Дон Кихот
Часть 35 из 105 Информация о книге
– О ты, кто бы ты ни был, пророчащий мне столько счастья, холю тебя, попроси от моего имени мудрого чародея, на которого возложены заботы о моих делах, чтобы он не допустил меня погибнуть в тюрьме, в которой меня теперь увозят, пока я не увижу совершения таких радостных, таких несравненных обещаний. Да будет так, и я стану считать небесными наслаждениями муки моей тюрьмы, истинной отрадой – отягчающие меня цепи, и эта досчатая постель, на которую меня положили, покажется мне не суровым походным ночлегом, но сладостнейшим и счастливейшим брачным ложем. Что же касается общества моего оруженосца Санчо Панса, которое должно утешать меня за это время, то я питаю слишком сильное доверие к его честности и преданности, чтобы опасаться, что он покинет меня в моей доброй или злой судьбе; потому что если даже, вследствие немилости моей или его звезды, я и не сумею дать ему обещанный мною остров или что-либо другое равноценное, то жалованье его, по крайней мере, не пропадет ни в каком случае, потому что в сделанном уже мною завещании я написал, чтобы ему заплатили жалованье хотя и не в том размере, какого стоили бы его преданность и многочисленные заслуги, но, по крайней мере, в том, какой доступен для моих слабых средств. Выслушав эти слова, Санчо почтительно поклонился рыцарю и поцеловал его обе руки, потому что поцеловать одну руку было невозможно, так как они были связаны вместе. Затем привидения, подняв клетку на плечи, взвалили ее на телегу. ГЛАВА XLVII О странном способе, каким был очарован Дон-Кихот Ламанчский, и о других славных событиях Увидав себя запрятанным в клетку и взваленным на телегу, Дон-Кихот сказал: – Много прочитал я серьезных и достоверных историй странствующих рыцарей, но никогда мне не приходилось ни читать, ни видать, ни слыхать, чтобы очарованных рыцарей возили так медленно. Обыкновенно их всегда с необыкновенной быстротой мчат по воздуху на темном облаке, или на огненной колеснице, или на каком-нибудь гиппогрифе; но везти в телеге, на волах, великий Боже! И – меня это страшно смущает. Но, может быть, в наши времена правила очарований так же, как и рыцарские, – другие, чем прежде, и так как я новый рыцарь и первый воскресил уже забытое звание странствующего рыцарства, то, может быть, для меня изобрели новые виды очарования и новые способы перевозки очарованных. Как ты об этом думаешь, мой сын Санчо? – А не знаю, как я думаю, – ответил Санчо, – я ведь не читал столько странствующих писаний, как ваша милость; только осмелюсь уверить вас и поклянусь вам, что эти привидения не совсем православны. – Православны! – воскликнул Дон-Кихот, – как могут они быть православны, когда они демоны, принявшие фантастические тела, чтобы обделать свое дельце и поставить меня в это прекрасное положение? Если хочешь уверяться в этой истине, то потрогай, пощупай их, и ты увидишь, что у них нет другого тела, кроме воздуха, и что они существуют только по видимости. – Помилуйте, господин! – возразил Санчо, – я уж их трогал; вон смотрите, тот дьявол, который так там хлопочет, лицом свеж как роза и имеет свойство, которого не бывает у чертей, – от тех, я слыхал, пахнет серой и другой скверностью, а от него на полмили несет духами. Санчо говорил это о дон-Фернанде, от которого, как от знатного господина, действительно пахло духами. – В том нет ничего удивительного, друг Санчо, – ответил Дон-Кихот, – знай, что черти хитры, и хотя носят с собою некоторые запахи, но сами по себе ничем не пахнут, потому что они духи, но за то если пахнут, то не иначе, как зловонием. Доказать это очень просто; так как, куда они не пойдут, они всюду несут с собой ад, нигде не находя облегчения своей казни, и так как, с другой стороны, хороший запах возбуждает приятные чувства, то очевидно, что пахнуть хорошо они не могут. А если тебе кажется, что от этого дьявола пахнет духами, то или ты ошибаешься, или он хочет тебя обмануть, чтобы ты не угадал в нем дьявола. Такой разговор происходил между господином и слугой; но дон-Фернанд и Карденио, опасались, как бы Санчо окончательно не открыл их хитрости, которую он уж почуял, решили поспешить с отправкой рыцаря. Отозвав в сторону хозяина, они приказали ему оседлать Россинанта и осла, что тот быстро и исполнил; в то же время священник уговорился за известную плату в день со стрелками св. Германдады, чтобы они проводили его до деревни. Карденио привязал к луке седла Россинанта с одной стороны щит Дон-Кихота, с другой – его цирюльничий таз и знаками приказал Санчо сесть на своего осла и взять Россинанта за узду; потом он поставил с каждой стороны телеги по два стрелка с аркебузами. Но, прежде чем телега двинулась, из дому вышли хозяйка со своей дочкой и Мариторна, чтобы проститься с Дон-Кихотом; они притворялись горько плачущими об его несчастии, и Дон-Кихот