Военнопленные
— Спокойно! Сядьте по местам. Как же ты, Белов, решился на такой шаг? Расскажи суду. Ведь просто невероятно: из-за дрянной махорки и… людей на виселицу?
— Нет! Не-ет! Это брехня. Донцов все выдумал, чтобы меня угробить. Я никого не предавал. Братцы! — захныкал Белов. — Ведь так можно обвинить любого, оскорбить, назвать предателем… Где доказательства?
— Довольно! Это тоже ложь? — майор поднял над головой записку. — «Убейте предателя Белова!» Эти люди знают Белова, его подлое лицо. Они требуют расплаты за погибших!
— Хватит!
— Довольно!
— Кончай его!
Белов согнулся, сжался, как затравленная крыса. Глаза его бегали от лица к лицу, дрожащие руки шарили по пуговицам куртки.
— Ты признаешь себя виновным?
— Нет, не-ет! — завопил Белов, рванулся и, в два прыжка покрыв расстояние до окна, изо всей силы забарабанил кулаками по переплету.
— Караул, убиваю-у-ут!
Кто-то завалился на него, подмял, скрутил назад руки, кто-то всунул в рот кусок одеяла.
— Будешь кричать — тебе же хуже, — строго сказал Вечтомов. — Спрашиваю тебя в последний раз: признаешь себя виновным? Будешь говорить?
— Да что там спрашивать?
— Прикончить подлюку!
Глаза Белова выпучились, едва не лезли из орбит. Он мотал головой, скулил, ронял обильные слезы.
— Развяжите подсудимого! — распорядился Вечтомов. — Говори!
— Братцы! Пожалейте! Накажите меня как хотите, но только не убивайте. Я докажу вам, что я не плохой, что… Братцы! Я же добровольно пошел на фронт. В плен попал раненым, вот! — он высоко поднял штанину, показывая изуродованную длинным шрамом ногу. — Сам не знаю, как тогда случилось. Я не думал, что так глупо кончится. Когда я проигрался, меня такое зло взяло против Сурмина… Да еще он избил меня… Я тогда решил ему отомстить. Я только на него одного заявил. Я думал, что ему солдаты отобьют печенки и на этом дело кончится. А получилось иначе: когда я заявил на него, мне пришили соучастие, потребовали показаний, стали бить, грозить виселицей. Братцы, я…
— Понятно, Белов! Значит, ты людей предал?
— Да… То есть нет…
Голос Белова прерывался. Наконец он вытолкнул из себя как стон, как длинный хриплый вздох:
— Признаю и прошу не убивать меня. Я сумею доказать, что я хороший, настоящий человек.
В ту минуту на него противно было смотреть, настолько противно, что многие отвернулись, нагнули головы, а он стоял в центре круга, дрожал и размазывал по лицу слезы и текущую из носа жидкую слизь.
— Суд уходит на совещание. Подсудимого не трогать!
В умывальнике мы совещались недолго. Решение было единодушным: смерть.
— Встать! «Именем Союза Советских Социалистических Республик, именем нашей Родины! Бывший младший лейтенант Красной Армии Белов Петр Степанович, 1922 года рождения, за сделанное им тягчайшее преступление против советских людей, против Родины, выразившееся в предательстве шестнадцати человек, повлекшее за собой их физическое уничтожение, приговаривается к смертной казни через повешение. Учтя, что Белов признал свою вину, суд предоставляет ему право самому привести приговор в исполнение».
Услышав приговор, Белов глухо вскрикнул и рухнул плашмя на пол. Он ползал, извивался, хватал длинными худыми руками за ноги пленных. Из его глаз щедрым потоком лились слезы, в горле булькало и хрипело.
— Братцы, простите, братцы-ы-и…
Двое подхватили его под руки, повели под надзором майора в умывальник. Он не сопротивлялся, безвольно обвис, волочил ноги и тянул:
— Бра-атцы-и, простите, бра-а…
Спустя час мы с майором зашли в умывальник. Белов забился в угол, мелко дрожал, как замерзшая собака, смотрел на нас обезумевшими красными глазами.
— Кончай, Белов. Хоть умри-то по-человечески, трус!
Белов встрепенулся. Видимо, в эту минуту он нуждался в подстегивании. Неверными шагами подошел к петле, секунду постоял, потом засуетился, быстро надел ее на шею и разом поджал ноги.
