Дон Кихот
Часть 60 из 105 Информация о книге
Их обнаживши, и таким манером, Чтоб от ударов тех следы остались. И этим лишь одним достигнуть можно, Чтоб скрылись счастья Дульцинеи воры. — Докладываю вам о том, сеньоры». – Ну так, честное слово, – воскликнул Санчо, – не только не дам я себе трех тысяч, но и трех ударов плетью, как если бы это были три удара ножом. К черту этот способ снятия колдовства! Да и какое отношение имеют мои ягодицы к колдовству? Клянусь Богом, если господин Мерлин не нашел другого способа снять чары с госпожи Дульцинеи Тобозской, то пусть ее остается заколдованною до самой могилы. – А я возьму вас, – воскликнул Дон-Кихот, – господин мужик, напитавшийся чесноком, привяжу вас к дереву, в чем мать родила и дам вам не три тысячи триста, а шесть тысяч шестьсот ударов плетью и так метко, что вам не отделаться от них, хоть вы три тысячи триста раз вертите спину. И не отвечайте мне ни слова, или я вырву из вас душу. Услыхавши это, Мерлин сказал: «Нет, так нельзя; нужно, чтобы удары, которые получит добрый Санчо, даны были ему по доброй его воле, а не силою, и в такие минуты, какие ему угодно будет выбрать, потому что срок ему назначен не будет. Впрочем, если он хочет искупить эту пытку половиною цифры ударов плетью, ему позволено предоставить нанесение себе этих ударов чужой рукой, хотя бы несколько и тяжелой. – Ни чужая, ни своя, ни тяжелая, ни легкая, – отвечал Санчо, – никакая рука не тронет меня. Разве я произвел на свет госпожу Дульцинею Тобозскую, чтобы своими ягодицами платиться за грех, произведенный ее прекрасными глазами? Это хорошо для моего господина, который составляет часть ее самой, потому что на каждом шагу он называет ее: «моя жизнь, моя душа, моя опора». Он может и должен отхлестать себя за нее и сделать все возможное для освобождения ее от чар, но мне отхлестать себя за нее, мне?… abernuncio. Только что Санчо высказал эти слова, как серебристая нимфа, сидевшая близ духа Мерлина, поднялась во весь рост и, откинувши свою легкую вуаль, открыла лицо, которое показалось всем сверхъестественно красивым» но потом, с мужским жестом и голосом мало женственным, она произнесла, обращаясь прямо к Санчо Панса: «О, злополучный оруженосец, – сказала она, – куриное сердце, бронзовая душа, каменные внутренности! Если бы тебе приказали, дерзкий разбойник, кинуться вниз с высокой башни, если бы от тебя потребовали, враг рода человеческого, чтобы ты съел дюжину жаб, две дюжины ящериц и три дюжины змей; если бы тебя убеждали убить свою жену и своих детей отточенным острием тяжелого палаша, – было бы неудивительно, что ты проявил бы себя неучтивым и отказался бы напрямик. Но делать историю из-за трех тысяч трехсот ударов плети, когда не найдется ученика в монастырях, как бы плох он ни был, который каждый месяц не получал бы по стольку же, – это положительно удивляет, оглушает, оцепеняет сострадательные внутренности всех тех, кто слышит подобный ответ, и даже тех, кто с течением времени узнает о нем. Обрати, о животное жалкое и очерствелое, обрати, говорю, свои отуманенные ослиные глаза на зрачки моих, блестящих, как мерцающие звезды, и ты увидишь, что они проливают слезы капли за каплей, ручей за ручьем, проводя стезя, тропинки и дороги по прекрасным полям моих щек. Сжалься, чудовище упрямое и злонамеренное, сжалься при виде того, как мой нежный возраст, не прошедший еще двух десятков лет, – потому что мне девятнадцать, и нет еще полных двадцати лет, – снедает себя и отцветает под корой грубой крестьянки. Если сейчас у меня вид иной, то только благодаря особенной милости, оказанной мне господином Мерлином, здесь присутствующим, исключительно для того, чтобы мой прелести тебя смягчили, потому что слезы опечаленной красоты превращают скалы в пух и тигров в овец. Бей себя, бей в эти толстые куски мяса, дикий и необузданный зверь, и оживи в себе мужество, которое ты только тогда и пускаешь в ход, когда наполняешь себе рот и живот, возврати свободу тонкости моей кожи, мягкости моего нрава и красоте моего лица. Но если ты не хочешь для меня смягчиться и покориться рассудку, то сделай это для этого бедного рыцаря, который