Янтарные глаза
— Нет.
— Ты не передумал?
— Нет.
Сумрак. Еще темнее, когда закрылась дверь. И наконец абсолютная тьма, когда гаснет и свет в коридоре. Звук отдаляющихся шагов. «Я мог бы воспользоваться моментом и писать хорроры,— думает Лукас.— Что-то вроде Эдгара Аллана По; но моя литературная карьера, скорее всего, провалится от отсутствия великих идеалов и недостатка крыс.
И вообще, зачем описывать простую действительность?»
Глаза привыкают к темноте, но нет ни единого отблеска света. Лукас касается ступнями каменной стены. Он беспомощен, как черепаха, перевернутая на панцирь. В голове шумит кровь, а спина влажнеет от пота. Медленно, со скрипом он пропускает в свой разум эту страшную мысль. Это то же самое чувство, как когда человек стоит на ступеньках у ледяного бассейна.
Неделя?!.
Неделю — здесь, в темноте, связанный, голодный, один?!.
Но на такой ужасающий океан времени его фантазии не хватает.
Он судорожно сжимает в ладони телефон и борется с желанием позвонить сейчас же. Просить. Сказать отцу, что передумал. Что угодно! Изо всех сил он старается взять себя в руки, но страх на вкус как опилки с клеем — удушающий комок, после которого в горле все пересыхает. Лукас упрямо сглатывает и размышляет, как долго он сможет выдержать… и каковы второй и третий варианты… и вообще, сколько он будет перекатывать их оба в голове без надежды на однозначное решение. «Вот увидишь, Лукас, через пару часов ты размякнешь, как масло,— думает он с плотоядной язвительностью, которая обычно ему помогает.— Ты будешь вымаливать, чтобы он тебя отпустил. Лыжи к черту. Каникулы к черту. Самоуважение тоже. А пока не решишься, будешь тут корчиться, смотреть на несчастную зеленую кнопку на допотопном телефоне и раздумывать, нажать ли ее».
Лукас ненавидит мучительную нерешительность. И потому тут же решает: «Я хотел этого — пусть так и будет!»
Один взмах руки — и вот он слышит лишь свист во тьме и глухой металлический звук, когда телефон сталкивается с противоположной стеной. Разбитый — наверняка. Непригодный к использованию — совершенно точно. Для Лукаса точно, ведь ему теперь до него никоим образом не добраться.
Какое-то время он не верил, что действительно это сделал. Затем в нем разлилось блаженное облегчение человека, за которым только что догорел мост. А прямо за ним вновь ужас. У него больше нет выбора. Ему ничто не поможет. Он перерезал спасательную веревку.
Тем временем отец живет с уверенностью, что у Лукаса есть телефон. Он не придет посмотреть. Вообще. Никогда.
До Лукаса медленно начинает доходить, на какой ад он себя обрек. Он лежит в ледяном параличе и уже чувствует намеки — легкие, будто пробует первые соленые капли моря, которое должен будет выпить до дна. Он будет пить, пока не захлебнется: оглушающую тишину, ослепляющую тьму. Крайний недостаток внешних стимулов. Ничего, за что могло бы зацепиться сознание. Боже, у него ведь даже нет часов! Из тишины и темноты наступает все отчетливее единственная реальная вещь — дискомфорт. Он так здорово все продумал, что не может встать, ходить, сидеть и даже толком уснуть. Уже сейчас ноги немного болят от неестественного положения. Через пару часов это станет невыносимым. Кроме того, придет чувство голода.
Уже завтра он будет на дне, физически и психически. Он будет кричать до хрипа, терять сознание и рыдать. А через семь дней…
Через семь дней сойдет с ума.
Лукас медленно вдохнул и открыл глаза. На самом краю его сознания что-то шевелилось — вспышка цветов вне поля зрения, от которой то тут, то там что-то оторвется и вольется внутрь: тут свет, тут какая-то фигура. Его охватил соблазн открыть двери, покинуть воображаемый прочный дом здравого смысла и скользнуть в это бесформенное сияющее великолепие, как рука проскальзывает в герданский шелк: погрузиться в воспоминания и исчезнуть в них как в зыбучих песках, лучше навсегда. Его губы невольно растягивались в улыбке.
