Дверь
Часть 3 из 3 Информация о книге
Так я и сделала. Переложила на один большой поднос, сколько могла унести, хотя чувствовала, что он не совсем прав. Я тоже была зла на старуху, но догадывалась по ее рыданиям: ничего ужаснее случившегося для нее быть не могло, и, поостыв после ее ухода, заподозрила во всем этом беду поважнее нашего недовольства; с ним-то едва ли стоит так уж носиться. Виденное мной – это объедающееся четвероногое – наверное, далеко не такая идиллия, как может показаться. У пиршества этого, если вдуматься хорошенько, совсем иная, мифологическая проекция и подоплека. За тем столом предстали вовсе не какая-нибудь щедрая хозяйка и вознаграждаемый ею верный пес, а скорее персонажи какого-то древнегреческого сказания за своей жутковатой трапезой. И поглощаемое Виолой мясо – это было не просто жаркое, а словно жертвенные внутренности, некие воплощенные воспоминания, надежды и ожидания Эмеренц, которые она скармливала псу в отместку тому неявившемуся, обманувшему, уязвившему ее в заветнейших чувствах. Пес – как ничего не подозревающий Язон, а Эмеренц в своем непритязательном головном платке – распаленная темной страстью Медея[16]. Но, хотя меня не очень радовала перспектива вернуть Эмеренц ее угощение, мысль, что она сбыла нам остатки, задевала не меньше. Я ведь тоже провинциалка, со всей присущей провинциалам преувеличенной обидчивостью, и, зная, что оскорблю, все-таки не могла не дать Эмеренц достаточно ясно почувствовать: тут она уж все границы перешла. Поднос был увесистый, мне с трудом удалось с ним в руках отомкнуть калитку, и все на улице поглядывали, что это я такое несу. Эмеренц нигде не было видно, но не особенно приглушаемые на сей раз движение за дверью и разговор выдавали: она там с кошкой, наверное, беседует. Она ведь и Виоле всегда что-нибудь втолковывает, объясняет. Я крикнула, что, к сожалению, не могу держать все у себя и оставляю здесь, на столе, может потом взять. Тогда она протиснулась все-таки ко мне, приоткрыв дверь ровно настолько, чтобы ни кошка не выскочила, ни внутрь нельзя было заглянуть. Платье на ней было уже обыкновенное, будничное, а не выходное. Ни слова не говоря, вынесла она из служившей чуланом боковушки огромную кастрюлю, свалила в нее все вперемешку: мясо, торт, салат – и снесла в туалет; слышно было, как она ложкой выгребает в унитаз содержимое и спускает воду. Пес бесновался, но не получил ни куска. Эмеренц даже близко его не подпустила, отпихнув ногой. Тут я снова ее испугалась, уже не на шутку, и посильнее натянула поводок, хотя знала: попробуй она в припадке ожесточения вдруг кинуться на меня, пес ее же и возьмет под защиту. Между тем разделалась она и с бутылками: шарахнула их за горлышко о косяк; шампанское так и рвануло, собака взвизгнула с перепугу, а Эмеренц, выкинув в мусорный ящик осколки, принялась подтирать мокрый пол. Запахло, прямо как в корчме. Именно в эту минуту принесла нелегкая Шуту, Адельку и Полетт, всех сразу. Но мы представляли слишком уж нерасполагающее и малопонятное зрелище: я, стоящая столбом, Эмеренц, мрачно размазывающая половой тряпкой вино, подвывающий пес… и они предпочли подобру-поздорову удалиться. И я окончательно укрепилась в своей уверенности, что за столом у нас свершилось убийство: наряду с едой Эмеренц и с таинственным гостем учинила символическую расправу. Несколько лет спустя мне, впрочем, довелось познакомиться с жертвой. Ею оказалась стройная, красивая молодая женщина, вместе с которой пробирались мы сквозь толпу в день поминовения усопших. Трудно было выбрать день менее подходящий для посещения кладбища, но остальные были у нее целиком посвящены деловым столичным визитам и прочим более насущным вещам. К порогу сказочного вида склепа возложила она цветы: обернутые в целлофан розы на длинных стеблях, не подозревая, что их