Человек эпохи Возрождения
Часть 8 из 13 Информация о книге
А, предположим, замена одного из Верховных судей. Каково его мнение? Однополые браки – разрешать или нет? Опыты с клетками эмбрионов? Чтоб вопросов не возникало: Америка – самая свободная страна в мире. Тут делается история. Новый Рим. Как он сюда попал, физически? – На самолете. Я понимаю, не вплавь. В смысле – по еврейской линии или как? Отец-то у него никогда не был евреем. Говорит: нет, грин-кард, вид на жительство, выиграл в лотерею. Объясняю: никакая это не лотерея, берут молодых, с высшим образованием, американцы – не дураки. Иногда возьмут, конечно, старушку какую-нибудь для вида. Надо понимать, как делаются дела. Так или эдак – первый шаг совершен, он тут. Необходимо теперь шевелиться, двигаться. – Читайте газеты, разные. Очень важно, какие вы газеты читаете. Наша цивилизация – проект в первую очередь финансовый и правовой. Приобщайтесь к проблемам, образовывайтесь. А не то будете жить, не знаю, как в санатории. Он, впрочем, уже в санатории – у Марго. Неуверенно говорит: – Нам подбрасывают газету какую-то. В целлофане. Представляю себе. Нет, серьезно. – Не хотите же вы быть неудачником, маргиналом. Извиняюсь за каламбур. Машет рукой: согласен быть кем угодно. Лишь бы – быть. – Сейчас меня как бы нет. Романтизм. Глупости. Мы все – есть. Чем Матвей собирается зарабатывать? – Нет идей. – Когда нет идей в восемнадцать лет, то идут в медицину или в юриспруденцию. Но Матвею – сколько уже? – Двадцать шесть. Рекомендую пока что вести дневник. Ставить перед собой цели, фиксировать их достижение. О чувствах писать не надо, чувства неинтересны, они одинаковые у всех. Говорю как специалист. Матвей, оказывается, уже записывает кое-что. Для себя теперь дневники не ведут, мужчины особенно. Он – что же, думает стать писателем? Ему и эту тему не хочется развивать. Странный молодой человек. Разумеется, у такого отца не мог получиться нормальный сын. * * * Впервые я оказался в их ленинградской квартире году в семьдесят седьмом по случайному, в общем-то, поводу: одной девице, существу во всех отношениях легкомысленному, понадобился какой-то отзыв, что ли, или рецензия – сроки пропущены, самой заниматься бумажками невмоготу, попросила меня. Почему домой? – Он дома работает. Хозяин – попробуем обойтись без имени – усадил меня в кресло, уселся сам. Нестарый еще человек, но с претензией на эдакую благородную ветхость. – Дайте-ка, – протянул руку, пальцы длинные, без колец. Я подал бумаги, он стал читать. Одну ногу обвил другой, винтом. Я так никогда не умел. Много старых вещей, интеллигентный питерский дом. Темно-красный Ромэн Ролан, коричневый Бунин, зеленый Чехов, серенький Достоевский. Их двойники так и ездят за мной в коробках – после второго-третьего запаковывания я их не доставал. Дочитал, вздыхает: – Я этого не подпишу. – Почему? – спрашиваю. В конце концов, не мои бумажки. – Боюсь. – А чего вы боитесь? Он пососал дужку очков. – Как вам сказать?.. Всего боюсь. Этот случай убедил меня лишь в одном: профессиональным стукачом он не был. А ходили такие слухи. * * * Кофе, что ли, попить? У меня как-то нет ничего. А Матвей и не голоден. Я рассказываю ему про первую встречу с его отцом. Опускаю, конечно, некоторые детали. – Теперь он уже так не может, – про ноги. Понятное дело, развинчивается старик. Касаясь деликатной темы. Тогда все вертелось вокруг одного: органы – диссиденты. Есть что вспомнить. Только все это рассекречивание – штука опасная, много биографий попортит зря. Гэбуха ведь тоже халтурила, гнала план. Вызывают, допустим, тебя: вы человек советский? – Вас вызывали? – спрашивает Матвей. Вызывали – не вызывали, какая разница? Вызывали. Отвечаешь: советский. Предлагают сотрудничать. Аккуратно отказываешься: простите, и рад бы, но – выпиваю, патологически откровенен. Были приемчики. – Они вздыхают. А если узнаете про действия, направленные на подрыв?.. – Сообщу, сообщу. – Помечают себе: согласился сотрудничать без подписки. – Зачем вы мне это рассказываете? – спрашивает Матвей, делает бровки домиком. Как ребенок. – Да так. Мне интересно вызвать у него живые реакции. Психология – наука экспериментальная. * * * Плевать на бумажки, не подписал и не подписал. Тем более с девицей той мы расстались. А через несколько лет я стал у него бывать независимо от девиц. Не мир тесен, хе-хе, прослойка тонка, – так в ту пору шутили. Трудно сказать, чем