Гром и Молния
Широким жестом, идущим от плеча, Решетняк рассек воздух. Тотчас же вступили кларнеты, теноры и альты, за ними воркующий баритон, остальные трубы, бас Никитенко — и вот уже в предвечерней тишине возникла мелодия лявонихи.
Вначале мелодия лилась плавно, с какой-то торжественной величавостью, словно это был не танец, а гимн.
Потом мелодия перешла в минорный тон, и тогда, незатейливая и простенькая, она казалась невыразимо печальной, как упрек в неверности, как воспоминание об утраченном счастье.
Но вот лявониха, омоложенная вариациями, пошла в более быстром темпе, затопляя все вокруг звучным потоком. Девушки еще стояли неподвижно, но залихватская мелодия уже билась волной у их ног, так и подмывала пуститься в пляс. Еще шаткая минута колебания — и не знающая удержу лявониха оторвала от земли каблуки, подошвы и босые пятки, повела их, закружила в стремительной пляске.
Девушка, по-старушечьи повязанная желтым платком, первая прошлась по кругу, послушная властному ритму.
За ней, подбоченясь и притопывая, понесся какой-то старичок в немецких сапогах, за ним парень с молодкой, две хихикающие девицы, дядька, по самые глаза заросший рыжим волосом, бойкая старуха в ватнике и еще девчата и парубки.
У девушки, начавшей танец, раскраснелись щеки, желтый платок упал на плечи, открыв нежные линии шеи и подбородка; она то и дело откидывала со лба черную волнистую прядь. Жест этот показался очень знакомым Решетнику. «Где я бачил эту дивчину? — подумал он и сразу догадался: — Да она же как две капли воды похожа на Сенкевича! Значит, сестренка».
Глаза девушки горели задорным блеском, она все быстрее и быстрее — топ-топ! — пристукивала каблучками.
Топ-топ, топ-топ-топ!
Шире круг веселья! Крепче бейте чеботами по своей колхозной земле! Смотрите смело и открыто — некого бояться, некого стесняться!
Оркестр старался изо всех сил. Пот заливал глаза Иннокентию Иннокентьевичу, губы его онемели, а он все играл и играл. Музыканты старались так, будто хотели доказать слушателям, что их вовсе не одиннадцать человек, а по крайней мере втрое больше. Так бойцы роты, поредевшей в боях, воюют еще упорнее — и за себя и за ушедших товарищей.
Вот взялся рукой за сердце и отстал от неутомимой партнерши старичок в трофейных сапогах, а желтый платок, упавший на статные плечи девушки, все еще мельтешил перед глазами Решетника.
Потом, когда танец отгорел, музыкантов долго, всем миром поили парным молоком и кормили всякой снедью. Самую большую крынку, вместе с горой ватрушек, поставили перед Никитенко.
Тот был наверху блаженства. Никитенко не то чмокнул губами, не то крякнул и первый, не дожидаясь особого приглашения, принялся за еду.
Ужин затянулся. Колхозники уговаривали музыкантов заночевать — ну куда они пойдут на ночь глядя? Никитенко был весь — немая мольба, он смотрел заискивающе, но сержант Решетняк остался неумолим.
— Я так понимаю, что большую должность занимает твой Опанас в Красной Армии, — сказал Сенкевичу-отцу его сосед, старик Грибовский, тоже провожавший музыкантов в дорогу. — Оркестр прислать! Шуточное ли дело! Ведь это, если и по мирному времени взять…
— А ты как думал! Опанас — он хлопец такой у меня! — весело и гордо сказал Сенкевич-отец и в третий раз пошел прощаться за руку со всеми музыкантами.
Инструменты переложили сеном, Валет и Панорама тронулись с места, понукаемые барабанщиком Касаткиным, а за повозкой зашагали бойцы взвода.
Стемнело очень быстро, и теперь все увидели впереди на небе отсветы далекого пожара.
Зарево на горизонте сделало небосклон еще более темным, и от этого лучше обозначилась не по-осеннему сухая и пыльная дорога: она была светлее неба.