стоить около тебя, для своего господина, говорю я, душу которого я вижу в эту минуту, потому что она засела в его горле, в пяти или шести дюймах от губ, потому что она только ждет твоего ответа, грубого или нежного, чтобы либо выйти из него через рот, либо возвратиться к нему в желудок. При этих словах, Дон-Кихот пощупал себе горло и, обращаясь к герцогу, воскликнул: – Клянусь Богом, сударь, Дульцинея сказала правду, потому что вот она, душа моя, остановилась среди горла, как арбалетный орех. – Что вы на это скажете, Санчо? – спросила герцогиня. – Я скажу, что сказал, – сударыня, – отвечал Санчо, – что касается ударов плетью – аbernuncio. – Надо говорить, Санчо, – заметил герцог, – аbrenuncio,[215] а не так как вы говорите. – О, ваша светлость, оставьте меня в покое, – отвечал Санчо, – я не в таком состоянии теперь, чтобы обращать внимание на тонкости и на то, меньше или больше одной буквой, потому что эти проклятые удары плетью, которые должны быть мне даны или которые я сам должен себе дать, меня так огорчают, что я не знаю, что говорю и что делаю. Но я хотел бы услышать от ее светлости госпожи доньи Дульцинеи Тобозской, где она научилась манере, которую она пускает в дело, обращаясь к людям с просьбой. Она просит у меня вскрыть себе мясо ударами плети, и при этом называет меня куриным сердцем, диким необузданным животным, с целой литанией других оскорблений, каких и дьявол не перенес бы. Разве мое мясо из бронзы? разве мне очень важно, заколдована она или нет? Какую корзину белья, сорочек, платков и обуви (хотя я ее и не ношу) послала она вперед, чтобы тронуть мне сердце? Вместо того она посылает одно оскорбление за другим, хотя знает пословицу, употребляемую здесь, что осел, навьюченный золотом, легко всходит на гору, и что подарки пробивают скалу, и что лучше синицу в руки, нежели журавля в небе, и что на Бога надейся, а сам не плошай. А синьор, мой господин, вместо того, чтобы обнять меня, подольщаться и ласкать, чтобы я растаял как воск, говорит, что если схватит меня, то привяжет меня совсем голого к дереву и удвоит мне порцию ударов плетью! Разве эти добрые, сочувствующие души не должны были бы принять в соображение, что они просят, чтобы отхлестал себя не оруженосец только, а еще и губернатор, точно они предлагают мне поесть меду на вишнях. Так пусть же в злой для себя час они научатся молить и просить, научатся быть учтивыми, потому что день на день не приходится, и люди не всегда бывают в духе. Я теперь пронзен печалью при виде дыр на моем зеленом камзоле, а от меня требуют, чтобы я по доброй воле себя отхлестал, когда у меня на это столько же охоты, как сделаться мексиканским князем. – Ну, друг Санчо, – сказал герцог, – если вы не размягчитесь, как вялая груша, вы не получите губернаторства. Хорошо было бы в самом деле, если бы я послал к своим островитянам жестокого губернатора с каменными внутренностями, который не сдается на слезы опечаленных девиц, на мольбы скромных чародеев и на повеления мудрых старцев! Одним словом, Санчо, или вы сами себя отхлещете, или вас отхлещут, или вы не будете губернатором. – Ваша светлость, не дадут ли мне два дня на размышление, чтобы мне решить, что лучше? – Нет, вы в каком случае, – перебил Мерлин. – Тут же на месте и в эту же минуту должно быть это дело решено. Или Дульцинея возвратится в пещеру Монтезиноса, превращенная снова в крестьянку, или в своем настоящем виде она будет перенесена в Елисейские поля, чтобы дождаться полной порции бичевания. – Ну, добрый Санчо, – воскликнула герцогиня, – будьте мужественны и ответьте достойно за хлеб, который вы ели у господина Дон-Кихота, которому все мы должны служить и любить за его превосходный нрав и высокие подвиги рыцарства. Скажите да, сын мой. Согласитесь на эту епитимью, и пусть дьявол пойдет к дьяволу, страх уйдет к трусу, потому что несчастие разбивается о доброе сердце, как вам известно так же, как мне. Вместо ответа на эту речь, Санчо, потеряв голову, обратился к Мерлину: – Скажите мне, господин Мерлин, – сказал он ему, – когда дьявол курьер явился нам, он принес моему господину поручение от господина Монтезиноса, предлагавшего