он, собственно, занимался. Говорят: человек энциклопедических знаний. А сделал что? – Написал удачное предисловие. К чьим-то письмам. Софья Власьевна разве позволит что-нибудь сделать? Особенно гуманитарию. Вот он, сидит за столом, произносит внушительно: “Я как выученик академической науки…” – а какой науки? – хрен его знает, поди спроси. На столе настоечки: сам изготавливает, не худшее из чудачеств. Настоечки-водочки, во времена борьбы с пьянством многих из нас выручали. Вскрикнет вдруг: “Мизерабль!” – жена рюмку подсунула несоответствующую. Но стихов много знал и читал хорошо. Руки нервные, музыкальные, большая нижняя челюсть: чувствуется порода. У него и кличка была – не в лицо, конечно, – Дюк, за благородное происхождение и вообще – по сумме качеств. Так и вижу, как он натягивает в воздухе невидимые поводья – “кумир на бронзовом коне” – стихи, стихи. Воленс-неволенс перейдешь на высокий стиль, когда о Дюке рассказываешь. – В вашем отце, Матвей, погиб настоящий артист. Опять улыбается, нервно: – Да не совсем. Не совсем настоящий или не совсем погиб? Очевидно, и то, и то. Заметная фигура была – Дюк. Любил все старое, не только стишки – статуэтки, тарелочки, – называл их “пресуществлением духа”, с гордостью рассказывал про дядю родного – тот не эвакуировался из Ленинграда, боялся: вернется, а квартиру разграбили. “Я не сторонник патефонно-чемоданной культуры”, – вот так, помер с голоду дядя, но ценности фамильные сохранил. Монархизм, естественно, юдофобия, но тоже – широкая, необычная: нет, это он не всерьез, эпатаж, интересничает старик. У него ведь жена еврейка. – Кто, Нина Аркадьевна? Нет, Нина Аркадьевна не еврейка. Вот эту самую Нину Аркадьевну, жену его, третью и последнюю, не могу вспомнить. Что-то стертое, извиняющееся. Нас – такая была кругом скука! – привлекали люди яркие, с брызжущей, пенящейся духовностью, пусть не без некоторых, так скажем, моральных изъянов. Дюк женился на ней – тихонькой аспирантке – что называется, как честный человек, тоже передавали шепотом. Сам он однажды мне сообщил, что в каждый период жизни Бог посылал ему спутницу, наиболее к данному периоду подходящую. Во как, Бог. Это уже, значит, восьмидесятые, самый конец. Раньше мы о Боге от Дюка не слышали. И религию он себе подобрал – с затеями. Католик восточного обряда, что-такое, или наоборот, не разбираюсь я в этих делах. А потом та история всплыла, давняя. * * * В сорок девятом году Дюк учился в аспирантуре нашего родного Ленинградского университета имени товарища Жданова. Соображаю: могло так быть? – Какого года отец? – спрашиваю у Матвея. – Двадцать пятого. Ну, да. И была у них на филфаке группка поэтов – громко сказано – студентов, мальчиков, от семнадцати до двадцати. Филологи, лингвисты, как тогда говорили, – языковеды. Живут себе и пописывают, как бы не замечая, что есть советская власть. Та не любила подобного к себе отношения, с большими была капризами. Началось с глупости, мелочи, со стенгазеты. Мальчики тиснули в нее стишки. Дюку и некоторым другим не понравилось. Тяга к экспериментам, безвкусица, все через край. А у Дюка – вкус. Импозантный молодой аспирант: любит, умеет выступить, красноречив. И внешность. Дюк и выступил – не в курилке под лестницей, на собрании. Использовал термин “группа”: группа такого-то, по имени старшего и самого плодовитого из ребят. Само так вышло. Группа молодых филологов. В составе шести человек. Между прочим блеснул выражением: “Русский язык – не язык филологов и языковедов, но язык Пушкина, Гоголя и Толстого”. Убрали стенгазету, все, вроде как, успокоилось. Но через год-полтора мальчиков взяли, всех. “Антисоветская группа такого-то”, “группа шести” – как в воду глядел наш Дюк. На следствии мальчики друг друга, как водится, оговорили, но основой дела послужило некое заявленьице, как оказалось – его, Дюка. Выступить на факультетском собрании показалось ему недостаточно. Или же испугался: тогда уже, видно, боялся всего. “Жизнь – как рифма, никогда не знаешь, куда заведет”, – от Дюка своими ушами слышал. Вот и написал куда следует – в рифму к сказанному на собрании. Мальчикам дали по восемь лет, отсидели по пять, вышли. Поэтом не стал ни один, так что, можно сказать, Дюк оказался прав в смысле размеров их дарования. Об истории своего ареста мальчики помалкивали, до времени. А году в девяностом про это все взяла да и напечатала одна газетка, университетская: так сказать, печальные страницы истории ЛГУ.