Считаные дни
Пока Ингеборга достает куски лосося из упаковки, она пытается понять, что на самом деле стоит за ее абсолютной уверенностью в своей ошибке. У нее что, были какие-то ожидания, связанные с возвращением домой? Что она окажется ближе к отцу? В первый вечер после приезда она отправилась на кладбище, и в этом заключалась ее цель: надежда выяснить что-то, желание быть ближе.
Когда она прошла напрямик и забралась на широкую тропинку, ведущую от школьного двора к кладбищу, она представила себе, что проделывает этот путь каждый день — такой обычный ритуал, приносящая облегчение точка опоры каждого дня. Прополоть клумбу, убрать увядающие цветы, может быть, рассказать что-то про сегодняшний день. Она купила срезанные розы и специальную вазу, которую можно установить прямо в землю, а потом постояла там, у могилы отца. С тех пор, как она была здесь в последний раз, камень немного скособочился. Ингеборга уже научилась справляться с собой, когда видела имя отца на могильной плите — дата его рождения, которую она так хорошо знала, а рядом другая дата, которая до этого года была просто случайной, но внезапно приобрела новый ошеломляющий смысл. А между этими датами — жизнь длиною в двадцать одну тысячу сто девяносто один день, она подсчитала это одной из многих бессонных ночей, считала дни, которые отец провел в этом мире, и больше девяти тысяч из них — рядом с ней.
А теперь она стояла там, перед могильным камнем отца, и ничего не чувствовала. Или, безусловно, чувствовала скорбь; тяжелая темнота давила на нее, как и обычно, но особой разницы не было — стоять здесь или вообще где угодно, в любом другом месте. Ингеборга не отрывала взгляда от позолоченных букв, выбитых курсивом, которые составляли его имя, но казалось, что они не имели к отцу никакого отношения, так как он, ее собственный замечательный отец, не может быть связан с этим местом, даже если именно здесь опустили в землю гроб, медленно и невозвратно в немую тьму. Ну а теперь — ничего. Ингеборга воткнула цветы в землю и пошла домой. Через два дня она сделала еще одну попытку. Она надеялась, что в ее душе что-то распахнется, но ничего не произошло. Даже тогда, когда мимо нее прошествовали две пожилые женщины, которые с трудом тащили тяжелые канистры с водой, и одна спросила другую слишком громким шепотом: «Это что, та самая дочка ленсмана?» И после этого Ингеборга больше туда не ходила.
Возможно, скрытой целью было и сближение с матерью, в любом случае, так могло показаться со стороны. «Как же невероятно замечательно ты поступила, — сказала ей одна из девушек в общежитии, когда Ингеборга уезжала, — должно быть, мама это оценила?» В глубине души, возможно, Ингеборга думала, о чем-то подобном, что приезд дочери должен дать матери возможность развеяться или успокоиться — ежедневная компания после серьезного потрясения из-за того, что ей придется теперь жить одной после стольких лет. Но кому нужна компания? — размышляет Ингеборга, пока нож легко скользит по филе лосося. Кто ощущает одиночество и приглашает на легкий ужин? Уж точно не мать.
Она споласкивает руки в раковине. Рядом с краном стоит какое-то новое мыло для рук, модная стеклянная бутыль — «Экстранежная роза»; Ингеборга вытирает руки о штанины сзади и открывает ящик, чтобы найти пресс для чеснока, но на обычном месте в третьем ящике вместе с открывалками и лопатками его не оказывается. Пока Ингеборга перерывает содержимое ящика — салфетки из магазина «Маримекко», пакетики для хлеба и штопор в форме женщины, — она ощущает нарастающее раздражение из-за беспорядка и того, что вещи постоянно оказываются не на своих местах; в конце концов она все же находит пресс для чеснока в самом нижнем ящике, втиснутым под клетчатые сервировочные подставки. Ингеборга с силой задвигает ящик ногой, потом замирает. Если из-за кого и следует раздражаться, так это из-за себя самой, из-за своего эгоцентризма и сентиментальности, и, может, мать была права во всех тех случаях, когда утверждала, что Ингеборга легкоранимая.
