Повесть моей жизни. Воспоминания. 1880 - 1909
Далеко не сразу он стал делиться со мной всем, что его тревожило и волновало в журнальной работе. Зато, когда эта привычка установилась, я имела громадное удовольствие видеть, как после рассказа о тревогах и случайных неприятностях, он успокаивался и овладевавшая им мрачность рассеивалась.
Особенно радовало меня, что Ангел Иванович очень скоро сблизился с моими родными, и не только с тетей и дядей, но даже с Иннокентием Федоровичем, с которым у меня к этому времени установилась тесная близость, усиливавшаяся с годами. К этому мне еще придется вернуться. Тут я отмечу только, что Иннокентий Федорович скоро понял и оценил Ангела Ивановича и охотно давал в его журнал свои переводы из Еврипида.
Сначала это меня даже несколько удивляло. Я видела, что, несмотря на горячую братскую любовь, оба брата, Николай Федорович и Иннокентий Федорович, остаются далеки друг от друга и моему дяде совершенно чужды и даже непонятны интересы, которыми живет Иннокентий Федорович. Мне казалось, что по своему внутреннему складу Ангел Иванович должен чувствовать себя ближе к Николаю Федоровичу, чем Иннокентию Федоровичу. Но это была ошибка. Не говоря о том, что Ангел Иванович был человеком другого поколения, что делало для него понятнее интересы Иннокентия Федоровича, направление, какого он придерживался (что я только со временем поняла) было значительно шире народничества и открывало большой простор мысли.
В то время я об этом не думала. Мне просто было приятно, что Иннокентий Федорович, которого я сама незадолго до того стала по-настоящему понимать и ценить, встретил такую высокую оценку со стороны Ангела Ивановича.
Несмотря на тяжелые воспоминания, связанные для меня с Куоккалой, я все-таки считала, что это самое здоровое место под Петербургом для детей. На даче в Куоккале мы прожили 15 лет, и за это время ни у одного из моих четырех детей не было летом даже насморка. А единственный раз, когда мы изменили Куоккале для Сиверской, моя вторая дочь все лето проболела там малярией.
Надо сказать, что переезд Владимира Галактионовича в Петербург не оказался для него удачным. Отчасти, может быть, тут действовало самовнушение. Во всяком случае, он чувствовал себя в Петербурге много хуже, чем в Нижнем. Войти в местную жизнь в столице было и много труднее, и значительно менее интересно, чем в Нижнем. А те интересы, какими жила петербургская интеллигенция, не захватывали его. Споры марксистов с народниками казались ему отвлеченными. Он часто говорил, что не увлекается высшей математикой, когда еще не усвоена таблица умножения. Он считал, что первое, что должно усвоить себе все население во всех слоях, это осознание своих прав и умение их отстоять. Этого у нас нет нигде — ни у академиков, ни у крестьян, ни у рабочих. Поэтому полемика по теоретическим вопросам оставляла его равнодушным. Он не чувствовал своей непосредственной необходимости в Петербурге, что он постоянно ощущал в Нижнем. Это порождало в нем чувство неудовлетворенности, действовавшее и на его физическое состояние. У него начались упорные бессонницы, крайне мешавшие его работе.
Кроме того, ему казалось, что и на дочерей его столичная жизнь вредно влияет и они больше хворают тут, чем в Нижнем.
Словом, по всем этим причинам его стало неудержимо тянуть вон из Петербурга.
Дядя, наоборот, чувствовавший себя в Петербурге, как рыба в воде, истощил все свое красноречие, доказывая Владимиру Галактионовичу, что он сам себе внушил неприязнь к Петербургу, и стоит ему отказаться от этой ложной идеи, как он сразу почувствует себя иначе. Но, в конце концов, он должен был признать, — предубеждение против Петербурга настолько овладело его другом, что удерживать его — значит ломать его жизнь и делать его несчастным.
