Военнопленные
— Сегодня вы пойдете на работу. Немиров!
— Я!
— В чертежку.
— Господин инженер, в чертежку я не пойду.
— Очень хорошо. Станьте в сторону! Семенов!
— В чертежку не пойду.
— В сторону!
Мальхе невозмутимо продолжал называть фамилии. В стороне уже стояли восемнадцать человек, в их числе и я. Остальные распределены по другим работам.
— Так. Теперь с вами. Я предусмотрел все. Те, что сейчас там, — Мальхе кивнул на ярко освещенную чертежку, — начинали примерно так же. Сейчас вы отправитесь на работу в лес. Не думаю, чтобы там кому понравилось. Поэтому оставляю лазейку: если благоразумие возьмет верх — вы заявите мне и в тот же день пойдете в чертежку. Там тепло. До свиданья!
Лес стоял темной стеной. Угрюмый, мокрый, глухой, он будто ссутулился под тяжестью сизых туч, грузно налегших на его лохматую спину. Даже птиц не было слышно. С ветвей срывались тяжелые капли, цепляли по пути мелкие веточки, и они долго потом дрожали в сыром воздухе, пропитанном запахом перегнившей хвои и листьев и чего-то еще неуловимого и терпкого. Наши колодки грузли в податливой мокрой хвое, выжимали прозрачную, как хрусталь, ледяную воду. В лунках застывали маленькие зеркальца — отражали зеленые вершины да свинцовую каску неба. Изредка попадались замшелые пни давних порубок. Ни бурелома, ни валежника, ни милого сердцу мелколесного кустарника. Лес убран, точно причесан, и от этого он был печальный и чужой.
Я в паре с Немировым. Бревно, обросшее слоем плесени, вырывалось из рук как живое. От натуги лицо Немирова налилось фиолетовым румянцем — вот-вот сквозь тонкую кожу брызнет кровь. Я помог ему взвалить на плечо толстый комель, потом через силу поднял хлыст. Мы понесли бревно. Каждый неверный шаг отражался тупой болью в плече, пояснице и где-то в позвоночнике.
Нас восемнадцать человек. По лесу плыли девять бревен. Это цепь. Бревна — звенья.
Колодки ожили, начали ерзать, тереть ноги, проваливаться в рыхлый наст. Ноги в них были как поршни: выдавливали струйки воды. Края колодок ссаживали кожу до крови.
Иногда кто-нибудь не выдерживал, опускал бревно. Тогда многоголосое эхо подхватывало злобную солдатскую ругань и катилось по лесу, как пьяный разнузданный хохот. Цепь останавливалась. Пленный вскрикивал от боли, слышалась натужная возня, и снова мы шагали меж стволов, согнувшись под тяжестью скользких набухших бревен.
Через полкилометра вышли к асфальту, свалили бревна на обочину и без минуты передышки двинулись в обратный путь. Солдаты запаслись дубинами.
Перед вторым рейсом я снял шинель и колодки. Ноги окоченели. Из многочисленных ссадин текла сукровица.
В середине дня один из пленных, шедший сзади, споткнувшись о корневище, упал. Бревно догнало, вмяло голову в торф; вторым концом оно стегнуло по спине напарника — вырвало клок куртки и от лопатки до поясницы спустило кожу. Упавшему помощь оказалась не нужной: из ушей хлестала кровь, глаза опустели, без выражения уставились в дальние сосны.
Остаток дня превратился в пытку. Мы уже носили бревна по трое, по четверо, но с каждой минутой убавлялись силы. Продрогшие конвоиры кляли все на свете и, не жалея палок, лупили нас уже безо всяких причин — из простой потребности согреться. Только наступление ночи прекратило эту сумасшедшую работу.
На следующее утро нас построили отдельно. Мальхе спросил:
— Ну-с, как работенка?
В ответ мы угрюмо молчали.
— Вижу, работка пришлась по вкусу. Сегодня будет еще получше, — пообещал он и ехидно улыбнулся, блеснув толстыми стеклами очков.
В тот день мы переносили злополучные бревна от асфальта снова в глубь леса.
После работы, едва добравшись до койки, я забрался под жиденькое одеяльце и долго лежал без движения. Голоса доносились четко, ясно, а я не мог пошевелить даже пальцем. На тело навалилась неимоверная тяжесть, и каждый нерв, каждая клетка и жилка пели тягучую песню безмерной усталости. Так в морозную ночь гудят телефонные провода.