сказал им: – Не плачьте, мои прекрасные дамы, все эти несчастья нераздельны с званием, к которому я принадлежу; и если бы такие невзгоды не постигали меня, я не имел бы права считать себя славным странствующим рыцарем. В самом деле, с менее известными рыцарями не случается ничего подобного, и за то никто на свете о них не вспоминает; такова участь только славнейших, сила и мужество которых возбуждают зависть во многих принцах и других рыцарях, старающихся разными нечестными способами погубить добрым. И все-таки, мужество последних так велико, что, несмотря на все чернокнижие, хотя бы самого Зороастра, его первого изобретателя, оно одержит победу и распространит свой свет по всему миру, подобно солнцу, светящему в небесах. Простите мне, мой любезные дамы, если я по небрежности или рассеянности чем-нибудь вас обидел, потому что добровольно и умышленно я никого никогда не обижал. Молите Бога, чтобы он извлек меня из этой тюрьмы, в которую меня заключил какой-нибудь злонамеренный волшебник. Если я когда-либо увижу себя снова на свободе, то я не забуду милостей, оказанных мне вами в этом замке, и, признательный, вознагражу их так, как они этого заслуживают. Пока происходила эта сцена между Дон-Кихотом и госпожами замка, священник и цирюльник простились с дон-Фернандом и его спутниками, с капитаном и его братом аудитором и со всеми теперь счастливыми дамами, в том числе с Доротеей и Люсиндой. Они все обнялись и обещались посылать друг другу о себе вести. Дон-Фернанд сказал священнику, куда тот должен писать, когда будет сообщать о дальнейшей судьбе Дон-Кихота, к которой дон-Фернанд питал живейший интерес. С своей стороны, он дал слово священнику извещать его обо всем, что может быть для него интересно, как о своей свадьбе, так и о крещении Зораиды, о конце приключения дон-Луиса и о возвращении Люсинды к своим родителям. Священник изъявил готовность с величайшей точностью исполнять все, о чем его просили. Они снова обнялись и снова обменялись предложениями и обещаниями взаимных услуг. Тогда хозяин подошел к священнику и вручил ему пачку бумаг, найденных, по его словам, за подкладкой того же чемодана, в котором была Повесть о безрассудном любопытном. – Так как хозяин их до сих пор не явился, – добавил он, – то я могу отдать их вам; сам я не умею читать, поэтому они мне ни к чему. Священник поблагодарил его и, развернув бумаги, увидал, что у них следующее заглавие: Повесть о Ринконите и Кортадильо; так как Повесть о безрассудном любопытном ему понравилась, то у него явилась надежда, что и эта повесть окажется хорошею, так как обе они могут принадлежать одному и тому же автору, и потому он спрятал ее с намерением прочитать на досуге. Когда он и его друг цирюльник сели на мулов, оба с масками на лицах, чтобы не быть сейчас же узнанными Дон-Кихотом, поезд тронулся в путь в нижеследующем порядке: во главе его ехала телега, ведомая крестьянином; по бокам ее, как уже сказано, шествовали стрелки с своими аркебузами; за ней ехал Санчо, сидя на своем осле и ведя Россинанта за узду; в конце поезда важно и медленно двигались цирюльник и священник с замаскированными лицами, сидя на здоровых мулах. Благодаря медленному шагу волов, поезд двигался не быстро. Дон-Кихот ехал, сидя в клетке со связанными руками, протянув ноги и прислонившись спиной к решетке, и во все время не нарушил своего молчания и неподвижности, как будто, он был не человек из плоти и крови, а каменная статуя. Проехав около двух миль с тою же медленностью и в том же, ненарушимом молчании они приехали на долину, показавшуюся хозяину телеги удобным пастбищем для быков. Он сообщил об этом священнику, но цирюльник советовал проехать немного подальше, потому что, как ему было известна, за поворотом за холмик, бывший у них в виду, была другая долина лучше и обильнее травой, чем та, на которой хотели остановиться. Совет цирюльника был принят и весь караван продолжал путь. В эту минуту священник, повернул голову и увидал, что сзади них едут шесть или семь хорошо одетых верховых. Последние скоро догнали наших путников, потому что ехали не на апатичных и неповоротливых волах, а на монастырских мулах, погоняемые желанием поскорее отдохнуть на постоялом дворе, показавшемся на расстоянии одной мили от них. Итак, прилежные нагнали ленивых и, подъехав, вежливо приветствовали их. Но один из подъехавших, Толедский каноник и господин сопровождавших его путников, видя эту в порядке двигавшуюся процессию, состоявшую из телеги, стрелков, Санчо, Россинанта, священника и цирюльника и, главным образом, Дон-Кихота, заключенного в своей клетке, не мог удержаться, чтобы не спросить, что это означает и за что везут таким образом этого человека. Между прочим, он вообразил, увидав вооруженных стрелков, что везут какого-нибудь разбойника больших дорог или другого преступника на суд св. Германдады. На