На общем совете выбор нового местожительства остановился на Полтаве, и в 1901 году осенью, к нашему общему огорчению, Короленки всей семьей переехали в Полтаву. Мы около этого же времени решили поселиться вместе с тетей и дядей. На этом особенно настаивал Ангел Иванович, совершенно по-родствен-ному сблизившийся с моими родными.
Я, конечно, ничего лучшего не желала, а о тете и говорить нечего, тем более, что, кроме меня, у нее был теперь и другой магнит в моей семье — моя первая дочь.
Мы так и сделали и нашли общую квартиру в так называвшемся тогда «доме Мурузи», на углу Литейного и Пантелеймонской — одинаково близко от обеих редакций — и от «Русского богатства», и от «Мира Божьего». Квартира была прекрасная, и мы надеялись, что устроились в ней прочно и надолго.
Но… человек предполагает, а начальство располагает. Ему же, по-видимому, наша совместная жизнь почему-то пришлась не по душе, и оно ее разрушило. Вот как это случилось.
На курсах я все время горевала о том, что не происходит никаких студенческих волнений, а стоило мне кончить, как вспыхнули волнения и довольно серьезные.
Студенты решили устроить политическую манифестацию на Казанской площади — этом излюбленном месте манифестаций в Петербурге.
Ангел Иванович не сочувствовал этой манифестации и не только сам не пошел, но решительным образом запротестовал против моего намерения пойти туда. Я в то время кормила ребенка, и он считал совершенно недопустимым всякие рискованные мероприятия в такое время. И тетя, и дядя были на его стороне, и мне пришлось скрепя сердце подчиниться.
Но сам дядя, хотя его здоровье не позволяло ему участвовать в уличных манифестациях, и слышать ни о чем не хотел.
У студентов были самые мирные намерения, никакого оружия они с собой не брали, но разнесся слух, что полиция готова на самые решительные меры, чтобы не допустить сборища.
Дядя воображал, что вмешательство лиц почтенных, которых нельзя заподозрить в желании устроить уличное побоище, может предотвратить столкновение.
Ангел Иванович возражал ему, что полиция будет только рада, если к студентам присоединятся посторонние люди.
Тогда студенческой манифестации можно будет придать более опасный характер с точки зрения властей.
Но дядя ни с какими аргументами не согласился и пошел на площадь.
События развернулись быстро. Во всех дворах, окружавших площадь, спряталась конная полиция, и как только показались первые группы манифестантов, на них были направлены полицейские войска, их окружали, избивали и загоняли в соседние дворы.
Командовал военными действиями полицмейстер Клейгельс.
Дядя попробовал подойти к нему и заявить, что манифестация студентов носит совершенно мирный характер. Нет никакой надобности пускать в ход холодное оружие.
Но в то самое время как дядя пытался убедить Клейнгельса, на него набросились конные городовые и начали форменным образом избивать.
Клейнгельс и не пытался прекратить это побоище, что вызвало страшное негодование всех, кто это видел. К дяде кинулись на помощь, завязалась настоящая свалка.
С большим трудом удалось наконец вырвать его из рук озверевших городовых и привезти домой.
Легко представить себе наш ужас и возмущение, когда мы увидели дядю, избитого, с черным распухшим лицом.
Все благоразумие Ангела Ивановича мгновенно испарилось. Он готов был немедленно мчаться на площадь и принять участие в драке. Мы с тетей еле удержали его, доказывая, что бросаться безоружным на полицейских безумие. Да и драка, когда дядю увезли, уже явно стихала, а арестованных студентов развозили по участкам.
Тогда у Ангела Ивановича явился другой план. Он не считал возможным оставить без протеста такое возмутительное насилие над мирным гражданином.
В то время в Петербурге существовало литературное общество, устраивавшее разного рода собрания, рефераты, лекции.
Литературное общество не может не отозваться на такое надругательство над одним из его членов. Надо во что бы то ни стало, сегодня же, заявить гласный протест.
Сейчас же стали всеми способами извещать членов общества о том, что вечером назначается экстренное собрание. Телефонов в то время почти ни у кого не было, и дать знать всем, кому нужно было, не удалось.