Нельзя сказать, что воспоминания о той неделе в отцовской темнице были плохими… и хотя к ним поначалу так сильно примешивался страх. Наоборот, страх был даже необходим для контраста. Лукас, конечно, знал, что в свои восемнадцать лет провел семь дней на грани полного физического упадка, что могло привести к различным странным психическим состояниям. Уже потом он все себе красиво рационализировал, а лишнее тщательно спрятал в глубинах сознания. Также он извлек из этого уроки и запомнил несколько вполне определенных жизненных мудростей. Во-первых, галлюцинации могут казаться весьма реальными, если в распоряжении человека нет исходной системы чувств; во-вторых, даже если эта система есть, она весьма ненадежна, потому что чувства способны обмануть человека настолько, что он может смотреть с открытыми глазами вокруг и не понимать, окружает его свет или темнота; в-третьих, такие прекрасные абстрактные понятия, как «сознание», «космос» и «бесконечность», вполне, конечно, хороши, но в момент, когда реально приближаешься к их настоящему значению, они перестают иметь смысл. И, наконец, четвертое — Бога зовут не Аккӱтликс, и у него точно нет четырех ног.
Первый час Лукас практически отсчитывает по минутам. Второй уже растворяется в неопределенности. И он проваливается в безбрежную пустоту, в которой нет критериев места и времени. Вдруг ему кажется, что время идет в обратную сторону… а потом даже — что совсем теряет направление. Носится по кругу. Границы мира отступают. Это пугает. В это трудно поверить.
Это красиво.
Позднее он неоднократно думал, что его отец был садистским чудовищем, раз допустил такое, но с истинной сутью вещей это никак не было связано. Было даже совсем не важно, что это событие в его памяти было заключено в квадратные скобки скепсиса, и он отказывался включать его в любые свои рассуждения. Враждебное отношение его вечно язвительного сознания не могло изменить реального положения вещей.
Это чувство безграничности осталось в нем и стало центром его мира. Это был именно такой мистический опыт, о котором так мечтала Фиона Фергюссон.
Один из самых удивительных опытов, которые случались в его жизни.
Глава двадцать первая
Сланцевый змей
— Мы в воздушном коридоре, управление автоматическое. Пять часов двадцать семь минут до начала приближения,— объявил Ранганатан в микрофон.
Было слышно, как он расстегивает ремень. Тут же он распахнул шторы и высунул голову.
— Чего-нибудь желаете?
Лукас с большим усилием пришел в себя.
— Утром,— рассеянно сказал он.— Но вы ешьте на здоровье.
Его голос был хриплым. Он все еще не мог оторвать глаз от неба над собой.
— Вид просто шикарный, да ведь? — проронил Ранганатан.— Можно я тут сяду на минутку? То есть… шеф никогда не открывает створки, а впереди все едет на симуляции.
— Конечно, вы только посмотрите,— сказал Лукас.
«Большой босс Трэвис теряет сознание перед плодами ӧссенской письменности, а створки никогда не открывает — как занимательно!» Он припомнил мандалу Трэвиса, его внутреннюю непрочность и отчаянную набожность и наконец справился. Просто закрыл глаза. Руками потер лицо и расстегнул ремень.
В нем разливалось ноющее отчаяние. Он почти осязаемо чувствовал, как опять упускает то, что было на расстоянии вытянутой руки. Ему никогда не удавалось поймать это. В конце концов… ему никогда не удавалось это даже толком по-человечески назвать.
Лукас вздохнул. «Астрофизический вестник» торчал из кармана кресла едва ли в десяти сантиметрах от его руки и предлагал спасение. Когда не можешь что-либо поймать — протяни руку! Кроме того, что это было оригинально, у Лукаса была еще одна причина таскать с собой «Вестник» в каждый полет. От священного экстаза, наступающего после встречи лицом к лицу с бесконечностью открытого космоса, лучшим лекарством была доза мелких споров и интриг в старой доброй Академии. Это всегда срабатывало — прочитать, кто кого обозвал дилетантом, кого выбрали председателем Академического сената и кого этот выбор не устроил. Стоило только услышать крик души, как тяжело в нынешнее бескультурное время получить грант, и сразу становилось понятно, какая она, истинная реальность без прикрас. В общем, все священное пропадает в серой ничтожности.