обращенный к нему вопрос один из стрелков ответил: – Пусть сам этот господин ответит вашей милости, что означает такое путешествие, а мы не знаем. Дон-Кихот услыхал разговор. – Известно ли вашей милости, – сказал он, – что называется странствующим рыцарством? Если да, то я расскажу вам о своих невзгодах; в противном случае было бы бесполезным трудом их рассказывать вам. В эту минуту приблизились священник и цирюльник; которые, увидав, что между путешественниками и Дон-Кихотом завязался разговор, поспешили подъехать, чтобы своим ответом предупредить разоблачение их хитростей. Каноник отвечал Дон-Кихоту: – По правде сказать, брат, в рыцарских книгах я знаю толк немного больше, чем в началах логики доктора Вильлльпандо.[66] Если вам этого достаточно, то вы можете рассказывать мне, что вам угодно. – Слава Богу, – сказал Дон-Кихот, – так знайте же, господин рыцарь, что я очарован в этой клетке злыми волшебниками, питающими ко мне зависть и ненависть, ибо, как известно, всякой доблести больше приходятся терпеть преследований от злых, чем пользоваться уважением среди добрых. Я – странствующий рыцарь, и не из тех, которым не суждено быть увековеченными бессмертною славою, но из тех, имена которых на зло самой зависти, на зло всем персидским магам, индийским браминам, эфиопским гимнософистам, она должна начертать в храме бессмертия, дабы они служили примером и образцом будущим векам и указывали странствующим рыцарям грядущих времен путь, которым они должны следовать, чтобы достигнуть совершенства воинской славы. – Господин Дон-Кихот говорит сущую истину, – вмешался священник, – он едет очарованным в этой телеге не по своей вине и не за свои грехи, но по злобе тех, кому завидна его доблесть и досадно его мужество. Одним словом, господин, это – рыцарь Печального Образа, о котором вы, вероятно уже слыхали, так как мужественные подвиги и великие дела его будут начертаны на нетленной бронзе и вечном мраморе, какие бы усилия ни делали зависть и злоба, чтобы их скрыть или помрачить. Услыхав подобные речи сначала от человека, посаженного в клетку, а потом от другого, гулявшего на свободе, каноник чуть не перекрестился от изумления; он никак не мог догадаться, в чем тут дело, да и все спутники его были поражены не меньшим удивлением. В эту минуту Санчо Панса, подъехавший, чтобы послушать разговор, своими словами поправил все: – Право, господин, – сказал он, – сердитесь вы или не сердитесь на меня, а только мне сдается, что господин мой Дон-Кихот так же очарован, как моя мать; он в полном разуме, он пьет, ест, исправляет свои нужды так же, как и все другие и как он делал вчера, когда еще не был в клетке. В таком случае, могу ли я поверить, что он очарован? Я от многих слыхал, что очарованные не могут ни есть, ни пить, ни спать, ни говорить, а мой господин, если ему не заткнуть рта, наговорит больше, чем тридцать прокуроров. Затем, посмотрев на священника, Санчо прибавил: – Ах, господин священник, господин священник, неужто вы думаете, что я не узнаю вашей милости? уж не думаете ли вы, что я ничего не смыслю и не догадываюсь, к чему понадобились эти новые очарования. Ну, нет, как ни прячьте вы свое лицо, а я вас узнал, и да будет известно, что я вас хорошо понял, так что вам не скрыть от меня своих плутней. Ведь зависти не ужиться с доблестью, а щедрости рядом со скупостью. Если бы нелегкая не принесла вашего преподобия, то, назло всем чертям, мой господин был бы сейчас женат на принцессе Микомиконе, а я, по меньшей мере, был бы графом, потому что чего ж иного ожидать, зная щедрость моего господина Печального Образа за мои великие услуги? Но верно правду говорят в нашей стороне, что колесо судьбы вертятся скорей мельничного колеса, и что кто вчера был на верхушке, глядишь, сегодня валяется в пыли. Больше всего меня бесит, как я подумаю о своей жене и детях: ведь они могли да и должны были даже надеяться, что их отец войдет в ворота губернатором какого-нибудь острова или вице-королем какого-нибудь государства, а он вернется теперь конюхом. Все это я говорю к тому, господин священник, чтобы ваше преподобие хоть немного помучила совесть за дурное обращение, которое терпит от вас мой добрый господин. Берегитесь, как бы на том свете Господь не потребовал вас к ответу за эту клетку моего господина, и поплатитесь вы тогда за то, что лишили всех несчастных помощи и благодеяний, посадив моего господина в заключение. – Вот тебе раз! – воскликнул цирюльник, – как, Санчо, вы одного поля ягода с вашим господином? Ей-богу, мне кажется, что и вас нужно для компании с ним посадить в клетку и считать тоже очарованным. У вас, видно, одинаковый с ним рыцарский бред. В недобрый час, вижу я, надулись вы как от его обещаний и набили себе, в башку этот остров, о котором вы бредите и которого вам, как ушей своих не видать. – Не надулся я нисколько, – ответил