Сосед по койке Волин, опустив в проход длинные ноги, огрызком гребня плавно расчесывал удивительно красивую каштановую бороду.
— Не спите, сосед?
— Нет.
— Я так и думал. После этой идиотской работы заснуть мудрено. Хочу с вами поговорить. Не возражаете?
— Я слушаю.
— Зачем себя гробить? Через несколько дней вам из лесу уже не выбраться. Нужна ли такая жертва? Тем более…
— Что же, Волин, лучше продаться в чертежку?
— Тем более, — спокойно продолжал Волин, — что в чертежке никто ни черта не чертит.
— Агитируете? Катитесь…
— Зачем грубиянить? Скворцов уговаривал нас по долгу службы. Он начальник чертежки, а я простой смертный. За пять месяцев я сделал единственный чертеж, да и тот попросту перенес со старой синьки на ватман. Я не знаю, к чему сводится работа чертежки, но твердо уверен, что она пока ничего полезного немцам не приносит. Вы слушаете?
— Слушаю. Красиво врете.
— Ну, знаете, вы не красна девица, чтоб вас уламывать. — Волин замолчал и отвернулся.
За столом играли в преферанс.
— С бубен надо ходить! С бубен, а не с пик, — раздраженно колотили костяшками пальцев по столу. Мне казалось, что стучат чем-то острым прямо по черепной коробке. — Дубина чертова, короля подыграл.
— Послушайте, — Волин пересел на край моей койки, — мне будет жаль, если вы неразумно себя погубите. Я такой же русский и, смею говорить, такой же честный человек, как и вы. В свое время тоже таскал проклятые бревна. А потом оказалось, что это вовсе не нужно. Чертежка — ширма. Она создает лишь видимость нашей деятельности. На ее фоне стушевывается работа нескольких продавшихся сволочей вроде Скворцова, Присухина, Будяка. Эти нужны Мальхе. Остальные — мелкота. Пересидел день до вечера — да и ладно.
— Лучше уж в лесу буду пересиживать.
— Как вам угодно. Только ослиное упрямство не является признаком волевого характера. Вы упрямы во вред себе. Неужели же не поняли?
— Понял.
— А сделаете по-своему. Так, что ли? Ну и шут с вами, живите как хотите! — Волин встал и отошел к печке.
От стола доносились возбужденные голоса играющих. Я с огромным усилием повернулся на бок и неожиданно уснул, будто унесло меня, покачивая, в бездонную пустоту.
Через восемь дней я уже без помощи Волина не мог подняться. В глазах все время плыли разноцветные круги, ноги опухли, и первые несколько десятков шагов приносили нестерпимую муку, словно забивали в ступни сотни гвоздей.
В команде нас осталось шестеро. Остальные уже сидели в тепле чертежки.
Как обычно, после поверки подошел Мальхе.
— Ну что? Все еще упорствуете?
От нашей группы отделились трое.
— Мы раздумали, господин инженер.
— Поздравляю! — он насмешливо осмотрел их с головы до ног. — Идите в чертежку. А вы? — спросил остальных.
— Я тоже пойду, — ступил шаг вперед Саша Ерохин — высокий худой парень, больше похожий на скелет.
— Пойдем и мы? — толкнул меня Немиров.
Мальхе выжидал молча.
— Что ж, Лева, один в поле не воин. Идем.
— Нет, погодите. Вы идите в чертежку. А вы, — Мальхе кивнул Немирову, — в слесарную мастерскую.
Мы разошлись в разные концы двора. Уже взявшись за дверную скобу чертежки, я оглянулся. Мальхе продолжал стоять посреди двора. Его узкогубый рот кривился в торжествующей улыбке.
2С моря наплывал туман.
Пробивая мглистую темень, серую от мельчайших водяных капелек, однозвучным альтом тоскливо всхлипывал колокол:
«Ба-лам… Ба-лам… Ба-лам…»
Железный язык бесстрастно и равномерно выколачивал из меди единственный однообразный звук. Он приближался, ширился. За нудным надтреснутым звоном слышалась тяжелая одышка паровоза. Он, кашляя, выталкивал в туман ядовитый сероводород, и газ стлался по земле, отравляя ее, и без того чахлую и унылую.
К подагрическому локтю шатуна подвешен колокол.
«Ба-лам… Ба-лам… Ба-лам…»
Вечерний дачный поезд протащился в Грейфсвальд. Еще долго в тяжелом сыром воздухе висел заунывный звон, точно похоронный напев.