Дон Кихот
Часть 16 из 105 Информация о книге
– Эта знаменитая вещь, этот очарованный шлем, должно быть, благодаря какому-нибудь странному случаю, попал в руки человека, неспособного понять и оценить его стоимость, и его новый владелец, не ведая, что творит, и видя только, что это чистое золото, переплавил, должно быть, половину шлема, чтобы обратить ее в деньги; так что другая половина его стала в этом виде, действительно, как ты говоришь, несколько похожей на цирюльничий таз. Но чтобы там ни было, для меня, понимающего в нем толк, это превращение имеет мало значения. В первой же деревне, где я найду кузницу, я приведу его в прежний вид, так что ему не придется завидовать даже тому шлему, который был выкован богом кузнечного искусства для бога брани. Пока же буду носить его, как могу, потому что лучше что-нибудь, чем ничего, и, кроме того, он совершенно достаточен, чтобы защитить меня, по крайней мере, от удара камнем. – Да, – подтвердил Санчо, – если только их не будут бросать пращею, как это было в битве двух армий, когда вам так хорошо поправили челюсти и разбили в дребезги посудину с этим благословенным напитком, от которого меня вырвало всеми моими потрохами. – Я не особенно сожалею о том, что лишился бальзама, – сказал Дон-Кихот, – потому что, как тебе известно, Санчо, я помню его рецепт. – Я тоже знаю его наизусть, – ответил Санчо, – но пусть пропаду я, если я его сделаю или еще раз в жизни попробую! Мало того, я даже не думаю ставить опять себя в такое положение, чтобы нуждаться в нем; напротив, я решил теперь принимать всякие предосторожности при помощи моих пяти чувств, чтобы меня не ранили и чтобы мне самому кого-нибудь не ранить. Что же касается до вторичного качанья, то я ничего не хочу говорить о нем; это одно из таких несчастий, которых почти невозможно предвидеть, и когда они случаются, то самое лучшее, что можно сделать, это – пожать плечами, подавить свой вздох, закрыть глаза и отправляться туда, куда вас досылают судьба и одеяло. – Ты плохой христианин, Санчо, – сказал Дон-Кихот, услыхав последние слова, – потому что, раз тебе нанесли обиду, ты уж не забываешь ее никогда. Знай же, благородному и великодушному сердцу не свойственно обращать внимание на подобные пустяки. Скажи мне, какая нога у тебя хромает? какое ребро у тебя сломано? какой глаз потерял ты в драке, чтобы быть не в состоянии забыть этой шутки? ведь если хорошенько разобрать дело, то это была только шутка и забава. Если бы я это понимал иначе, то я возвратился бы туда и в отмщение за тебя произвел бы больше опустошений, чем сделали Греки, мстя за похищение Елены, которая, наверно, не была бы так знаменита своею красотою, если бы она жила в наше время или моя Дульцинея жила в ее время. С этими словами он испустил глубокий вздох, поднявшийся до облаков. – Ну, хорошо, – сказал Санчо, – будем считать это шуткой, когда мы не можем отомстить не в шутку. Только я-то лучше всякого другого знаю, что тут, в самом деле, шуточного и нешуточного, и это приключение изгладится из моей памяти не прежде, чем с моих плеч. Но оставим его, и скажите мне, пожалуйста, господин, что вам делать с этой серой в яблоках лошадью, у которой вид точь-в-точь такой же, как у серого осла, и которую бросил на поле битвы этот Maртын, так ловко повергнутый на землю вашею милостью. Судя по тому, как он навострил лыжи и улепетывал, трудно предположить, чтобы он возвратился взять его, а, его скотина, клянусь моей бородой, не совсем плоха. – Я не имею обыкновения, – отвечал Дон-Кихот, – обирать побежденных мною, и с рыцарскими обычаями несогласно отнимать у них лошадей и тем заставлять их идти пешком, если только победитель сам не потерял лошадь в битве; тогда дозволяется взять лошадь побежденного, как приобретенную законным образом. Итак, оставь, Санчо, эту лошадь или этого осла, или назови ее там, как хочешь: хозяин, вероятно, возвратится и возьмет ее, как только мы уедем. – Это еще Бог знает, хочу ли я его увести, – возразил Санчо, – или только променять на своего осла, который, мне кажется, будет похуже. По правде сказать, рыцарские законы очень узки, если они не дозволяют даже обменять одного осла на другого. Но мне хотелось