1943
ГДЕ ЭТА УЛИЦА, ГДЕ ЭТОТ ДОМ
Генерал дал отпуск всем четырем саперам, подорвавшим мост. Мельничук уехал куда-то на Полтавщину, Скоморохов — в Вологду, Гаранин подался в городок Плес, лежащий на Волге, а Вишняков заявил, что едет в Смоленск.
— Ну куда ты поедешь? — пытался отговорить его взводный Чутко. — Человек ты одинокий…
— «Одинокий, одинокий»! — передразнил Вишняков. — Может, у меня родные в Смоленске проживают. Откуда ты знаешь?
— Насчет родных ты, конечно, заливаешь, но отговаривать больше не стану. Сам пожалеешь.
— Все едут, один я сиди на месте! Раз отпуск дан, значит, имею полное право уехать! — ворчал Вишняков, укладывая вещевой мешок.
Насчет родни Вишняков соврал, но оставаться очень не хотелось: что он, хуже других, что ли? А кроме того, Вишнякову показалось, что взводный отговаривает его от поездки с умыслом: не хочет остаться без помощника, боится лишних хлопот.
— Не найду родичей — могу сразу обратно податься, — сказал Вишняков, уложив в мешок сухой паек.
При этом он примирительно протянул взводному пачку «Дели» — подарок генерала.
И только когда Вишняков взгромоздился на попутную машину и полк остался далеко позади, его начали одолевать сомнения. Может быть, Чутко прав? Какой смысл мытариться несколько суток и вернуться более одиноким, чем прежде!
Чем дальше он отъезжал от полка, тем сиротливее и неуютнее чувствовал себя в кузове чужой машины.
Смоленск встретил его толкучкой у железнодорожного переезда. По обе стороны путей толпились машины. Все нетерпеливо поджидали, пока маневровый паровозик, страдающий старческой одышкой, угомонится и перестанет шнырять взад-вперед, как казалось всем шоферам, без толку и без всякого смысла.
Шоферы давали гудки, иные пассажиры нетерпеливо покрикивали на стрелочницу у шлагбаума.
Вишняков достал кисет и спокойно стал сворачивать самокрутку. Торопиться ему было некуда.
Потом он слез с машины, чинно поблагодарил шофера и не спеша направился в город. Он шагал по тротуару, старательно обходя бело-голубые лужи, в которых отражалось апрельское небо.
До этого Вишнякову довелось побывать в Смоленске раз в жизни, полгода назад, когда их батальон первым вступил в заречную часть города. Дивизия их носила с того дня название Смоленской, и Вишнякову, когда он собирался в дорогу, казалось, что по одному этому он будет чувствовать себя в городе как дома.
Но сейчас мимо него шли чужие люди, которым не было никакого дела до приезжего. Все торопятся, все озабочены, все сосредоточенно смотрят себе под ноги, боясь оступиться в лужу на разбитом тротуаре, который тянется вдоль разрушенных домов.
Вишнякову казалось, что вот он пройдет эту искалеченную улицу, и за ней наконец-то начнется настоящий город. Но квартал за кварталом оставался позади, а живой, невредимый город все не показывался: те же руины, те же каменные коробки, выстланные внизу черным, нетающим снегом.
В такой погожий день пешеходы обычно держатся поближе к краю тротуара: каплет с крыш и льет из водосточных труб. Но в этом городе с крыш не каплет и трубы всегда сухи, потому что крыш нет.
Вишняков запрокинул голову. Бело-голубое небо смотрело на него из проемов в стене. На высоте третьего этажа повисла кровать, скрученная огнем, а рядом прилепилась к стене печь в белых изразцах. Люди всегда тянутся к теплу, кровати всегда жмутся к печам, и вид обугленной кровати у холодной навеки печи заставил сжаться сердце. Оттого, что дома были разрушены и небо смотрело из окон, улица казалась просторнее, чем была на самом деле.
Дорога шла в гору. Как будто бы Вишняков проходил здесь в день боя, но тогда улица не показалась ему столь крутой. Он вспомнил, что шел тогда с полной выкладкой — с винтовкой, с миноискателем, — и день был теплее, чем сейчас, и уйму верст отмахал он за день, а не устал: в горячке любая горка покажется отлогой, любая тропка — прямой.