Санчо, – и не надуть меня самому королю; и, пусть беден я, а все-таки я старый христианин; я ничем ни одной живой душе не обязан; и если и брежу островами, то другие бредят еще хуже, и всякий сын своих дел; и раз я человек, я могу сделаться папой, не только, что губернатором какого-то острова и в особенности, когда мой господин может набрать их столько, что ему некуда будет девать. Подумайте о ваших словах, господин цирюльник; тут дело похитрей, чем брить бороду. Ведь мы все знаем друг друга и не в мой огород следовало бы бросать камушки; а что касается до очарования моего господина, то Господь про то ведает; и лучше уж этого не трогать. Цирюльник ничего не отвечал Санчо, из страха, как бы он своею болтовнею не раскрыл того, что он такими усилиями старались скрывать он и священник. Из той же боязни, священник попросил каноника проехать немного вперед и обещался рассказать ему тайну этого человека в клетке и другие занимательные дела. Каноник поехал с ним вперед в сопровождении слуг и с большим вниманием выслушал все, что рассказал ему священник о звании, жизни, характере и безумии Дон-Кихота. Священник вкратце рассказал ему также о причине сумасшествия рыцаря, обо всем ряде его приключений вплоть до заключения в клетку и об их намерении насильно отвезти его домой, чтобы там поискать лекарств против его безумия. Изумление каноника, и его слуг удвоилось, когда они услыхали странную историю Дон-Кихота. – Поистине скажу вам, господин священник, – сказал каноник выслушав рассказ, – по моему мнению, эти так называемые рыцарские книги – сущий бич государства. Правда, праздность и лживая заманчивость заставили меня прочесть начало почти всех таких книг, напечатанных до сих пор, но ни одной из них я не решился дочитать до конца, потому что все они, по моему мнению, содержат более или менее одно и тоже, в каждой из них то же самое, что и во всякой другой, и в первой то же, что и в последней. Эти сочинения я причисляю к тому же роду древних милезианских басен, то есть нелепых рассказов, имевших целью развлекать, но не поучать, в противоположность апологическим басням, долженствовавшим одновременно и развлекать и поучать читателя. Но, согласившись даже на то, что главною целью подобных книг может быть только забава, я все-таки не могу понять, как они достигают этой цели, будучи наполнены таким множеством таких страшных нелепостей. Удовольствие, восторг, ощущаемые душою, рождаются тогда, когда в являющихся ей вещах она может любоваться красотою и гармониею; все же, заключающее в себе безобразие и неестественность, неспособно вызвать удовольствие; теперь, какую же красоту, какую соразмерность в отношении целого к частям и частей к целому видим мы в книге или в басне, рассказывающей как о том, что шестнадцатилетняя девушка ударом меча перерубает пополам великана, величиною с башню, так легко, как будто он был сделан из теста? В другом месте нам описывают битву, предварительно сообщив нам, что в неприятельском войске был миллион воинов. Герой книги обыкновенно выходит один против них, и вот вам, волей или неволей, приходится примиряться с тем, что этот рыцарь только мужеству и силе своей руки обязан одержанною им победой. А что скажете вы относительно той готовности, с какою королева или наследственная императрица кидается в объятия неизвестного странствующего рыцаря? Какой ум, если только не совершенно дикий и варварский, может испытывать удовольствие, читая о том, как по морю плывет высокая башня, наполненная рыцарями, как вечером она покидает берега Ломбардии и утром пристает к землям Иоанна Индийского или в каким-нибудь, которых никогда не описывал Птолемей и не видывал Марко Паоло.[67] Если мне ответят, что сочинители этих книг сами смотрели на них, когда писали, как на вымысел, и что поэтому они не обязаны так щепетильно соблюдать истину, то я возражу, что вымысел тем лучше, чем он менее похож на ложь, и нравится тем больше, чем больше он приближается к вероятному и возможному. Все сочиняемые рассказы должны до некоторой степени будить мысль, надо писать их так, чтобы, делая возможное вероятным и избегая уродливостей, они были способны изумлять, будить ум и в тоже время доставлять ему удовольствие. Но ничего подобного не даст вам перо писателя, как будто умышленно избегающего правдоподобия и подражания природе, от которых именно и зависит совершенство сочинения. Я не видал ни одной рыцарской книги, в которой, как в целом теле, наблюдалось бы правильное соотношение частей вымысла, так чтобы средина соответствовала началу, а конец соответствовал началу и средине. Напротив, авторы составляют их из стольких разрозненных частей, что скорее может показаться, будто они имеют намерение произвести на свет какую-то химеру, чудовище, а не правильный образ. Кроме того, они сухи и грубы по слогу, невероятны в описаниях