ему подождать его здесь, потому что он научит его, как снять чары с госпожи доньи Дульцинеи Тобозской, но до сих пор мы не видели ни Монтезиноса, ни чего-либо подобного. – Дьявол, друг Санчо, – отвечал Мерлин, – невежда и величайший негодяй. Послал его отыскать вашего господина я и с поручением вовсе не от Монтезиноса, а от себя, потому что Монтезинос находится в своей пещере, ожидая, пока с него будут сняты чары, которым остается еще оторвать хвост. Если он вам что-либо должен или если у вас есть к нему дело, я к вам его приведу и доставлю вам его куда вам угодно. А пока согласитесь на это бичевание. Оно, поверьте мне, принесет много пользы вашей душе и телу. Душе тем, что послужит упражнением для вашего христианского милосердия; телу потому, что я знаю, что вы полнокровны и что недурно выпустить вам немного крови. – Врачей на свете много, – отвечал Санчо, – и без волшебников, которые тоже вмешиваются в медицину. Но так как все настаивают на этом, хотя я не вижу ничего в этом хорошего, я соглашаюсь дать себе три тысячи триста ударов плетью, но при условии, что я буду давать их себе, когда и как захочу, чтобы мне не назначали ни дней, ни сроков, но я постараюсь выплатить долг возможно скорее, чтобы свет мог наслаждаться красотой госпожи доньи Дульцинеи Тобозской, потому что она кажется, совсем напротив тому, что я думал, действительно очень красивою. Другое условие торга – чтобы мне не нужно было пускать себе кровь бичеванием, и если некоторые удары будут такие, что сгонят лишь мух, они тоже должны войти в счет. Также, если я ошибусь в счете, господин Мерлин, который знает все, позаботится сосчитать удары и дать мне знать, сколько не хватает или сколько было лишних. – О лишних, – отвечал Мерлин, – не зачем будет сообщать, потому что, как только будет достигнута необходимая цифра, госпожа Дульцинея в ту же минуту освободится от чар и, как признательная дама, явится к доброму Санчо, чтобы поблагодарить его и вознаградить за доброе дело. Поэтому, нет надобности заботиться, будет ли больше или меньше, и да сохранит меня небо от обмана кого-либо хотя бы на один волос! – Ну, так с Божьей помощью! – воскликнул Санчо. – Я соглашаюсь на пытку, то есть на епитимью, на выговоренных условиях. Только что Санчо произнес эти слова, как музыка раздалась вновь, и тотчас начались залпы из ружей. Дон-Кихот повис на шее своего оруженосца и стал покрывать тысячью поцелуев его щеки и лоб. Герцог, герцогиня и все присутствующие выказывали, будто испытывают необычайную радость по случаю этой счастливой развязки. Наконец колесница тронулась в путь, и, уезжая, прекрасная Дульцинея кивнула головой герцогу и герцогине и низко присела Санчо. В эту минуту начала всходить смеющаяся и румяная заря. Полевые цветы подняли и выпрямили свои стебли; хрустально чистые ручьи, шепчась с белыми и серыми камешками, по которым бежали, неслись к рекам с данью, которой те ожидали. Радостная земля, светлое небо, ясный воздух, прозрачный свет – все возвещало, что день, который приближался уже на подоле платья Авроры, будет спокоен и прекрасен. Удовлетворенные охотой и тем, что так легко и удачно достигли своей цели, герцог и герцогиня возвратились в свой замок с намерением продолжать шутки, которые их занимали более всяких других развлечений. ГЛАВА XXXVI Где рассказано о странном и невообразимом приключении дуэньи Долориды, она же графиня Трифальди, с письмом, написанным Санчо Панса к своей жене Терезе Панса У герцога был мажордом – весельчак и забавник. Он и представил из себя Мерлина, распорядился приготовлениями к предшествовавшему похождению, составил стихи и поручил одному пажу изобразить из себя Дульцинею. По требованию своих господ он тотчас подготовил другую шутку – самую забавную и странную из выдумок, какие можно себе вообразить. На другой день герцогиня спросила Санчо, приступил ли он уже к епитимье, наложенной на него для освобождения Дульцинеи от чар. – Конечно, приступил, – отвечал он. – Сегодня ночью я дал уже себе пять ударов. – Чем же вы себе их дали? – спросила герцогиня. – Рукой, – отвечал он. – О, – возразила она, – это скорей значит потрепать себя, нежели