в тот же вечер украдут, – и очень сожалея, что не смогла навестить Эмеренц в обещанное время. Тогда бы еще застала ее в живых. Но с тех пор, как отец и дед, который давно жил за границей, отошли от дел, ей самой пришлось возглавить предприятие – и так уж сложилось в ту европейскую поездку, что отпал именно Будапешт; прямой был резон подождать другого удобного случая, чтобы совместить и нужное совещание, и Эмеренц. Нью-Йорк – все-таки неближний свет. Мы поужинали с ней – конечно, не так роскошно, как ее когда-то намеревалась угостить Эмеренц; не за оставшимся в далеком прошлом праздничным столом со свечами, которые отражались в муранском стекле. Я подала, что уж нашлось в холодильнике, рассказала, как тяжело Эмеренц пережила несостоявшееся свидание. Гостья удивилась: зачем же обижаться так из-за передвинутой даты, подобное – не редкость в деловом мире. На кладбище было сыро, промозгло; с веток капало; как раз у склепа, словно по наущению Эмеренц, поднялся ветер, не давая молодой женщине поставить на могиле свечку. Пламя, едва зажжешь, тут же гасло, будто старуха силилась его задуть с того света. Не раз уже после ее смерти возникало такое чувство, будто она где-то тут: повернувшись на каблуках, незримую фигу показывает в ответ на наши угрызения совести, на искательные попытки сделать шаг навстречу. Словно нет-нет да и мелькнет опять перед внутренним взором тень ее загадочного существа. Самым гнетущим было сознавать, что встреться они, Эмеренц, наверно, поняла бы: гостья не собиралась ни уколоть, ни оскорбить ее; что перед ней уже не ребенок, а взрослая здравомыслящая женщина, которая не пренебречь хотела ее лихорадочными приготовлениями, а лишь согласовать свои личные возможности с делами, вполне отдавая себе отчет, какие чувства она, еще крохотное беспомощное существо, могла возбуждать когда-то у Эмеренц и чем вся их семья обязана бывшей своей служанке. Деля с нами наш диетический ужин, она учтиво, но без сантиментов выразила сожаление, что так и не удалось увидеться – в сущности, познакомиться – с Эмеренц, которую любить, конечно, любила, но совсем не помнит; слишком еще была мала, даже лицо забыла. А мне подумалось: что сказала бы эта любезная особа, узнай она, как убивала ее в своем воображении бывшая нянька, чей рассудок в те минуты застлало мстительное удовлетворение, восторжествовав над отвергнутой (казалось ей) любовью; как – в образе жаркого – швырнула Эмеренц собаке эту некогда спасенную, но оказавшуюся недостойной девчонку: на, жри. Все это было, конечно, еще впереди, далеко впереди, а пока, возвратясь домой, я чувствовала одно: что повела себя с Эмеренц нехорошо, даже оскорбительно. Не надо было разрешать ей приглашать к нам кого-то, не надо было потворствовать ее намерению создать видимость, будто она живет в семье, а не в полном одиночестве, и тем усугублять ее склонность к скрытничанию. Не следовало и себе позволять эту глупую фанаберию: возвращать ей оставленное; чуть не в лицо тыкать то, чего она видеть больше не желала. Может, ей легче было бы справиться с собой, преодолеть этот свой непонятный душевный кризис, знай она, что от ее стараний есть хоть какой-то прок. Не во всяком ведь отеле сготовят такое великолепное угощение. Нет, ничего нельзя было швырять обратно. Кто-то больно обидел старуху, заслуженно, незаслуженно – не знаю; может, и есть этому легко объяснимая, лишь ее пониманию недоступная причина; что-то она усваивает с трудом, воспринимая по-своему, хотя некоторые вещи, не в пример многим, схватывает мгновенно. Но зачем было еще и мне затрагивать ее больное место? Вон собака не обиделась же, как она ее ни колошматила; животное все угадывает, ощущает своими таинственными нервными волоконцами. Мы легли, настроение у меня было плохое. Муж заснул сразу, но я никак не могла, все споря с собою. Наконец