бы знать, могу ли я обменяться, по крайней мере, сбруей? – Этого я не знаю наверное, – ответил Дон-Кихот, – а потому, пока я в сомнении и не вполне ознакомился с этим вопросом, ты можешь, я думаю, произвести этот обмен, если чувствуешь в том крайнюю нужду. – Такую крайнюю, – ответил Санчо, – что если бы эта сбруя была для моей собственной особы, то и тогда она не была бы мне так необходима. И, воспользовавшись позволением, он произвел то, что называется mutatio capparum, и так нарядил своего осла, что сам никак не мог достаточно налюбоваться им. Затем они позавтракали остатками припасов, снятых ими с мула благочестивых отцов, и напились воды из ручья валяльных мельниц, не оборачивая, однако, головы, чтобы посмотреть на них, – так возненавидели они их за волнения прошлой ночи. Наконец, когда гнев и дурное расположение рыцаря прошли вместе с аппетитом, они опять сели верхом и, не избирая себе определенного пути, чтобы полнее подражать странствующим рыцарям, отправились по той дороге, какую выбрала воля Россинанта, увлекавшая за собою волю своего господина и даже волю осла, который следовал за своим руководителем, как подобает верному и доброму товарищу. Таким образом, они выбрались на большую дорогу, по которой и поехали наудачу и без определенного намерения. По дороге Санчо сказал своему господину: – Господин, не соблаговолите ли ваша милость дать мне позволение немного поговорить с вами? Потому что с того времени, как вы отдали мне строгий приказ молчания, вот уж больше четырех хороших вещиц сгнило у меня в желудке и сейчас на кончике, языка у меня одна такая штучка, которую мне не хотелось бы видеть тоже погибшей. – Скажи, – ответил Дон-Кихот, – но будь краток, длинная речь никогда не может быть приятной. – Я говорю, господин, – начал Санчо, – что вот уж несколько дней я размышляю о том, как мало выигрывают и приобретают те, кто, подобно вашей милости, ищет приключений в этих пустынях и странствованиях по большим дорогам, где сколько ни преодолевай опасностей, сколько ни одерживай побед, никто этого не увидит и не узнает, и так они и останутся преданными вечному забвению к большому ущербу благих намерений и заслуг вашей милости. Поэтому, мне кажется, было бы лучше, если только ваша милость не имеет лучших видов, отправиться нам к какому-нибудь императору или принцу, которому приходятся вести войну; у него на службе ваша милость могли бы показать мужество вашей руки, вашу великую силу и ваш еще более великий ум. Когда это увидят государь, которому мы будем служить, он наградит нас каждого по заслугам. Там найдутся и писатели, которые составят описание подвигов вашей милости, чтобы увековечить их в памяти людской. Что касается моих, но о них я ничего не говорю, так как они не выходят из границ славы оруженосцев; но все-таки осмелюсь сказать, что если бы у рыцарей был обычай описывать и подвиги оруженосцев, то, я думаю, мои тоже не были бы забыты. – Ты говорил недурно, Санчо, – ответил Дон-Кихот; – но прежде, чем являться туда, надо сначала, в виде испытания, постранствовать по свету, поискать приключений и приобрести в них себе имя и известность. Рыцарь должен быть уже известен своими делами, когда он представляется ко двору какого-нибудь великого монарха, так чтобы, едва он въехал в городские ворота, мальчики окружили его и бежали за ним, крича вслед: «Вот рыцарь Солнца», или хоть Змеи, или какого-нибудь другого отличительного знака, под которым он совершал великие подвиги. «Вот тот, – скажут они, – который победил в поединке страшного великана Брокабруно; вот тот, который разочаровал персидского Мамелюка из долгого очарования, в котором он пребывал около девятисот лет»; и они будут бежать за ним, провозглашая одно за другим его великие дела. И вот на шум детей и толпы народа выйдет король этого королевства на балкон своего королевского дворца, и как только он увидит рыцаря, которого он узнает по цвету вооружения и девизу на его щите, то громко воскликнет: «Пусть все рыцари, которые находятся при моем дворе, выйдут на встречу приближающемуся к нам цвету рыцарства». По этому повелению все выйдут, и он сам сойдет до половины лестницы навстречу рыцарю. И крепко обнимет он его