подвигов, нечистоплотны в изображениях любовных сцен, пошлы в любезностях, длинны и тяжеловесны в реляциях битв, тупоумны в разговорах, нелепы в рассказах о путешествиях, – одним словом, лишены такта, искусства и остроумия и на этом основании достойны быть изгнаны из христианского государства, как праздные и опасные люди. Внимательно выслушав каноника, наш священник заключил на основании его слов, что он человек умный, и согласился с его мнением. Он ответил ему, что, держась того же взгляда на рыцарские книги и питая к ним такую же ненависть, он сжег книги Дон-Кихота, число которых была довольно значительно. Потом он рассказал своему собеседнику, как он делал расследования этих книг, какие приговорил к сожжению, каким помиловал жизнь. Каноник слушал его с большим интересом и затем, возвращаясь к предмету своей речи, добавил, что, несмотря на все дурное, сказанное им об этих книгах, он находит в них и кое-что хорошее, именно канву рассказа, взяв которую, истинный талант мог бы развернуться и показать себя. – В самом деле, – сказал он, – перу здесь представляется обширное поприще, на котором оно не встретит препятствий для своего свободного бега; ему представляется здесь возможность описывать кораблекрушения, бури, встречи, битвы; оно может изобразить мужественного полководца со всеми достоинствами, заслужившими ему воинскую славу, – искусного и разумного, умеющего обезоруживать хитрости врага, красноречивого оратора, способного убедить и разубедить солдат, мужа совета и разума, быстрого в исполнении, терпеливого в ожидании и храброго в нападении. Писатель может рассказать то грустное и трагическое событие, то забавное и непредвиденное приключение; там он опишет благородную даму, прекрасную, честную, умну, здесь – мужественного христианина; с одной стороны он выведет грубого и наглого хвастуна, с другой – любезного, приветливого и мужественного принца, он может изобразить преданность верных подданных, щедрости и великодушие повелителей и явиться нам то астрономом, то географом, то музыкантом, то государственным человеком и даже, если захочет, чернокнижником. Он может последовательно изобразить нам хитрость Улисса, набожность Энея, мужество Ахилесса, несчастие Гектора, измену Синона, дружбу Эвриала, щедрость Александра, храбрость Цезаря, кротость Траяна, верность Зопира, мудрость Катона, – одним словом, всевозможные добродетели, свойственные истинному герою, или соединив их в одном человеке, или оделив между несколькими. Если все это написано чистым, легким, приятным слогом, и составлено с искусством, приближающим насколько возможно вымысел к истине, тогда такое произведение будет подобно ткани, сотканной из разнообразных и драгоценных нитей, и представит такую красоту, такое совершенство, что достигнет последней цели, к какой только могут стремиться подобного рода сочинения, цели – поучать, забавляя. Действительно, простор, представляемый этими книгами, дозволяет писателю обнаруживать в них попеременно свой эпический, лирический, комический или трагический талант и соединять в них все привлекательные стороны приятных и сладких наук красноречия и поэзии, ибо эпопея может быть написана и прозой, так же как и стихами. ГЛАВА XLVIII В которой каноник продолжает рассуждать о рыцарских книгах и о других вещах, достойных его внимания – Вы совершенно правы, господин каноник, – заметил священник, – и из этого следует, что тем более достойны порицания те из писателей, которые до сих пор сочиняли подобные книги без всякого соображения и размышления, пренебрегая искусством и правилами, руководясь которыми они могли бы так же прославиться в прозе, как прославились в стихах два князя поэзии греческой и латинской. – Я сам было собрался попробовать написать рыцарскую книгу, – возразил каноник, – соблюдая при этом все перечисленные мною условия. Признаться, я уж написал больше ста листов, и чтобы вполне убедиться, заслуживают ли они того хорошего мнения, которое я сам о них имею, я отдал их прочитать людям, увлекающимся этим чтением, но умным и образованным, и другим читателям невежественным, которые находят удовольствие в чтении разных нелепых рассказов. Как те, так и другие одобрили мое сочинение. Тем не менее, я не смог продолжать своего труда. Причиной тому послужило прежде всего то, что он показался мне делом несвойственным моему званию; затем я бросил свою работу и потому, что так как число темных людей значительней числа просвещенных, то мне и не хотелось подвергать себя несправедливому буду невежественной черни, которая главным образом и занимается чтением подобных книг, хотя я и согласен с тем, что похвала немногих умных дороже похвалы множества глупцов. Но больше, чем что-либо другое, заставила меня бросить свое предприятие мысль, на которую меня навели представляемые в настоящее время комедии. Если эти представления как