опять оделась; пес, лежавший через комнату от нас, встрепенулся при этих звуках, но лишь чуть слышно заскребся в дверь, точно не желая привлекать внимание мужа. Ладно, идем вдвоем. Правда, всего в нескольких шагах, но одной уж больно неуютно ночью на улице. И мы отправились, наподобие героев памятной мне с детства «Энеиды»[17]: как шествовал «муж благочестивый» из шестой песни поэмы. Ibant obscuri sola sub nocte per umbram perque domos Ditus vacuas[18]. Вероятно, именно тогда что-то окончательно решилось между мною и Эмеренц, прояснилось в наших с ней отношениях. И вот в ночных сумерках подошли к ее калитке. Я нажала кнопку и стала ждать ее появления. Было уже далеко за полночь, но лампочка в холле еще горела, а я знала, что она не ложится, не погасив наружный свет. Вскоре она и правда вышла, остановясь по ту сторону железной ограды. Запыхавшийся пес встал передними лапами на ее каменное основание. – Хозяин заболел? – сухо, деловито осведомилась Эмеренц, понизив голос, чтобы не потревожить спящих жильцов. – Нет, здоров… Можно к вам? Она впустила нас в палисадник, заперев за нами калитку. Собственная ее дверь опять была плотно притворена, хотя она только что вышла. Собака улеглась у порога, носом к щели, давая кошке знать о себе. Хотелось сказать Эмеренц что-нибудь мягкое, примирительное: мол, понятия не имею, что там произошло у нее, но только страшно жалею о своем глупом поведении и, даже не зная почему она вышла из себя, очень, очень сочувствую. Но я лишь на бумаге умею выражаться складно, а в жизни с трудом нахожу нужные слова; на язык не шло ничего, и в конце концов я сказала только: – Есть хочется. Не осталось у вас чего-нибудь?.. Словно погода нежданно переменилась, и солнце выглянуло из-за свинцово-серых туч: так, вопреки всякой логике, внезапная улыбка осветила лицо Эмеренц. «А ведь она очень редко улыбается», – мысленно сделала я для себя открытие. Первым делом пошла она помыть руки, как я догадалась по плеску воды в туалете. Эмеренц никогда не касалась съестного, не вымыв рук. Потом настежь распахнула кладовку, где, как оказалось, держала не только съестные припасы, но и все для сервировки. Пес сунулся было туда, но я поймала его за поводок, Эмеренц тоже цыкнула, и он послушно лег. С полок были извлечены желтая камчатная скатерть, тарелки, ножи – и мясо, но не то, оставшееся от приготовленного для гостьи, а другое, приправленное пряностями, удивительно вкусное. Я с аппетитом ела, кости доставались Виоле. Не отказалась я и от вина, разливного, из оплетенной бутылки, хотя не питаю склонности к алкоголю; но тут уж не до разборчивости, иначе зачем было и заявляться. Становилось ясно: сейчас я в чьей-то роли, в образе той гостьи, которую она напрасно прождала, ради которой столько старалась – и мне тогда еще совершенно незнакомой. Мы с Эмеренц теребили Виоле уши, играли его лапами; потом Эмеренц вышла меня проводить, как будто я, по крайней мере, в Кёбаню[19] собралась в этом своем халате и шлепанцах на босу ногу. Разговаривали единственно о собаке, точно важнее в ту ночь не было темы: о ее повадках, редкостном уме, отличных статях, а несостоявшийся визит, как по уговору, обошли молчанием. Передав мне возле нашего дома поводок и подождав, пока я войду в палисадник, Эмеренц медленно, размеренно, тихим голосом произнесла, будто обет принимая под покровом той полуреальной Вергилиевой ночи: – Никогда вам этого не забуду. Муж даже не пошевелился, когда я опять улеглась. Но Виолу еле удалось отослать на место: слишком уж много волнений за один день. Наконец и пес, повозившись, заснул, хотя уже не в комнате моей матери, а на пороге ванной. И звучное, почти мужское похрапывание разнеслось оттуда по квартире.Вы прочитали книгу в ознакомительном фрагменте. Купить недорого с доставкой можно здесь.
Перейти к странице: