Опер с особым чутьем
– В город на чем прибыл? – проворчал Куренной. – Поездом из Пскова?
– Мог бы им, – кивнул Горин, – до войны бы так и сделал. На хрена спрашиваешь, Куренной? Ветка из Пскова разрушена в ходе боев, сам это знаешь, и пока у советской власти нет ресурсов для ее восстановления. Вокзал работает, но направление одно: на север, через Сланцы и Кингисепп – в Ленинград. Оттуда, кстати, и прибыл поездом, ты не ошибся. Станция конечная, все выходят.
Ответ был правильный. Куренной кусал губы. Кира украдкой поглядывала на начальника, делала серьезное лицо. Не нравился никому этот парень, но его и не вешать на стенку для украшения интерьера. Арестант неважно себя чувствовал. Он держался, но как-то вдруг напрягся, кожа на скулах побелела. Он закрыл глаза, начинался приступ боли. Забилась жилка на виске. Стало легче, мужчина расслабился, открыл глаза. В них поблескивал насмешливый огонек. Кира склонила голову, проявляя любопытство. Перевела взгляд на начальство. «Да, Вадим Михайлович, возможно, этот тип и непричастен к нападению, – говорили ее глаза, – но не отпускать же его?»
Действительно, как можно. Так не поступают советские милиционеры.
– Ну что ж, Павел Андреевич. – Куренной зашевелился, стал подниматься из-за стола. – Будем считать, что на сегодня мы закончили. Пора есть, как говорится, а мы еще не спали. Все устали, пора на покой. Посидите, подумайте, может, придет в голову что-то интересное. А мы пока наведем о вас справки. Вы чем-то недовольны?
– Не обрадовали… – Арестант испустил тяжелый вздох.
Куренной поступал логично, он обязан был задержать незнакомца до выяснения личности.
– С вами все в порядке, Павел Андреевич? Может, врача позвать? К сожалению, раньше десяти утра он не появится.
– Не надо, перебьюсь…
Куренной вызвал конвой. Задержанный поднялся, но закружилась голова. Он потерял ориентацию в пространстве, сел обратно. Охранник перехватил взгляд начальства, не стал зверствовать, помог человеку подняться, вывел из кабинета.
Голова трещала, как последняя сволочь. Подкашивались ноги. Страж спустил его в подвал, завел в камеру. Горела тусклая лампочка, обросшая жиром и пылью. В тесном пространстве стояли две шконки, на одной из них лежал человек. Сознание выключалось от острой боли. Боль всегда была рядом, в голове, иногда беспокоила меньше, но сегодня просто разъярилась. И удар по затылку лишь усилил яркие ощущения. Арестант добрался до дырявого матраса, долго лежал, приходя в себя. Короткие обмороки прерывались болезненными побудками. Рядом кто-то ворочался, кряхтел. Потом приподнялся, всмотрелся в полумрак.
– Эй, братуха, ты кто? – сипло выдавил сиделец. – Я Сундук, а ты?
– Человек я… – прошептал Павел. События ускользали, такого обострения он давно не переживал.
– Да ясен перец, что человек, – стал настаивать сосед. – Кликуха у тебя какая? Ферштейн?
– Моченый я… – прошептал Павел. Ничего другого в голову не пришло.
– Не знаю такого. Из залетных, что ли?
– Вроде того…
– А чалишься за что?