вымышленные, так и исторические, в большинстве случаев ни что иное, как очевидные нелепости; если, несмотря на то, чернь с удовольствием смотрит их и одобряет; если авторы их сочиняющие и актеры играющие их говорят, что такими эти комедии и должны быть, потому что таких хочет публика, его пьесы, соблюдающие правила искусства, хороши только для трех-четырех умных людей, понимающих их, а все другие не сумеют оценить их достоинств, и что для сочинителей и актеров важнее добыть себе пропитание от толпы, чем одобрение от немногих; – если все это так, то наверно тоже самое случится с моей книгой, при сочинении которой я, нахмурив брови соблюдать все правила и сделаюсь, как говорится, портным Кампильо, доставлявшим нитки и фасон. Не раз старался я убедить авторов, что их мнение ошибочно, что они привлекли бы больше народа и приобрели бы больше славы, представляя комедии, сообразующиеся с правилами искусства, чем посредством представлений нелепых пьес; но они так упрямы, так упорно держатся своего мнения, что никакие доводы, ни сама очевидность не в состоянии заставить их отказаться от него. Помню, однажды говорил я одному из этих упрямцев: – Помните ли вы, как немного лет тому назад в Испании представляли три трагедии; принадлежащие перу знаменитого поэта наших королевств, в какое удивление, в какой восторг приводили они всех жителей, – безразлично и чернь и образованное меньшинство, доставив актерам денег больше, чем тридцать лучших из пьес, которые были написаны с тех пор? – Конечно, помню, – отвечал мой писатель, – ваша милость имеете в виду Изабеллу, Фили и Александру?[68] – Совершенно верно, – ответил я, – я говорю о них. Они конечно соблюдали все правила искусства, и что же? Стали ли они от этого хуже и перестали ли они нравиться всем? Виновата, стало быть, не публика, требующая будто бы глупостей, а виноваты те, которые не могут дать ей ничего другого, кроме глупостей. В Отмщенной неблагодарности, в Нуманции, во Влюбленном купце, нет нелепостей, еще меньше их в Полезном враге,[69] нет их и в других пьесах, сочиненных талантливыми поэтами во славу свою и на пользу кошелька актеров. Я приводил много других доводов, которые отчасти смутили, отчасти поколебали его, но все-таки не сумели вывести из заблуждения. – Ваша милость, господин каноник, – сказал священник, – коснулись предмета пробудившего во мне давнишнюю злобу к современным комедиям, которая, пожалуй, не меньше, чем злоба, питаемая мною к рыцарским книгам. Если комедия, как говорит Цицерон, должна быть зеркалом человеческой жизни, примером нравов и изображением истины, то каждая из играемых в настоящее время комедий ничто иное, как зеркало нелепостей, примеры глупостей, изображение распутства. В самом деле, может ли быть что-нибудь нелепее в первой сцене первого действия заставить появиться ребенка в колыбели, а во второй – выводить его уже взрослым человеком с бородой на подбородке? Что может быть глупее намерения изображать старика – хвастуном, молодого человека – трусом, лакея – оратором, пажа – советником, короля – носильщиком тяжестей и королеву – судомойкой? А каково правдоподобие относительно времени, в течении которого случаются представляемые события? Разве не видали мы такой комедии, первый акт которой начинается в Европе, второй продолжается в Азии, третий оканчивается в Африке; будь комедия четырехактной, то четвертый акт, наверное, заключал бы в Америке. Если историческая точность есть главное условие комедии, то каким образом удовлетворится ум, хотя и самый низменный, когда в рассказе о событии, происшедшем во времена Пипина или Карла великого, главное действующее лицо является несущим, как император Гераклий, крест в Иерусалим и, подобно Готфриду Бульонскому, завоевывает св. Гроб у Сарацинов, между тем, как этих лиц в действительности отделяет друг от друга много лет? Если, напротив, комедия вся целиком ничто иное, как вымысел, то к чему брать некоторые истинные события из истории, зачем без всякого искусства и правдоподобия перепутывать между собою происшествия, случившиеся с разными лицами и в разные времена? Хуже всего – то, что находятся невежды, уверяющие будто бы только такие произведения и прекрасны, и будто бы желать чего-либо другого значит обнаруживать прихоти беременной женщины. Но, великий Боже! что мы увидим, если перейдем к священной комедии! Сколько ложных чудес, сколько апокрифических фактов, сколько дел одного святого, приписанных другому. Даже у авторов светских комедий хватает смелости изображать чудеса и приводить в свое оправдание такой довод: что в этом месте хорошо бы было изобразить чудо, чтобы изумить и заманить дураков за комедию! Все описанное может только служить в ущерб истине и истории; и к стыду испанских писателей, потому что иностранцы, точно соблюдая законы комедии, называют нас варварами и невеждами, видя, какие