— Вот так! Одним гадом меньше. Ошибающихся поправляют, предателей уничтожают, — мрачно проговорил майор. — Для немцев — это самоубийство, для нас — акт правосудия.
На утренней поверке дежурному фельдфебелю доложили о «самоубийце». Он бегло осмотрел труп, молча пожал плечами и распорядился вынести. Следов насилия на трупе не было, а самоубийство — явление в лагере не такое уж редкое.
3Отбыв срок наказания, ушли в общий лагерь Петров и Вечтомов. С майором я передал записку Гамолову и спустя два дня уже получил от него короткую весточку. Оказывается, он уже знал и раньше, что я в карцере, и ждал моего выхода.
Первые две недели прошли. О трехдневной паузе «забыли». Я уже досиживал месяц. Без воздуха я ослабел. Стоило нагнуться, и перед глазами плыли разноцветные круги. Если же садился, то встать мог, только перебирая но стене руками.
Отсидел уже свои две недели и Немиров. Прощаясь, он бодро хлопал меня по плечу:
— Спокойно, старик. Закончишь отсидку, мы тебя поднимем.
— Чем, и кто это «мы»?
— Сам знаешь…
— Ну, бывай здоров. Вместе поедем в Оттобрун к Хорсту в гости.
— Тьфу! Будь он проклят с потрохами и потомством!
Напоминание о Хорсте на Немирова действовало угнетающе. Он был уверен, что конвоир непременно отобьет ему за побег полжизни. При возвращении из побега в команду избивали с варварской жестокостью, нередко до смерти.
Ноябрьские праздники прошли. Седьмого ноября я пролежал весь день в своем углу. Не хотелось ни двигаться, ни разговаривать, прошлое властно напоминало о себе.
Подложив под голову руки, я смотрел на грязный, тускло освещенный потолок, и моя память рисовала на его разводах незабываемые картины. Вот площадь Дзержинского в Харькове, заполненная идеально ровными шпалерами войск. Ветер раздувал полотнища флагов, над площадью плыл сдержанный шум, лица торжественны, радостны.
И вот все померкло. В чистую синь неба наползли низкие слоистые тучи. Под напором ветра они передвигаются, трутся друг об друга, роняют на землю длинные неряшливые хвосты. Ветер вытряхивает из них комочки, иглы поземки. В окопы набивается ранний снег. Мороз сковывает ноги. Тело неудобное, точно чужое, деревянное. Пальцы пристывают к оружию. Уйти нельзя, согреться негде. В окопах напротив — немцы. Морозную степь прочесывают длинные иглы пулевых трасс. В крохотной землянке командира полка нас собралось человек десять. В алюминиевых кружках и консервных банках — припахивающая бензином водка. Над красным языком пламени светильника толстым шнуром вьется к потолку черная копоть.
— Товарищи, я буду краток: да здравствует двадцать четвертая годовщина Великого Октября! Ура!
Десяток простуженных голосов подхватил приветствие наступающему в столь необычной обстановке празднику. Глухо чокнулись жестянки, выпитая водка покатилась по жилам горячими угольками.
— Завтра будет трудный день. Удвойте внимание, мобилизуйте все свое мужество и запомните: из этих окопов мы не отступим, даже если немцев окажется вдесятеро больше. Накормите людей, распорядитесь выдать двойную порцию водки. Мороз крепчает. А теперь, друзья мои, по местам.
В дверь ворвался ветер, прижал к столу длинное пламя коптилки. Идет год 1943-й. Уже второй раз я встречаю великий праздник в плену. А на далеких родных просторах долгих два с половиной года идет жестокая кровопролитная война. Долго ли еще тянуть лямку пленного? Долго ли терпеть издевательства, побои, оскорбления врага и покоряться его грубой силе? Должен же прийти конец! Когда он придет? Тяжело…
Спустя несколько дней Гамолов передал мне записку.
«Крепись. Шестого ноября наши взяли Киев. Седьмого на разбитом Крещатике состоялся парад войск 1-го Украинского фронта. В боях за Киев немцы потеряли 15 000 убитыми, и 6 200 человек сдались в плен».
Я несколько раз перечитал записку. Сразу поднялось настроение, исчезла болезненная слабость, потянуло к людям.