– Да ни за что…
– Вот и я ни за что, – обрадовался сосед и спустил ноги на пол. – Мусора-козлы закрыли не за хрен собачий. Кент Махан дело говорил: не ходи, мол, к Варьке, отсидись на хазе, замерзни – она хоть и девка что надо, а с мусорами знается, и хазовка у нее запуленная… Так и есть, на арапа взяли, штуцер сломали… теперь мотать в этой гадиловке. А я тот склад даже не обнес, лишь серьгу сорвал, а цветные тут как тут – на двух арбах, ну и попал в замес. Ржут, падлы: дескать, зашел не в свою, гражданин Сундук…
Общаться столь высоким слогом Павел не умел. Натаскался в бытность начальником уголовки, но давно это было, утратил словарный запас. При всем желании не смог бы поддержать беседу. Казалось, в мозг вонзилось раскаленное шило, он застонал, откинул голову. Не имело значения, где он находится – в вонючей камере или во дворце со всеми удобствами и видом на море… Собеседник что-то бурчал, ждал взаимного откровения, но развлечь его было нечем. Арестант забылся тяжелым сном. Боль приутихла, удалось немного поспать. Очнувшись, обнаружил, что соседние нары пусты. Куда дели гражданина Сундука? Увели на допрос? Отправился по этапу в места не столь отдаленные? Снова было пробуждение – и вновь он пребывал в одиночестве. По совести, совсем не волновало, куда пропал Сундук. Тянулись минуты и часы, он лежал на матрасе, стараясь меньше шевелиться. Боль стихала. Она по-прежнему была рядом, но сейчас сделала паузу, напоминая о себе лишь тупым нытьем.
Он не помнил, сколько часов провел в таком состоянии. Время, казалось, скомкалось. Пришел охранник, принес еду. Ничего при этом не сказал, приятного аппетита не пожелал. Павел жевал липнущую к зубам кашу, запивал холодным чаем. Опять появился конвоир, произнес единственную фразу: «Если хочешь по нужде, то пошли». Хотелось не очень, но пошел. Оказалось, туалет совсем рядом, за углом. В соседней камере кто-то хрипло смеялся, «ботал по фене». Контингент был соответствующий подобному месту. Сундука не вернули, пропал человек, да и бог с ним. Уборные в помещениях тюремного типа были тем еще удовольствием. Он снова лежал на нарах, иногда посматривал на наручные часы. В какой-то момент растерялся: половина третьего – это дня или ночи? Хронология событий стала путаться. Заскрежетала дверь. Арестант приподнялся, сел. На пороге стояла оперуполномоченная Латышева и с любопытством разглядывала сидельца. Темные волосы были собраны в пучок, она сменила штаны на юбку, а в целом ничего нового.
– Наконец-то, – проворчал Павел. – Решили судьбу человека? Могу идти? Или по этапу – и в края вечного лета? – Он начал подниматься.
– Сиди. – Женщина сделала предупредительный жест. – Прыткий больно, собрался он уже…
– А чего пришла-то? – расстроился Горин.
– Соскучилась.
– Я тоже по вам скучаю, сил уже нет. – Павел вздохнул и вернулся на нары.
Женщина помялась и ушла. Снова потянулись резиновые часы. По потолку, как по экрану, плыли кадры прожитой жизни, озарялись видения. Они цепляли за живое, кололи в сердце. Все как было сказано: служба в милиции, фронт, действующая армия. Месяцами не вылезал из боевых действий, отдыхал лишь в госпиталях. Снарядный осколок – в ноге, от мины – в печени. С Катей Усольцевой познакомились в августе 44-го, когда гнали фашиста из Белоруссии. Дивизия подходила к Польше, немцы сопротивлялись как черти, бросались в контратаки. Одну из последних проворонили. Полки ушли в прорыв, увязли в тяжелых боях. Штаб дивизии застрял в убогой деревушке, которая даже на карте не значилась. Появление немецкого десанта было как гром среди ясного неба. Парашютистов выбросили с двух самолетов – при полном вооружении, с десятком «косторезов». Штабистов взяли в клещи и стали методично уничтожать. Полегла под перекрестным огнем рота охраны. Штабисты отстреливались, бросались на десантников с голыми руками. Генерала Кузьмина боевые соратники спрятали в деревне. На сигнал тревоги откликнулся только Горин – его ребята оказались неподалеку. Шестьдесят четыре человека – все, что осталось от роты дивизионной