нелепости мы пишем. Не имеет значения и тот довод, что правительства, дозволяя представления комедий, имеют главною целью доставить какое-нибудь здоровое развлечение народу и предотвратит развитие дурных склонностей, зародыш которых таится в праздности; и что, так как всякая комедия, хорошая или дурная, достигает этой цели, то и нет оснований издавать законы для принуждения сочинителей и актеров сочинять их так, как они должны быть сочиняемы, раз всякая такая комедия дает то, что от нее ожидают! На это отвечу я, что эта цель достигалась бы хорошими комедиями лучше, чем дурными, потому что, посмотрев на хорошую, талантливо написанную комедию, зритель мог бы посмеяться над веселым, поучиться от серьезного, подивиться событиям, усовершенствовать свой вкус хорошим слогом, получше узнать различные плутни, просветить свой ум примерами, вознегодовать на порок и преклониться пред добродетелью. Такие чувства должна возбуждать хорошая комедия в души зрители, как бы груб и не образован он ни был. Следовательно, комедия, соединяющая все эти достоинства, не может не нравиться, не может не восхищать зрителей больше, чем совершенно лишенные их, каковы все пьесы, представляемые в настоящее время. Вина в том лежит не на поэтах, их авторах, потому то многие из них знают, чем они грешат, и не знают только что им надо делать. Беда в том, что комедии в наши время сделались продажным товаром и потому авторы их не без оснований говорят, что актеры не купили бы их пьес, если бы последние не были скроены по моде. Итак, поэтому приходится подчиняться требованиям актера, покупающего произведение. Нужны ли доказательства этой истины? Тогда пусть посмотрят на множество комедий, написанных осчастливленных гением наших королевств, с таким умом, с такою прелестью, такими изящными стихами и с такими диалогами, полными и веселых шуток и глубоких истин, благодаря чему слава его распространилась по всему миру.[70] И вот, благодаря тому, что он уступает требованиям авторов, только немногие из его пьес достигли должной степени совершенства. Другие писатели пишут такие бессмысленные пьесы, что после первого же представления их комедианты часто бывают вынуждены бежать из отечества, избегая наказания за изображение на сцене обстоятельств предосудительных для некоторых, государей и позорящих некоторые благородные семейства. Все эти и многие другие неудобства прекратились бы, если бы кому-нибудь из состоящих при дворе лиц, человеку умному, просвещенному и талантливому, было поручено просматривать все комедии прежде их представления, и не только те, которые играются в столице, но и все предназначающиеся к исполнению в остальной Испании. Без одобрения, подписи и печати такого испытателя никакая местная власть не должна бы была дозволять представления какой-либо комедии в своем округе. Таким образом, комедиантам пришлось бы отсылать свои пьесы ко двору, и только после этого они могли бы спокойно представлять их. Сочинители клали бы больше труда, забот и изучения на составление своих пьес, имея в виду строгий и просвещенный суд, которому должны подвергнуться их произведения. Наконец, если бы сочинялись хорошие комедии; то благополучно достигалась бы и их предположенная цель – развлечение публики, слава испанских писателей и хорошо понятый интерес комедиантов, которые были бы освобождены от надзора и наказания. Затем, если бы на другое лицо и на то же самое возложили обязанность подвергать испытаниям сочиняемые рыцарские книги, то, наверное многие из них достигли бы того совершенства, какое описывала ваша милость. Они обогатили бы наш язык драгоценной сокровищницей приятного красноречия; древние книги померкли бы при свете новых книг, написанных для добропорядочного препровождения времени не только праздных, но и людей очень занятых, – ибо лук не может быть постоянно натянутым, и человеческой слабости необходимо отдыхать в дозволенных развлечениях. Здесь разговор каноника и священника был прерван цирюльником, который подъехал к ним и сказал священнику: – Господин лиценциат, вот место, о котором я говорил; хорошо бы было здесь отдохнуть, пока волы будут пастись на свежем и богатом лугу. – Я согласен, – ответил священник. Он сообщил свое намерение канонику, и тот тоже решил остановиться, соблазненный красотою вида долины, представлявшегося их взору. Побуждаемый желанием подольше полюбоваться этой прекрасной местностью и насладиться разговором со священником, к которому он начал питать привязанность, а также для того, чтобы поподробнее разузнать о подвигах Дон-Кихота, каноник приказал некоторым из своих слуг отправиться на постоялый двор, бывший невдалеке, и принести оттуда все, что там найдется для обеда всего общества потому, что он решил провести здесь полдень. Один из слуг ответил на это, что на их муле, отправленном на постоялый двор раньше, припасов