и запечатлеет на его лице лобзание мира. Затем, взяв за руку, он проведет его в покои королевы, где рыцарь найдет ее вместе с инфантой, ее дочерью, непременно, прелестнейшей и очаровательнейшей из молодых девиц, каких только можно встретить на большей части земной поверхности. И немедленно тогда же случится так, что инфанта кинет взор на рыцаря, а рыцарь – на инфанту, и каждый из них покажется другому скорее божественным, чем человеческим, существом, и, сами не сознавая, как и почему, окажутся они пойманными и запутанными в неразрешимые сети любви с сердцем, полным беспокойного желания переговорить и открыть друг другу свои чувства, желания и муки. Отсюда конечно, рыцаря поведут в какой-нибудь богато-обставленный покой дворца, где, сняв с него вооружение, ему подадут одеться в богатую пурпурную тунику; и если наружность его была прекрасна в вооружении, то еще прекрасней предстанет она в придворном платье. Наступает вечер, и он ужинает вместе с королем, королевой и инфантой и не может оторвать глаз от юной принцессы, беспрестанно посматривая на нее украдкой от присутствующих; она с невинною ловкостью отвечает ему тем же, потому что она особа очень разумная, как я уже сказал. Ужин кончен; и вот видят, в дверь покои входят отвратительный карла, а за ним прекрасная дама с двумя великанами, которая предлагает для разрешения какое-нибудь дело, составленное древним мудрецом самых отдаленных времен, и такое, что кто решит его, тот будет считаться лучшим рыцарем в свете. Немедленно же король повелевает тогда, чтобы все рыцари его двора произвели этот опыт, но никому не удается покончить это дело, кроме незнакомого рыцаря, решающего его к своей еще большей славе и к великой радости инфанты, которая сочтет себя счастливейшей из смертных, найдя такого достойного избранника своих дум. Но суть дела состоит в том, что король или принц, или кто бы он там ни был, будет вести жестокую войну с таким же могущественным принцем, как он, и рыцарь, его гость, проведя несколько дней в его дворце, попросить у него позволения отправиться служить ему в этой войне. Король с большою любезностью дает ему это позволение, и рыцарь вежливо поцелует ему руки за пожалованную милость. И в ту же ночь он идет проститься с своей дамой, инфантой, через решетку сада, в который выходит ее спальня; здесь он уже несколько ран беседовал с нею при посредничестве одной фрейлины, поверенной всех ее тайн. Он вздыхает, она лишается чувств, фрейлина приносит воды и сильно беспокоится, видя, что наступает день, потому что не хочет, оберегая честь своей повелительницы, чтобы они были открыты. Наконец, инфанта приходит в сознание и через решетку протягивает рыцарю своя белые руки и он покрывает их тысячею поцелуев и орошает слезами, они условливаются, как подавать друг другу добрые и худые вести, и принцесса умоляет его, как можно меньше отсутствовать; он дает ей в этом обещание, подтверждая его тысячею клятв и, поцеловав еще раз ее руки, удаляется с таких горем в душе, что чуть от него не умирает. Он возвращается в свои покои, бросается в постель, но не смыкает глаз от тоски, вызванной этой жестокой разлукой. Рано утром он поднимается, идет проститься с королем, королевой и инфантой; но король и королева при прощанье с ним говорят, что инфанта нездорова и потому не может принять его посещения. Рыцарь догадывается, что причина этого нездоровья – огорчение вследствие разлуки с ним, сердце надрывается от скорби, и он сам едва в силах скрывать свое горе. Фрейлина, поверенная инфанты, присутствует при этой сцене, она все замечает и потом рассказывает своей повелительнице, которая со слезами слушает ее и говорит, что самую сильную печаль испытывает она оттого, что не знает, королевской крови ее рыцарь или нет. Фрейлина уверяет, что столько изящества, любезности и мужества могут встречаться только в рыцаре королевского рода. Огорченная инфанта принимает это утешение; она старается успокоиться, чтобы не возбуждать подозрения в своих родителях и через два дня показывается людям. Между тем рыцарь уехал. Он принимает участие в войне, бьет и одолевает врага короля, покоряет много городов, одерживает много побед. Он возвращается ко