ударить. Я думаю, мудрый Мерлин не будет доволен такой изнеженностью. Надо было бы вам, добрый Санчо, устроить себе хорошее бичевание веревочками с железными узлами, которые хорошо дают себя чувствовать. Говорят, что наука входит с кровью, а вы думаете, что такой легкой ценой можно купить освобождение Дульцинеи. – Хорошо, – отвечал Санчо, – снабдите меня, ваша светлость, какой-нибудь плетью или какими-нибудь соответственными веревками. Я буду ими пороть себя, но так, чтобы меня не слишком жгли, потому что ваша милость должны знать, что хотя я и мужик, но тело мое скорей склонно к хлопку, чем к снастям, и несправедливо было бы мне разодрать себя в клочья ради других. – В добрый час, – отвечала герцогиня. – Завтра я дам вам плеть, которая подходит к вашим целям и которая соответствует нежности ваших телес так, как будто бы она была их сестрой. – Кстати, – сказал Санчо, – надо вашей милости, дорогая дама души моей, знать, что я написал письмо жене моей Терезе Панса с отчетом о том, что со мной было с тех пор, как мы расстались. Письмо это тут у меня за пазухой, и остается только надписать на нем адрес. Я хотел бы, чтобы ваша милость потрудились прочитать его, потому что мне кажется, что оно составлено так, как пишут губернаторы. – А кто его сочинил? – Да кто же мог его сочинить, кроме меня, грешного? – ответил Санчо. – И вы же его и написали? – продолжала спрашивать герцогиня. – Ну, нет, – ответил Санчо, – потому что я не умею ни читать, ни писать, а умею только подписываться. – Ну, посмотрим ваше письмо, – сказала герцогиня: – вы, наверное, обнаружили в нем все достоинство и величие своего ума. Санчо вынул из-за пазухи незапечатанное письмо, и герцогиня, взяв его, прочитала следующее. Письмо Санчо Панса к жене его Терезе Панса. Когда меня хорошо стегали плетьми, я твердо сидел на своем седле, а когда у меня есть хорошее губернаторство, оно мне стоит хороших ударов плетьми. Ты ничего теперь не поймешь в этом, дорогая Тереза, но после узнаешь, в чем дело. Знай же, Тереза, что я решил вот что: что ты будешь ездить в карете. Это теперь самое главное, потому что ездить иначе значит ползать на четвереньках:[216] ты жена губернатора, и теперь никто тебе в подметки не годится. Посылаю тебе при сем зеленый охотничий наряд, подаренный мне госпожой герцогиней; переделай его так, чтоб из него вышли юбка и корсаж для нашей дочери. Дон-Кихот, мой господин, как говорят здесь, умный безумец и забавный дурак» говорят то же, что и я того же сорта. Мы спускались в Монтезинскую пещеру, и мудрец Мерлин употребляет меня на то, чтоб снять чары с Дульцинеи Тобозской, которая называется у нас Альдонсой Лоренсо. Когда я отсчитаю себе три тысячи триста ударов плетьми без пяти, она так же перестанет быть заколдованной, как и мать, которая ее родила. Никому не говори об этом, потому что знаешь поговорку: «на всякое чиханье не наздравствуешься», и что один находит белым, то другой называет черным. Через несколько дней я поеду губернаторствовать, и я еду туда с большой охотой скопить деньгу, потому что мне говорили, что все новые губернаторы едут всегда с такой же охотой. Я хорошенько ощупаю это место и тогда напишу тебе, приезжать ли тебе или нет. Осел здоров и кланяется тебе; я его не брошу, хотя бы меня сделали султаном. Госпожа герцогиня тысячу раз целует твои руки; целуй ты ее руки две тысячи раз, потому что, как говорит мой господин, ничего так дешево не стоит и так высоко не ценится, как вежливости. Бог не послал мне другого такого чемодана со ста золотыми, как в тот раз, но не кручинься, дорогая Тереза: дело мое в шляпе, a губернаторство все поправит. Мне только очень неприятно, когда говорят, что оно мне так понравится, что я поем свои пальцы. Тогда, значит, оно мне не дешево обойдется, хотя для калек и безруких милостыня, которую они просят, все равно, что каноникам. Значит, так или иначе, ты будешь богата и счастлива. Да пошлет тебе Бог счастья, сколько может, и да сохранят Он меня, чтоб служить тебе. В сем замке, 20го Июля 1614 г. «Твой муж, губернатор Санчо Панса» Окончив чтение письма, герцогиня сказала Санчо: – В двух вещах добрый губернатор