достаточно, так что нет надобности ничего брать, кроме ячменя. – В таком случае, – сказал каноник, – отведите туда наших мулов и приведите мула с припасами. Пока исполнялось это распоряжение, Санчо, улучив минуту, когда он мог поговорить со своим господином, нестесняемый постоянным присутствием священника и цирюльника, не пользовавшихся уже теперь его доверием, приблизился к клетке Дон-Кихота и сказал ему: – Господин, мне хотелось бы облегчить свою совесть и поговорить кой о чем насчет вашего очарования. Прежде всего, надо вам знать, что эти два человека, которые вас провожают с масками на лице, – священник и цирюльник из нашей деревни, и мне сдается, что они-то и затеяли увезти вас в таком виде просто из злобы и зависти, что вы превзошли их своими славными подвигами. Раз это правда, стало быть вы не очарованы в этой клетке, а одурачены, как олух. В доказательство своих слов, я предложу вам один вопрос; и если вы дадите мне такой ответ, какого я ожидаю, то вы сами раскусите эту плутню и сознаетесь, что вы не очарованы, а просто умом рехнулись. – Ладно, – ответил Дон-Кихот, – спрашивай, что тебе угодно, мой сын Санчо; я готов по возможности удовлетворить тебя. Что же касается твоих слов, будто бы те, которые кружатся около нас, священник и цирюльник, наши знакомые и земляки, то весьма возможно, что они тебе и кажутся именно таковыми; но чтобы они в действительности были ими, – то не верь этому ни в каком случае. Поверь мне и запомни раз навсегда, что если мои очарователи и похожи на тех, о ком ты говоришь, то это только потому, что они приняли их образ и подобие. Действительно, волшебникам очень легко принимать ту наружность, какая требуется, и вот они облеклись в наружность наших друзей, чтобы заставить тебя подумать то, что ты думаешь, и ввести тебя в лабиринт сомнения и неизвестности, из которого тебе не удалось бы выйти и с ниткой Тезея. Этот вид они приняли также и для того, чтобы я поколебался в своем убеждении и не мог догадаться, откуда нагрянула на меня эта беда. В самом деле, если с одной стороны, мне говорят, что наши спутники – цирюльник и священник, наши земляки, и если, с другой стороны, я вижу себя посаженным в клетку, зная хорошо, что никакая сила человеческая, кроме сверхъестественной, не в силах посадить меня в клетку, – то что же по твоему мне остается говорить или думать, если не то, что мое очарование превосходит все прочие, рассказываемые историками о странствующих рыцарях, когда-либо бывших очарованными? Итак ты можешь успокоиться, покинув мысль, будто бы эти люди таковы, какими тебе кажутся; тогда как на самом деле они совсем не то, – как я не турок; если же ты хочешь спросить меня о чем-нибудь, то говори, – я буду тебе отвечать, хотя бы ты предлагал мне вопросы до завтрашнего утра. – Пресвятая Богородица! – с отчаянием воскликнул Санчо, – неужели ваша милость совсем с ума спятили, когда не видите такой очевидной истины? Неужели вы не понимаете, сколько вам не толкуй, что ваше заключение больше дело рук злобы, чем очарования. Но пусть так, я вам сейчас докажу, что вы не очарованы. Скажите мне, видали ли вы… Помоги вам Бог из этой муки поскорей попасть в объятия госпожи Дульцинеи, когда вы о том меньше всего будете думать. – Прекрати свои заклинания, – воскликнул Дон-Кихот, – и спрашивай, что тебе нужно; я сказал уже, что я готов отвечать тебе со всею точностью. – Вот именно это мне и требуется, – ответил Санчо, – но мне хочется быть вполне уверенным, что вы ответите, ничего не прибавляя и не убавляя, по сущей правде, как и нужно ожидать от языка того, кто, подобно вашей милости, избрал себе военное звание и титул странствующего рыцаря! – Повторяю тебе, – сказал Дон-Кихот, – что я не солгу. Но говори же, спрашивай по правде сказать, Санчо, ты мне надоел своими предисловиями и околичностями. – Я говорю только, – возразил Санчо, – что я вполне уверен в искренности и откровенности моего господина, и, так как это близко касается нашего дела, я хочу ему предложить один вопрос с его позволения. С тех пор, как ваша милость посажены в клетку или, вернее сказать, очарованы в этой клетке, скажите мне, пожалуйста, чувствовали ли вы, как говорится, большую или маленькую нужду? – Ничего не понимаю, Санчо, – ответил Дон-Кихот, – что ты хочешь сказать этими словами: маленькая или большая нужда; выражайся ясней, если хочешь, чтобы я давал тебе точные ответы. – Неужели, – возразил Санчо, – ваша милость не понимаете, что такое маленькая или большая нужда? Да за это ребятишек в школе наказывают. Ну, так я скажу проще: хотелось ли вам сделать то, чего за вас никто не может сделать? – О, да, да, Санчо! – воскликнул Дон-Кихот, – несколько раз и даже теперь еще. Спаси меня от этой опасности, если тебе жалко моей одежды. ГЛАВА XLIX Рассказывающая об интересной беседе Санчо Панса с своим господином Дон-Кихотом