двору, видит свою даму на обычном месте их свиданий и условливается с всю, что в награду за свои услуги он будет проситься руки у ее отца. Король, не зная, кто рыцарь, не хочет отдавать ему принцессы, но все-таки принцесса, или через похищение, или каким-нибудь другим способом, делается женою рыцаря, и король, наконец, сам начинает считать этот брак великой честью, так как удалось открыть, что этот неизвестный рыцарь оказывается сыном храброго короля, не знаю какого королевства, потому что его, кажется, нет на карте. Отец умирает, инфанта ему наследует, и вот рыцарь – король. Тогда-то настает время осыпать щедротами своего оруженосца и всех тех, кто помогал ему достигнуть такого высокого положения. Он женит своего оруженосца на фрейлине инфанты, – той, конечно, которая была их поверенною и которая, по происхождению, дочь герцога первой степени. – Вот это так! – воскликнул Санчо; – вот чего мне и требуется, а там пусть будет, что будет! Да я на это крепко рассчитываю и непременно все так и случится буква в букву, если только вы называетесь рыцарем Печального образа. – Не сомневайся в этом, Санчо, – отвечал Дон-Кихот, – потому что по этим, именно степеням и тем же самым способом, как я тебе рассказал, возвышались некогда, возвышаются еще и теперь странствующие рыцари до сана короля и императора. Остается только отыскать, какой христианский или языческий король ведет в настоящий момент войну и имеет прекрасную дочь. Но у нас еще есть время подумать об этом, потому что, как я уже тебе сказал, прежде чем представляться ко двору, надо сначала приобрести известность. Затем, вот еще чего мне недостает. Предположим, что мы найдем короля с войною и прекрасною дочерью и что я добыл невероятную славу во всей вселенной, но я, все-таки, не знаю, как это может случиться, чтобы я оказался потомком короля или, по крайней мере, дальним родственником императора; потому что, прежде чем король вполне не уверится в том, он не согласится отдать мне свою дочь в жёны, как бы вы были блестящи совершенные мною подвиги; и вот, вследствие не имения царственного родства, я рискую потерять то, что вполне заслужила моя рука. Правда, я сын гидальго почтенного рода, имею наследственную собственность и могу, в случае обиды, требовать пятьсот су вознаграждения.[26] Может быть даже, мудрец, который будет писать мою историю, откопает и составит так мою родословную, что я окажусь в пятом или шестом колене правнуком императора. Ты должен знать, Санчо, что есть два рода дворянства и родословных: одни происходят от принцев и монархов, но, с течением времени, мало-помалу приходят в упадок и оканчиваются точкой, подобно пирамидам; другие ведут свое происхождение от людей низкого звания, но постепенно возвышаются и делаются вельможами; и между обоими ими та разница, что одни были тем, чем они перестали быть, другие же стали теперь чем, чем они прежде небыли. И так, как я тоже могу принадлежать к первому разряду и исследование подтвердить и удостоверит мое знатное и славное происхождение, то король, мой будущий тесть, наверно этим удовлетворится, а то может случиться и так, что инфанта влюбится в меня без памяти и, наперекор воле отца, изберет меня своим супругом и господином, хотя бы она знала наверно, что я сын водовоза. В таком случае мне пришлось бы похитить и увести ее, куда мне заблагорассудится, до тех пор, пока время или смерть не укротили бы гнева ее родителей. – В этом случае, – сказал Санчо, – не мешает вспомнить, что говорят разные негодяи: не проси отдать добровольно то, что ты можешь взять насильно. Другое же изречение здесь еще более кстати: прыжок через забор пригоднее, чем молитва честных людей. Я говорю это к тому, что если господин король, тесть вашей милости, не согласится на просьбы и не выдаст за вас инфанту, то ничего не останется делать, как говорите вы, как только похитить ее и припрятать в надежное местечко. Но вот в чем беда: пока-то вы там помиритесь со всеми и станете мирно управлять королевством, все то время бедному оруженосцу придется, в ожидании будущих благ, положить зубы на полку, если только фрейлина-наперсница, которая должна сделаться его женою, не убежит вместе с инфантой и не станет