Девушка с пробегом (СИ)
Какая бесподобная игра света…
Черт, когда Огудалов вообще испытывал вот это странное ощущение, когда хотелось достать поскорей краски и бумагу для акварели и рисовать.
Её.
Богиню, облитую солнечным светом, прикрывшую свою наготу тем минимум одежды, который заставлял заходиться исступленным желанием поскорее все это с неё сорвать.
Богиню с изящными плечами и нечесанными, встрепанными, будто яростный вихрь прошелся по её голове, волосами, и с его, Давида, засосом на голой шее
И только её Давид Огудалов хотел…
Рисовать.
Сейчас — рисовать, да.
И в уме он даже знал, что заставит её замереть вот так, и чуть повернуть голову в сторону, чтобы солнце очерчивало профиль четче.
Удивительное желание, на самом деле.
Он ведь перестал рисовать портреты, когда занялся дизайном. Позволил себе стать ремесленником, не пускал вдохновение вихлять и отвлекаться, а тут… Вот оно — его вдохновение, сидит на подоконнике почти голышом. Спасибо, что хоть рубашку на плечи набросила, и спину в окно не светит.
— Малыш, ляг на место, — с нахальным недовольством повторяет Надя и снова утыкается в лист, — ты мне ракурс портишь.
Нет, вот умеют же некоторые все испортить.
Давид молча отбрасывает одеяло.
Кары непонятливым богиням нужно поставлять без задержек, а то она так и не поймет ничего.
Давид поднимается с кровати, заглядывает в ящик тумбочки.
Презервативы за ночь почти закончились. Черт возьми. Когда такое было-то вообще? Ну, парочка есть, на утро хватит.
Наверное.
— Эй, ты помнишь, что ты голышом? — хихикает, наблюдая за его маневрами Надя.
— Я у себя дома, — отрезает Давид, а затем шагает к ней.
Богиня прикусывает губу. Предвкушает? Ну то есть бесит она его нарочно? Ну значит, никакой жалости и не будет.
Трахать в наказание?
Ну такое себе выходит наказание, если честно. Скорее уж поощрение.
Вот только ничего иного Огудалову сейчас и в мысли не идет.
Он снова хотел эту наглую гарпию с её длинным языком. Это желание билось в мыслях, как второе сердце. Оно занимало в голове абсолютно все место, вытесняя все прочие, более дельные мысли.
Давиду никогда не перекрывало рассудок вот так, чтобы без церемоний сдергивать девушку с подоконника, чтобы тут же нагнуть её у него же.
Его ладонь тянется к шнурку, который нужно дернуть, чтобы закрыть жалюзи. Просто потому что никто не будет смотреть на эту женщину и на то, как Давид сейчас будет её драть.
Неа, не “брать”, не “сексом с ней заниматься”, и никаких, к черту, “занятий любовью”.
Драть. Настолько безжалостно и резко, насколько это вообще возможно.
Потому что бесит. Бесит! До космической тьмы, сжимающей виски.
— Я сколько раз тебя просил, чтобы ты меня так не называла? — тихо шипит Давид Наде на ухо, оттягивая её голову за волосы.
Нет, все-таки надо поменьше общаться со Светкой и Эдом, они плохо на него влияют… Самого, вроде, никогда эта вся Тематичная хрень не увлекала, а вот эту конкретную занозу хочется и обездвижить, и рот заткнуть, и на колени швырнуть.
Потому, что достала!
Впрочем в том и фишка, что вместо того, чтобы его лягнуть, возмущенная внезапно причиненной болью, богинька захлебывается воздухом от возбуждения.
— Так сколько, Надя? — ладонь ныряет в её трусы, пальцы жадно стискивают клитор.
— Детальный учет не ведется, — дерзко откликается нахалка и вскрикивает.
Никаких церемоний, никакой нежности, все движения резкие, почти рваные, все для того, чтобы богинька только взвизгивала от каждого прикосновения его, Давида, пальцев.
Взвизгивала, выгибалась, скулила от возбуждения.
Она будет воспринимать его всерьез.
Ну, или он будет делать с ней вот это все, когда ему только приспичит.
Заманчивая перспектива.