разведки, – на трех полуторках бросились спасать штабистов от полного разгрома. Внезапным броском завладели пулеметами, заблокировали парашютистов в деревне. Немцы не ожидали, стали допускать промашки. Их силы оказались разбросаны, мелкие группы уничтожали по отдельности. Горин потерял двенадцать бойцов, уничтожили больше семидесяти. Последняя группа десантников засела в штабной избе, где расстреливали захваченных офицеров. «Ну что, мужики, поработаем вручную?» – объявил Павел. Атаковали стремительно, перебили окна, вынесли заднюю дверь. Диверсантов уничтожали прикладами и саперными лопатками. Несколько человек, включая начштаба полковника Гуляева и раненого комдива, вызволили из подвала. Чудо с большими глазами – девушка лет двадцати пяти оборонялась вместе со всеми, стреляла из автомата, перевязывала раненых, хотя была не медиком, а радистом. Горин вел ее через двор, заваленный трупами, она спотыкалась, изумленно смотрела ему в глаза и не слышала, что он говорил. Контузию у нее, впрочем, вылечили. Части дивизии, потрепанные в боях, отвели в тыл, их заменили свежие формирования. Они влюбились друг в друга без памяти. «У нас с тобой любовь с первого раза», – шутила Катя после первой ночи, и он потонул в омуте ее глаз. Она продолжала служить при штабе, принимала и отправляла радиограммы; Павел орудовал со своими солдатами в ближнем немецком тылу. Женщина молилась за него ежедневно, просила Бога сохранить ему жизнь. Чуть свободная минута – мчался к своей возлюбленной, и все к этому привыкли, даже начальство. Майор из особого отдела, у которого голова была не на месте, пытался подкатить к Кате, строил козни против Горина. Для майора все закончилось печально – в дело вмешался комдив. Генерал-майор помнил, кто спас его штаб. Особист прекратил ухаживания, но продолжал копать под боевого офицера. Однажды машина майора попала под обстрел в прифронтовой полосе. Водитель выпрыгнул, майор замешкался, второй снаряд приземлился перед капотом, и то, что осталось от особиста, долго собирали в кучку. «Бог в помощь», – шутили потом товарищи. Дивизия наступала, в потрепанные части прибывали подкрепления. Высшие силы хранили влюбленных. Катя тоже рисковала: штаб неоднократно подвергался бомбежке, контрударам, просачивались диверсионные группы. Оба точно знали – по отдельности им не жить. Каждый стал частью другого. Шла война, люди гибли, и от мысли, что может случиться всякое, тоскливо сжималось сердце. В феврале 45-го, когда дивизия прогрызала оборону на границе Польши и Германии, Катя получила ранение. Осколок извлекли из брюшной полости. Важных органов металл не повредил, но Горин думал, что сойдет с ума. Две недели Катя лежала на больничной койке, потом стала ходить, но при этом тяжело дышала и быстро уставала. Вроде обошлось, восстановилась, хотя здоровье уже было подорвано. Военные врачи рассудили здраво: девушку комиссовали из армии. Война подходила к концу, на фронте требовались здоровые люди. К тому же пришло известие из ее родного Вдовина Псковской области: умерла мать, с отцом случился серьезный приступ. Она поехала на родину. Павел дико волновался при расставании, его терзали противоречия: с одной стороны, она теперь в безопасности, с другой – разлука. Катя плакала у него на шее, клялась, что будет ждать. Ушел эшелон, и опустело сердце. Он писал ей через день, Катя тоже не скупилась на эпистолярию. Доехала, все в порядке, в городе мирная жизнь – ведь его освободили еще в начале февраля 44-го! Здесь все в порядке, восстанавливаются разрушенные здания. Ездила на Чудское озеро, до которого от города две версты, отдыхала на природе. Озеро сильно обмелело за годы войны, но скелеты тевтонских рыцарей на дне пока не просматриваются. У Кати было хорошее чувство юмора, любила шутить, беззлобно подтрунивала над ним. Она ждала, умоляла писать при любой возможности. Потом случилось несчастье: умер ее отец. Последующие письма были проникнуты тоской: «Приезжай скорее, прошу тебя». – И порой создавалось ощущение, что она забыла, что еще идет война.