вместе с ней вести бедную жизнь до тех пор, пока по воле неба не устроится все иначе. Мне кажется, что его господин может сейчас же отдать ее в законные супруги своему оруженосцу. – Кто же мешает тому? – ответил Дон-Кихот. – Стало быть, нам остается только поручить себя Богу и предоставить все дело на волю судьбы, – сказал Санчо. – Да, – подтвердил Дон-Кихот, – пусть сотворит Бог согласно моему желанию и твоей нужде, Санчо. Тот же, кто себя ни за что не считает, пусть и будет ничем. – Слава Богу! – воскликнул Санчо, – я старинный христианин; чтобы быть графом, этого совершенно достаточно. – И даже слишком, – возразил Дон-Кихот; – если бы этого даже и не было, то дело от того нисколько бы не пострадало; раз я буду король, я могу дать тебе дворянство, которого тебе не нужно будет ни покупать, ни приобретать заслугами. Если же я тебя сделаю графом, то ты вместе с тем станешь и дворянином, а там пусть говорят, что хотят, злые языки; они все-таки будут принуждены смотреть на тебя, как на вельможу. – Еще бы, – воскликнул Санчо, – я уж сумею заставить себя уважать. Я однажды был церковным сторожем при одном братстве, и, право, одежда сторожа так хорошо шла во мне, что все говорили, что по моей осанке мне следовало бы быть церковным старостой. А что будет, Господи Боже мой, когда я надену на спину герцогскую мантию и наряжусь в золото и жемчуг, как иностранный граф! Я уверен, что тогда будут приходить смотреть на меня миль за сто. – Да, у тебя довольно представительная наружность, – ответил Дон-Кихот, – но тебе следует почаще брить бороду, а то она у тебя такая густая, всклокоченная и грязная, что если ты не будешь тщательно бриться, хотя бы через день, то, благодаря ей, тебя будут узнавать на расстоянии выстрела из аркебуза. – Это пустяки, – возразил Санчо, – стоит только завести у себя цирюльника на жалованьи, а нужно будет, так я даже заставлю его ходить за собою, как оруженосца знатного господина. – А почему ты знаешь, – спросил Дон-Кихот, – что знатные господа водят за собою своих оруженосцев? – А вот почему, – ответил Сапчо; – несколько лет тому назад мне пришлось пробыть месяц в столице, и там я видел прогуливающимся одного очень маленького господина, которого все однако называли очень великим, и за ним, куда бы он ни отправлялся, ездил человек верхом, точно он был его хвостом. Я спросил, почему этот человек не ездит рядом с господином, а всегда сзади него; тогда мне ответили, что эхо его оруженосец и что у знатных особ существует обычай водить за собой таких людей. С тех пор я уж знал это очень хорошо и никогда не забывал. – Ты прав, – сказал Дон-Кихот, – ты можешь водить за собою цирюльника. Обычаи не все сразу завелись на свете, а устанавливались постепенно, по одному; а потому ты можешь быть первым графом, который станет водить за собой цирюльника. Кроме того, лицо, на которое возложена обязанность брить бороду, должно быть облечено большим доверием, чем тот, кто седлает коня. – Уж, что касается цирюльника, я сам позабочусь, – сказал Санчо, – а вы только постарайтесь стать королем и сделать меня графом. – Что и будет, с Божьей помощью, – ответил Дон-Кихот, и, подняв глаза, увидел то, о чем будет сказано в следующей главе. ГЛАВА XXII О том, как Дон-Кихот возвратил свободу нескольким несчастным, которых вели против их воли туда, куда бы они с удовольствием не пошли Сид Гамет Бен-Энгели, арабский и ламанчский писатель, рассказывает в этой серьезной, величественной, скромной, приятной и остроумной истории, что после того, как славный Дон-Кихот Ламанчский и его оруженосец Санчо Панса обменялись мыслями, приведенными в конце главы XXI, Дон-Кихот поднял глаза и увидел, что по той же дороге, по которой ехал он, шли пешком человек двенадцать, своими шеями нанизанные, подобно зернам в четках, на железную цепь, и с кандалами на руках. Их сопровождали двое верховых и двое пеших; верховые были вооружены аркебузами, а пешие пиками и мечами. Когда Санчо заметил их, «Вот – воскликнул он, – цепь каторжников короля, которых ведут работать на галерах. – Как, каторжников короля! – спросил Дон-Кихот, – возможно ли, чтобы король делал над кем бы то ни было насилие? – Я не говорю этого, – сказал