В трусах у Нади горячо настолько, что непонятно, как рука Давида сразу не поджарилась.
Ага, поджарилась почти, только не “в собственном соку”, а в Надином…
Это безумие на самом деле, ни на что иное эта связь не походила изначально. И все, что есть в душе, все тянется к ней, все хочет её, хочет наматывать именно её волосы на кулак, хочет слушать именно её восторженный стон.
— Дави-и-ид… — выдыхает нахалка искусанными губами.
— Ух ты, Наденька, ты помнишь, как меня зовут? Ну надо же, — ехидно шепчет Огудалов.
— Хочу тебя… — шепчет Соболевская отчаянно.
— А уж как я тебя хочу, — отдается эхом в мыслях.
Каждая секунда до этих её слов, каждая секунда терпения, выжидания — была как лишняя секунда агонии, потому что Давид уже хотел гораздо большего.
И было одно только “Хочу, хочу, хочу”, электрическим угрем бьющееся в мыслях.
В мыслях.
Только в них.
Потому что не признает Давид такое вслух, не очертит для неё, что она сводит его с ума настолько.
Хорошо, Надюша, раз уж признаешь свое поражение сейчас — можно и до конца дойти.
Пальцы, раскатывающие презерватив по члену, чуть подрагивают от нетерпения.
Потому что на самом деле — Давид этого будто ждал с самого момента пробуждения.
Вот этого момента, когда он наконец засадит в свою богиню член, да так, что она восторженно вскрикнет.
И начинается движение.
В душе Огудалова, по ощущениям, происходит весьма натуральное рождение сверхновой. Будто Давид до этого — просто светил, и только сейчас понял, что мог светить в десять раз ярче.
И все это потому, что она — рядом.
Черт бы её побрал.
Убил бы.
Вот эту вот наглую стервозину Давид Огудалов убил бы самым мучительным образом, потому что никто не должен заставлять его быть вот таким.
Зависимым, раздраженным, голодным.
Недотраханным даже как будто.
Это все — слабости. Недопустимые слабости.
Да и вообще, как можно позволять себе слабину именно из-за Соболевской? Она же бесит, не может не бесить. Ведь это же понятно, даже вчерашний день ничего нового Давиду не открыл, все было ясно чуть ли не с первого раза, когда она даже номер телефона ему отказалась дать.
И она ведь продолжает его бесить, каждую секунду заставляет действовать импульсивно, зачастую даже глупо. Но почему-то именно от неё оторваться не получается.
От досады хочется выть.
Кажется, ничего с этим не сделать, никак не успокоиться.
Одна надежда, что он все-таки натрахается. Что она ему сама по себе надоест, насытит его, и в этом случае его перестанет на ней клинить. В конце концов, до дня икс — не меньше месяца, может быть, даже чуть больше. Есть время.
А все, что остается Давиду сейчас, — натянуть эту стерву посильнее, чтобы хоть как-то себе доставить. Чтобы не просто постанывала, а орала, так чтобы всякий резкий толчок члена в неё всегда сопровождался бесстыжим вскриком.
Да-да, детка, вот так… И громче!
И снова слепит жарким алчным кайфом.
Рано или поздно заканчивается любая война, и любой трах — увы.
Пальцы Давида стискивают кожу на Надиной груди жадно, будто мало ему тех сладких судорог, во время которых подергивается мир.
Ну вот, снова трахнул.
И снова её мало.
Она — как мираж.
Кажется — вот только её взял. И вот она лежит перед ним, распластанная на подоконнике, и тихонько поскуливает, едва шевелясь.
А все равно никуда не уходит ощущение что эта нахальная женщина вот-вот растает, исчезнет.
И…
Она на самом деле собирается это сделать.
Выпрямляется, сползает с подоконника, чуть улыбается, подтягивая трусы, зарывается пальцами в волосы, глядя на Давида.
— Мы позавтракать успеем до того, как я домой поеду?
И будь она неладна.
Давид ей сейчас ужасно завидует.
Потому что она может вспомнить про дела, что её ждут, она — может взять себя в руки, выбросить его из головы и уехать домой.
А он так не может.
16. Щелчок
Не передать, насколько сложно мне взять и вернуться в реальный мир.