держали, я не знала, как я стояла, я вообще ничего не знала, кроме этих входящих в меня ударов. – Ты убьешь меня, – снова шептала я. – Я сейчас умру! Перестань, я умру! Но он не переставал, и все вокруг потерялось, как будто покрылось прозрачной влажной слюдой, обволакивающей, уводящей. Остался только скрип ворот, а сквозь него шепот, и я не понимала, что он говорит: что-то обо мне, о том, что он не отпустит, пока я не кончусь, не свалюсь, пока у меня еще есть тело. Но я не хотела падать, я сжимала прутья решетки и знала, что не упаду первой. «Ты сам не выдержишь!» – хотела выкрикнуть я и не успела, потому что на меня стали падать ворота, прорезая своими острыми прутьями, а на них падали этажами дома, с бельем, с веревками, задавливая, подминая. Боль проникла в голову, в виски, я оказалась разорвана на куски, по кускам, от меня ничего не осталось. Я уже не знала, что такое боль, откуда исходит, и где она, а где сводящие, сладостные судороги, пронзившие меня, освобождая, а через минуту снова, еще сильнее, и, наверное, я заплакала, хотя, может быть, мне все казалось и про слезы, и про освобождение. Кто-то уже кричал из окон, грозясь вызвать полицию, и я уже стояла лицом к Рене, и он целовал меня, а потом тащил куда-то, вроде бы раздавались полицейские сирены. Я почти ничего не запомнила: машина, напряженное лицо Рене, его губы, произносящие «ушли», мы, поднимающиеся на второй этаж гостиницы. Я легла лицом на кровать и прошептала: – Ты меня изнасиловал. Ты знаешь это. Мне больно. Я вся в синяках. – Хочешь еще? – Рене склонился надо мной. – Не знаю, – сказала я. – Не знаю. Может быть. Как ты? – И потом все пропало опять. Я знала, что Стив будет ждать моего рассказа, мне и самой хотелось поделиться, я привыкла за многие годы все выкладывать на бумагу, но я не могла. «Я по-прежнему буду тебе рассказывать обо всем, – написала я ему, – ничего не скрывая: о себе, о работе. Но только не о Рене, только не о том, как мы занимаемся любовью. Я не могу об этом». «Почему? – сначала он не поверил, а затем стал настаивать. – Я перестану понимать тебя, и наша связь порвется, выродится в ерунду, в пустяк». «Значит, так будет, – ответила я. – Не обижайся, мне и самой жаль, но я не могу рассказывать о нашей любви». «Ты боишься его?» «Нет, конечно, нет. Рене никогда не тронет меня. Дело не в нем. Понимаешь, Стив, я, как никогда, чувствую хрупкость почти нереального счастья, как никогда, боюсь потерять его, я даже боюсь сглазить. Мне страшно разрушить его самим фактом рассказа, тем, что я буду анализировать и разбираться». «Ты заметила, что первый раз назвала меня по имени? Помнишь, ты однажды написала, что твои письма ко мне должны быть безличными, иначе ты не сможешь быть откровенной. А сейчас ты назвала меня по имени». «Я не специально. От моей прежней жизни не осталось и следа, она изничтожена в прах, разлетелась на куски. Я тоже стала другой и не могу быть абсолютно откровенна с тобой, как была раньше. Прости». А позже я написала: «Единственное, что я могу тебе сказать, это то, что я счастлива, как никогда. И, пожалуйста, не спрашивай больше ни о чем». Я помню, я именно так и написала, и он послушался и никогда больше не спрашивал, потому что понял. Он все понял, как он всегда понимал, мой Стив. Я оглядываю комнату, она давно в рассвете, вполне освоившемся, ровном и спелом, как яблоко с ветки, и таком же пахучем. Я заглядываю в проем окна, небо безоблачно, легкое и светлое, каким оно бывает только на севере и только осенью в редкие дни хорошей погоды. Но мне не хочется вставать, хочется быть ленивой в моей сонной кровати, и я, блаженно поеживаясь, натягиваю одеяло на голову и тут же проваливаюсь в сладость сна. Мой сон сам пропитан светом, он такой же прозрачный, только припущенный медово-желтым, так бывает, когда даже во сне спокойно и безмятежно. Я просыпаюсь из-за того, что это ощущение пропало. А может быть, меня разбудил звук, ритмичный, покачивающийся, дробный звук, и я открываю глаза. Привычного света уже нет, он как бы сгустился, насупился и собрался кусками, и только совместив его рванную плотность с капающим стуком по стеклу, я понимаю – дождь. Это в наказание, думаю я, это природа меня наказала, я первая отошла от нашего уговора, проспав утро. Ну и Бог с ней, я не завишу от природы, я больше вообще ни от чего не завишу, и я бросаю тело с кровати в почти акробатическом кувырке. Вода в душе покрывает не только теплом, мне кажется, что каждая разделенная на капли водяная ниточка внедряет в кожу бодрый заряд. Я давно не чувствовала себя так легко, думаю я. Раньше, давно, когда мы с Рене жили вместе, счастье начиналась с самого утра. Я спешила на работу, зная, что меня ждет радость и что потом, когда я вернусь домой, меня снова будет ждать радость. Деньги, карьера, престиж, все это приятно, конечно, но не важно. А важны были Рене и мое дело, и все шло удачно.