На столе рядом с завернутым в фольгу лососем лежит мобильный телефон. Ингеборга берет его и пишет матери: «Пойму, если у тебя другие планы, просто маякни, чтоб я знала». И смайлик в конце придает сообщению пассивно-агрессивный настрой, но она все же посылает его, и пока она наполняет пресс дольками чеснока и медленно нажимает на ручки и видит, как чесночная масса проползает сквозь маленькие дырочки бледными червячками, у нее возникает ощущение, что она снова превратилась в ребенка.
Сможем ли мы когда-нибудь воспринимать друг друга наравне, как взрослые люди, думает Ингеборга. Или в силу того, что они — мать и дочь, всегда будет чувствоваться дисбаланс, неизменяемое искажение, потому что одна из них родила и воспитала другую? Преимущество, длящееся всю жизнь, возможно за исключением последней части жизни старшей из них.
Вчера в студенческом центре она столкнулась с Анитой. И тут кроется еще один вызов, связанный с возвращением домой: необходимость общаться со старыми друзьями. В этом есть некая двойственность: с одной стороны, так спокойно и грустно встречаться с теми, с кем ты вырос, с людьми, которые когда-то были близкими, многие годы наполняли своим присутствием каждый твой день. Но в таких встречах есть и свои трудности. Потому что прошло время, приходится рассказывать о своей жизни, в пару предложений укладывать события нескольких месяцев или лет, и оказывается, что почти невозможно обобщить столько всего коротко и конкретно, объяснить, в каком направлении ты движешься и в какой точке сейчас находишься. Кроме того, обнаружилась огромная пропасть между теми, кто уехал из города, и теми, кто предпочел остаться, или как в случае Аниты — она уезжала, но решила вернуться.
Ингеборга сидела с чашкой кофе и набело переписанными заметками из тюрьмы, когда увидела ее, лучшую подругу детства, а ныне — мать двоих детей. Они не встречались около двух лет, с того Рождества, когда Анита была уже на большом сроке. Она ждала близнецов и собиралась вернуться домой, тогда она объясняла: «Здесь можно купить гораздо более просторный дом за меньшие деньги». Живот у нее был огромный, лицо отекло. Она говорила: «А когда мы сможем построиться в саду у мамы с папой, нам не нужно будет платить за участок земли под застройку, это беспроигрышный вариант». Ингеборга тогда только вернулась из шестинедельной поездки в Непал и Вьетнам, она притворилась, что у нее назначена встреча, чтобы улизнуть, им обеим совершенно не о чем было говорить.
Вот и вчера, сидя в студенческом центре, Ингеборга попыталась спрятаться за экраном ноутбука. Малыши в одних носках возили вокруг нее по полу маленькие машинки из ящика с игрушками рядом со стойкой, Анита сидела с мобильным телефоном, периодически покрикивая на них: Теа София! Мио Матео! А потом мальчик подкатил машинку к ножке стола, за которым сидела Ингеборга, и поднял взгляд на нее, и ей показалось, что на нее глянули зеленые глаза самой Аниты. «Подойди сюда! — подозвала сына Анита, невольно привстала со стула и воскликнула: — Ингеборга, неужели это ты?»
Она попыталась говорить о детях. Спросила о них и о доме, даже завела разговор про обустройство кухни, говорила о чем угодно, лишь бы речь не зашла о ней самой, но в конце Анита все же спросила: «Ну, а ты-то как? Все еще продолжаешь учиться?»
Ингеборга коротко кивнула, уже представляя себе, в каком русле потечет дальнейшая беседа, то, чего она опасалась: «Социальная антропология? А ты кем будешь-то?» Прошлым летом, когда Ингеборга получила степень бакалавра, она услышала, как мать сказала клиенту в банке: «Она там учится, в университете, но я думаю, что никто из нас, даже сама Ингеборга, понятия не имеет, кем она в конце концов станет». Едва ли мать предполагала, что дочь ее услышит, очевидно, это не должно было ее обидеть. И все же Ингеборга рассердилась и расстроилась — хотя она знала, что и сама несколько раз говорила что-то подобное. И что хуже всего — это ее собственное пренебрежительное отношение к жизни, которую она выбрала и которая ей, по большому счету, нравилась. Она могла вдруг начать насмехаться над тем, что собралась взять непомерно большой студенческий заем, над безбожно высокими ценами на жилье в Бергене или над минимальными перспективами устройства на работу, — Ингеборга повторяла то, что другие иногда додумывались сказать ей, и, наверное, она выбрала такую форму защиты — попытаться опередить их, и все же это было мучительно.