Санчо, – я говорю только, что эти люди осуждены насильно служить королю на галерах. – Как бы там ни было, – возразил Дон-Кихот, – этих людей ведут насильно, а не по их собственной воле? – Без сомнения, – ответил Санчо. – Ну в таком случае, – сказал Дон-Кихот, – мне придется здесь исполнить свой долг – препятствовать насилиям и помогать несчастным. – Но обратите внимание на то, – возразил Санчо, – что правосудие, которое есть сам государь, не делает ни насилия, ни вреда подобным людям, но только наказывает их за их преступления. В эту минуту партия каторжников приблизилась к ним, и Дон-Кихот с безупречною вежливостью обратился к конвойным с просьбой соблаговолить сообщить ему причину или причины, вследствие которых ведут в таком виде этих бедных людей. – Это каторжники, отправляющиеся служить его величеству на галерах; – ответил ему один из верховых конвойных, – больше нечего мне вам сказать, а вам меня спрашивать. – Но мне бы хотелось, – возразил Дон-Кихот, – знать причину несчастия каждого из них в отдельности. К этому он прибавил еще несколько таких любезностей для большей убедительности своей просьбы, что другой верховой конвойный, наконец, ответил ему: – У нас есть с собою список преступлений каждого из этих негодяев; но сейчас не время останавливаться и читать его. Приблизьтесь к ним, ваша милость, и спросите их самих. Если они захотят, они вам ответят, да и, наверное, они захотят, потому что подобным людям рассказывать свои плутни доставляет, пожалуй, не меньше удовольствия, чем их совершать. Получив такое позволение, которое и сам бы дал себе Дон-Кихот, если бы ему было в нем отказано, он приблизился к цепи и спросил шедшего впереди каторжника, за какие грехи подвергнут он такому наказанию. – За то, что был влюблен, – отвечал тот. – Как! только за это! – воскликнул Дон-Кихот; – право, если людей приговаривают к галерам за то, что они были влюблены, то мне бы уж давно следовало там работать! – О, моя любовь была не такова, как предполагаете ваша милость, – ответил каторжник. – Я без памяти влюбился в корзину с бельем и так крепко сжимал ее в своих объятиях, что если бы суд не вырвал у меня ее насильно, то я и сейчас бы не прекратил своих ласк. Я был захвачен на месте преступления, в допросе не было надобности, дело решили живо. Почесали мои плечи сотней плетей и вдобавок попросили меня три года косить большой луг. Вот и делу конец. – Что это значит – косить большой луг? – спросил Дон-Кихот. – Значит грести на галерах, – ответил каторжник, бывший молодым человеком, лет двадцати четырех, родом, по его словам, из Пьедрахиты. Дон-Кихот с теми же расспросами обратился ко второму каторжнику, но тот, погруженный в глубокую печаль, не хотел отвечать ни слова; тогда первый отвечал за него: – Этот идет на галеры, господин, в качестве канарейки, то есть, собственно говоря, музыканта и певца. – Как так! – возразил Дон-Кихот, – разве музыкантов и певцов тоже ссылают на галеры? – Да, господин, – ответил каторжник, – хуже ничего не может быть, как петь в мучениях. – Напротив, – сказал Дон-Кихот, – пословица говорит: кто распевает, свое горе развевает. – Ну, а у нас наоборот, – возразил каторжник, – кто раз попоет, тот всю жизнь поплачет. – Не понимаю, – произнес Дон-Кихот. Но один из конвойных ответил ему: – У этих храбрых людей петь в мученьях значит признаваться на пытке. Этот негодяй был подвергнут допросу и сознался в своем преступлении, которое состоит в краже скота; и после его признания его приговорили к шести годам на галерах и, кроме того, к двумстам ударов плетью, которые теперь уже получены его плечами. Он идет постоянно печальным и пристыженным, потому что другие воры, идущие с ним вместе, относятся к нему с пренебрежением и насмешкою и всячески стараются обижать его за то, что у него не хватило мужества запереться в своем преступлении, и он сознался. Они говорят, что в нет столько же слогов, как и в да, и обвиняемому гораздо лучше держать на своем языке свою жизнь и смерть, чем на языке свидетелей и доказчиков… По моему, в этом они не совсем не правы. – И я тоже думаю, – ответил Дон-Кихот. Потом, приблизившись к третьему, он обратился к нему с теми же вопросами, как