несколько уклоняется от прямого пути. Первая – это, что он говорить или дает понять, будто ему губернаторство пожаловано за удары плетью, которые он должен себе нанести, тогда как он отлично знает и не может отрицать, что тогда, когда герцог, мой господин, обещал ему губернаторство, никто и не думал о том, что на свете существуют удары плетью. Вторая вещь – это, что он обнаруживает немножко корыстолюбия, a я не хотела бы, чтоб он был таков, потому что слишком наполненный мешок прорывается, и алчный губернатор не чинит, а продает правосудие. – О, я вовсе не то хотел сказать, сударыня! – возразил Санчо. – Если ваша милость находит, что письмо написано не как следует, так остается только разорвать его и написать другое, и может случиться, что второе будет еще хуже, если положиться на меня. – Нет, нет! – остановила его герцогиня. – И это хорошо, и я покажу его герцогу. С этими словами она отправилась в сад, где в этот день накрыт был обеденный стол. Герцогиня показала письмо Санчо герцогу, которого оно очень насмешило. Когда отобедали и убрали со стола и когда достаточно позабавились изысканными разговорами Санчо, вдруг раздался пронзительный звук рожка вместе с глухими нестройными ударами барабана. Все, казалось, встревожились этой воинственной унылой музыкой, особенно Дон-Кихот, который едва мог усидеть на стуле, до того велика была его тревога. О Санчо нечего и говорить, кроме того, что страх загнал его в обычное его убежище, к подолу платья герцогини. И действительно, послышавшаяся музыка была уныла и меланхолична до последней степени. Среди всеобщего удивления н воцарившегося вдруг молчания, в сад вошли и стали приближаться два человека в траурных платьях до того длинных, что значительная часть их волочилась по земле. Оба они ударяли в большие барабаны, также обтянутые черным сукном. Рядом с ними шел человек, игравший на рожке, такой же черный и зловещий, как и первые двое. За этими тремя музыкантами шел человек с гигантской фигурой, не одетый, a обремененный огромнейшим черным плащом, громадный шлейф которого тащился за ним на большом расстоянии. Поверх плаща он был опоясан широкой перевязью, также черной, с висевшим на ней огромным палашом с черной рукояткой ив черных же ножнах. Лицо его покрыто было прозрачным черным покрывалом, сквозь которое можно было разглядеть длинную белоснежную бороду. Он шел мерным шагом, под барабанные звуки, весьма спокойно и важно. Его рост, чернота, походка, света – все это было такого свойства, что могло бы удивить всякого не знавшего ею. Он медленно и торжественно приблизился и опустился на колени перед герцогом, который поднялся с места и ожидал его, окруженный всеми присутствовавшими. Но герцог ни в каком случае не соглашался выслушать его, пока он не поднимется. Чудовищное страшилище вынуждено было уступить и, встав на ноги, подняло покрывало, скрывавшее его лицо. Тогда обнаружилась ужаснейшая, длиннейшая, белейшая и густейшая борода, какую когда-либо видели глаза человеческие. Затем великан устремил взор на герцога, a из глубины его обширной груди послышался мрачные и звучный голос, произнесший следующее: «Высокородный и могущественный государь, меня зовут Трифальдин Белая Борода; я оруженосец графини Трифальди, иначе называемой дуэньей Долоридой, которая посылает меня послом к вашему величию, чтобы попросить ваше великолепие дать ей разрешение и позволение явиться рассказать вам об ее горе, самом невиданном и самом удивительном, какое могло придумать самое тяжелое воображение в мире. Но прежде всего она хочет знать, находятся ли в вашем замке славный и непобедимый рыцарь Дон-Кихот Ламанчский, в поисках за которым она идет пешком, не нарушая поста, от королевства Кандания до вашей светлости, что следует считать чудом и делом колдовства. Она у ворот этой крепости или увеселительного замка и ждет лишь вашего разрешения, чтобы войти. Я кончил». Тут он закашлялся и, гладя бороду сверху вниз, стал ждать совершенно спокойно ответа герцога. «Уже много дней, добрый оруженосец Белая Борода, – ответил герцог, – как мы знаем о несчастья, постигнувшем госпожу графиню Триффльди, которую чародеи заставляют