Gerechtigkeit (СИ)
— Так, — только и может вымолвить в ответ Луиза и снова умолкает, отчаянно силясь при этом не рассмеяться — не то чтобы ей было хоть сколько-нибудь смешно, просто все в совокупности представляется очень абсурдным, тем более, что человек, обозначенный как Фрицхен, в ходе этих речей чуть-чуть склоняет голову к плечу, не отрывая от Адлера взгляда не слишком доброжелательного, а Адлер безуспешно ждет, что она что-нибудь добавит, и в конце концов продолжает сам:
— Да с ним-то и говорить бесполезно, на самом деле, не то чтобы он был особенно разговорчив. Так, в основном сидит и бубнит себе под нос по-фашистски, изредка еще эсэсовские песенки распевает, марши там всякие или гимны. Как лекарство свое выплюнет — так и заводит, верно ведь, Фрицхен?
— Гм, — отзывается Луиза, прищурив глаза, так как от сдавленного дурного хохота сводит лицо, от него же ее слегка трясет, хотя с выражением удается справиться почти полностью. Желая успокоиться, она отворачивается от Адлера и бросает отрезвляющий взгляд на папашу, который так и сидит, позабытый, на соседней скамейке, и всем своим видом напоминает какой-нибудь обесточенный прибор. — От фашизма, значит, — уточняет она, немного переведя дух. — Что-то он скорее на жертву Аушвица у вас потянет, чем на фашиста, это никого из старшего состава не смущает?
— Так вы ему это объясните, — невозмутимо отвечает Адлер. — Никто же тут никого намеренно голодом не морит, сами понимаете. Просто еда у нас, видимо, неправоверная, или еще какая-нибудь не такая, вот он и ест еле-еле. Мы ему сто раз повторяли, что добром это не кончится, а он в ответ смотрит только вот так упрямо, как баран, и обзывает нас всякими швайнами да швулями. Может, и похуже обзывает, конечно, да только кто же его, черта, разберет. Так, а папаша ваш...
— Так мне швайнов и швулей сторониться надо, или чего? Вы призывали к осторожности, но риск-то в чем? — прерывает Луиза, не позволяя ему съехать в обычную светскую болтовню, и Адлер в ответ едва заметно двигает челюстью, поправляя оправу, смотрит на нее, и за очками его проскальзывает все многообразие мер пресечения, которые он с радостью применил бы к самой Луизе, попадись она ему только, вырожденка проклятая, но тон его любезности не теряет:
— Да в том, что он вот, вроде бы, сидит, бубнит и никого не трогает. А не далее, чем на прошлой неделе, вдруг взял, да и ткнул господину Бриггсу спицей в глаз. Раз — и глаза нет, понимаете, и новый глаз у господина Бриггса уже не вырастет, а все по банальной неосторожности ввиду потери бдительности. Помните, может, господина Бриггса? Санитар, крепкий такой парень, надежный.
— Как же, как же, — кивает Луиза; санитара Бриггса она и впрямь помнит, к своему удивлению, прежде всего потому, что парень в самом деле был крепкий — жуткий мужчина, отлично врезавшийся в память тем, сколь кстати пришлось применимо к нему излюбленное папашей оскорбление ”каторжник”. Самый что ни на есть каторжник, из тех, кого поздней ночью на окраине лучше не встречать, и сюда этот каторжник умудрился затесаться лишь благодаря типичной для подобных частных учреждений смуте, которая царит в кадрах, и среди младшего медперсонала он такой отнюдь не один. — Помню-помню. А что же вы больным спицы раздаете? Так ведь и до самой что ни на есть халатности рукой подать, чего уж там неосторожность. Обезьяне спицу дайте — она и то кому-нибудь рано или поздно глаз выберет, а у вас ведь тут специальная контора, подготовленный персонал, вроде бы, все такое. Или, может быть, я ошибаюсь?..
— Ну, что вы, — оскорбленно отвечает Адлер, для верности сильно нахмурясь, и с укором смотрит на нее сверху вниз, видимо, чтобы отвлечь от потенциальных размышлений о том, куда деваются ее исправно вносимые на содержание папаши финансы. — Мы до сих пор гадаем, где он умудрился этой спицей разжиться. Разве что по недосмотру кого-нибудь из сиделок, кто вяжет, иначе где же еще. Причем вы представьте, это сколько же нужно было с ней таскаться, пока момент не подвернулся. Однако же...
— Однако же я наблюдаю пациента на прогулке во вполне автономном режиме, — продолжает она за него как ни в чем не бывало. — Если бы кто-нибудь из врачей решил, что ваш фашист представляет опасность для себя или других, то черта с два он тут прохлаждался бы на лавочке в уютном удалении от вас, даже вовсе почти без надзору. Какая-то нескладная получается история, вы не думаете?
— Да это потому, что он на больничке до конца недели висеть должен, — объясняет Адлер, и спохватывается в ответ на ее недоуменный взгляд. — Э-э... в соматическом корпусе, то бишь. В неврологии. Там у них режим нестеснения как штык, в качестве профилактической меры. Не без седативных, конечно... А поскольку на деле он, как видите, вполне здравствует, они нас привлекают к выгулу, — мол, полезно, и ничего, что одно вразрез с другим. Вот и гуляем, что тут попишешь. Врачебные рекомендации!
— Так-так, — произносит Луиза. — Понятно, — и ненадолго умолкает, задумчиво покусывая губу, понимая, что Адлер сам по себе не отвяжется, а так и будет бдительно здесь торчать, всем своим видом стараясь изобразить подготовленный персонал, как будто одиннадцать лет исправных визитов еще не обеспечили ей ясности в понимании принципов работы уважаемого заведения, как будто осталась какая-то необходимость всякий раз разводить перед ней этот цирк. Однако она не забывает о том, что Адлер, как и сестра Беннетт, в конце концов, просто выполняет свою работу, то есть светскую ее часть, и нуждается поэтому в светском оправдании, чтобы перестать ее выполнять, так что она вздыхает, чуть-чуть сморщив свой медвежий нос, и говорит. — Знаете, господин Адлер, у меня к вам тут назрело предложение. Давайте установим экспериментально, представляет опасность этот юный фашист, или не представляет. Если вдруг он каким-то чудом извлечет из воздуха новую спицу и выберет мне глаз — клянусь, я никому не скажу, что это по вашей милости. Окулисту скажу, что у себя дома поскользнулась и случайно напоролась на гвоздь, идет?
Господин Адлер фыркает, решив было, что это очередная шутка госпожи, такая же придурошная, как и все остальное в госпоже, которая и сама ведь придурошная, и чего же удивляться, с таким-то папашей, да и все они там, впрочем, придурошные, квелые, изнеженные выродки, что не фашисты — то просто юродивые, такими, как она, весь женский корпус кишит, такими же мелкими и истеричными; однако Луиза глядит на него совершенно серьезно, вопросительно приподняв под челкой бровь, сверлит своими леденящими глазами, так что он сдается наконец и растерянно спрашивает:
— Да вы чего?
— Послушайте, господин Адлер, — теряя терпение, говорит Луиза. — Вам, может быть, денег дать? Чтоб вы на десять метров отошли. Я же не прошу вас совсем уйти, в конце концов. Гуляйте себе, пишите в блокнотик, дышите воздухом, наслаждайтесь жизнью. Над головой не стойте просто. Тут и без вас до конца визита минут десять осталось, так что надолго я не задержусь.