и к другим. Этот, не заставляя еще раз просить себя, ответил развязным тоном: – Я отправляюсь навестить госпожи галеры на пять лет, за неимением десяти дукатов. – Я с охотою дал бы двадцать, чтобы выручить вас из нужды, – сказал Дон-Кихот. – Я бы был тогда похож на того человека, который находится среди моря с полным кошельком и несмотря на то умирает от голоду, так как не может купить, чего ему требуется. Говорю я это к тому, что, будь у меня вовремя двадцать дукатов, предлагаемые теперь вашей милостью, и бы сумел смазать писца при суде и подбодрить ум и язык моего защитника; и был бы я теперь посреди Зокодоверской площади в Толедо, а не плелся бы по этой дороге, привязанный, как охотничья собака. Но велик Бог, терпение, довольно! Дон-Кихот перешел к четвертому. Это был человек почтенной наружности, с длинной, белой бородой, покрывавшей ему всю грудь. Услышав обращенный к нему вопрос, как очутился он в цепи, он принялся плакать, не отвечая ни слова. Но пятый осужденный ответил за него: – Этот почтенный бородач, – сказал он, – отправляется на четыре года на галеры, прогулявшись сначала с великим торжеством в пышных одеждах по улицам. – Если я не ошибаюсь, – прервал Санчо, – это значит, что он был подвергнут публичному покаянию. – Вот именно, – подтвердил каторжник, – а преступление, за которое он подвергнут такому наказанию, состояло в том, что он был маклером по части ушей и даже целого тела. Я хочу сказать, что этот господин был известного рода посредником и, кроме того, чуточку занимался колдовством. – Оставив в стороне эту чуточку колдовства, – возразил Дон-Кихот, – я скажу, что, если этот человек и заслуживает быть отправленным на галеры за свое занятие посредничеством, то только разве для того, чтобы быть там распорядителем и генералом. В самом деле, должность посредника не похожа на другие. Это – должность, требующая людей умных и ловких, необходимая во всяком благоустроенном государстве, и занимать ее должны только порядочные и хорошо воспитанные люди. Для нее, как и для прочих должностей, следовало бы учредить инспекторов и испытателей и установить определенное число членов этого занятия, как это сделано для торговых маклеров. Благодаря этому было бы можно избежать многих зол, происходящих оттого, что к этому ремеслу приступают много людей, неимеющих ни познаний, ни навыка, дабы, мелкие прислужники, юные и неопытные негодяи; такие люди в самых трудных обстоятельствах, когда более всего требуется изобретательности и ловкости, не умеют отличить своей правой руки от левой и дают супу застыть на пути от тарелки ко рту. Мне бы хотелось развить эту мысль и доказать, почему следовало бы делать выбор лиц, которые занимали бы в государстве такую важную должность, но сейчас не место и не время для того; я поговорю в свое время с кем-нибудь, кто в состоянии об этом позаботиться. Сейчас же я скажу только, что сожаление, которое я испытываю при виде этих седин и почтенного лица, подвергнутых такому тяжелому наказанию за исполнение нескольких любовных поручений, успокаивается другим обвинением в колдовстве. Впрочем, я знаю, что в мире не существует ни порчи, ни мотовства, которые могли бы принуждать или совращать нашу волю, как это думают некоторые простаки. У всякого из нас есть свободная воля, и никакие травы, ни какие наговоры не имеют силы над нею. Какие-нибудь бабы по своей простоте или плуты из мошеннических видов составляют разные напитки, смеси – истинные яды, которыми они сводят людей с ума, заставляя их верить, будто бы эти снадобья обладают свойством внушать любовь, тогда как, повторяю, нашу волю принудить не возможно. – Вы совершенно правы, – воскликнул старец, – но по совести скажу, господин мой, что касается колдовства, то мне не в чем упрекать себя. От любовных поручений я не могу отречься; но я этим никогда не думал принести зла, а хотел только способствовать тому, чтобы все люди веселились и жили в мире и спокойствии, без раздоров и печалей. Однако это человеколюбивое желание не помешало мне отправиться туда, откуда уже не думаю больше возвратиться, – я уже так обременен летами и, кроме того, страдаю каменною болезнью, ни на минуту не перестающей мучить меня.