называться дуэньей Долоридой. Вы можете, удивительный оруженосец, сказать ей, чтоб она вошла, что здесь находится храбрый рыцарь Дон-Кихот Ламанчский и что от его великодушного сердца она может с уверенностью ждать всевозможной помощи и поддержки. Можете также сказать ей от моего имени, что если ей нужно мое покровительство, она его получит, потому что я обязан предложить ей его в качестве рыцаря, которому предписано покровительствовать всякого рода женщинам, и особенно дуэньям, вдовам и скорбящим, a равно и угнетенным, какова ее милость». При этих словах Трифальдин склонил колени до самой земли и, дав сигнал, чтоб заиграли рожки и барабан, вышел из сада при тех же звуках и тем же шагом, как вошел, оставив всех удивленными его видом и нарядом. Тогда герцог сказал, обращаясь к Дон-Кихоту: – Наконец, славный рыцарь, мрак злобы и невежества делаются бессильны скрывать свет доблести и добродетели. Я говорю это потому, что нет и шести дней, как ваша милость живете в этом замке, и уже из далеких и неведомых стран являются искать вас здесь, и не в карете, не на верблюдах, a пешком и без пищи, несчастные и угнетенные, в надежде, что в этой грозной руке найдут лекарство от своих горестей и страданий, и все это благодаря вашим блестящим подвигам, слава о которых летит и распространяется по лицу всей земли». – Я бы очень желал, господин герцог, – ответил Дон-Кихот, – что бы сейчас присутствовал здесь тот добрый монах, который тогда за столом выказал столько вражды и недоброжелательства относительно странствующих рыцарей: пусть бы он собственными глазами увидал, нужны ли свету эти рыцари. Он бы, по крайней мере, осязательно видел ту истину, что люди очень угнетенные и неутешные не обращаются в крайних случаях и особенных несчастьях за помощью ни к людям в облачении, ни к сельским причетникам, ни к дворянину, никогда не выезжавшему за пределы своего прихода, ни к ленивому горожанину, который охотнее занимается рассказыванием новостей, чем подвигами, о которых рассказывали бы и писали бы другие. Лекарство против горя, помощь в нужде, покровительство молодым девушкам, утешение вдовам нигде так легко не находятся, как у странствующих рыцарей. Поэтому я и благодарю бесконечно небо за то, что я есть, и не считаю потерянными ни трудов, ни всякого рода повреждений, которые со мною могут случиться при исполнении таких почетных обязанностей. Пусть же эта дуэнья явится и просит, чего захочет: лекарство против ее горя сейчас же будет добыто силой моей руки и бесстрашной решимостью управляющего ею сердца. ГЛАВА XXXVII В которой продолжается пресловутое приключение с дуэньей Долоридой Герцог и герцогиня были в восторге, что Дон-Кихот так оправдал их ожидания. В это время Санчо вмешался в разговор. – Я бы не желал, – сказал он, – чтоб эта госпожа дуэнья подкинула какую-нибудь палку под колесо моего губернаторства, a я слыхал от одного толедского аптекаря, который говорил, как щегленок, что где вмешаются дуэньи, там уже добра не жди. Пресвятая Дева! как он их ненавидел этот аптекарь! A я из этого вывел, что если все дуэньи несносны и наглы, какого бы звания и характера они ни были, что же будет из скорбящих, обездоленных или угнетенных, какова, рассказывают, эта графиня трехфалдая или треххвостая,[217] потому что на моей родине фалда и хвост, хвост и фалда одно и то же. – Молчи, друг Санчо, – сказал Дон-Кихот. – Если эта дама явилась ко мне из таких отдаленных стран, то она не может быть из тех, которых аптекарь носил в своей памятной книжке. К тому же она графиня, a когда графини служат в качестве дуэний, то только у цариц или королев» они госпожи и хозяйки в своих домах, и им служат другие дуэньи. К этому присутствовавшая тут же донья Родригес с живостью прибавила: – Здесь, y госпожи герцогини, служат дуэньи, которые могли бы быть графинями, если бы судьбе это было угодно. Но всяк сверчок знай свой шестов. И все-таки пусть не отзываются дурно о дуэньях, особенно о старых и о девушках, потому что хотя я ни то, ни другое, a очень хорошо вижу и понимаю преимущество дуэнья девушки вред дуэньей вдовой; и кто вас острит, тот оставил ножницы у себя в руках.