Повесть моей жизни. Воспоминания. 1880 - 1909
Если бы во мне была капля разума, я бы очень обрадовалась и от души поздравила его. Но во мне была большая доза принципиальности и бездна наивности. Я ответила ему, что жениться, не любя, неблагородно. В какое положение он ставит полюбившую его девушку и какое мрачное будущее готовит и ей, и себе.
В ответ я получила телеграмму:
«Свадьба расстроена, выезжаю Нижний».
Меня это ударило, как обухом по голове, и я поняла, какую безграничную глупость я совершила.
У нас была уже нанята дача в Растяпине, и я малодушно стала торопить тетю скорее переезжать.
Переехать мы успели, но это не спасло меня от последствий моей глупости.
Через несколько дней злополучный жених был тоже в Растяпине и все лето тенью ходил за мной, заставляя меня тяжко искупать свою опрометчивость.
Когда он получил мое нелепое письмо, ему и в голову не пришло, что во мне говорит чистая принципиальность. Он был уверен, что умело возбудил мою ревность и что я раскаиваюсь в своем решении и хочу вернуть его. Никакие уверения долгое время не помогали. Он принимал их за уловки кокетства и продолжал убеждать меня не отказываться от своего счастья.
Только осенью мы расстались, недовольные друг другом, на этот раз уже навсегда. Вскоре я услышала, что он женился. К моему удивлению, свою первую дочь он все же назвал моим именем. Но встретились мы с ним только в Петербурге, когда не только его, но и мои дочери выросли.
Летом в воздухе стала чувствоваться тяжесть. Даже дядя, всегда веселый и жизнерадостный, приезжал к нам на дачу озабоченным. Все Поволжье охватил сплошной неурожай. Ясно было, что крестьянам не могло хватить хлеба и до середины зимы. Между тем, правительство не принимало никаких мер для обеспечения населения хлебом. Оно упорно закрывало глаза на предстоящее бедствие. Земство тоже почти ничего не делало. Надвигался голод. Но всякое упоминание о нем строго запрещалось цензурой, чтобы не смущать покой тех, кого народное бедствие коснуться не могло.
В «Русском богатстве»[3] цензор заменил слова «голодный мужик» на «не вполне сытый крестьянин», хотя это звучало гораздо ядовитее. Либеральные газеты всячески обходили цезурные запреты и старались обиняками привлечь общественное внимание к тревожным событиям в деревне.
Правительственная пресса с «Новым временем» во главе издевалась над этим и утверждала, что все обстоит благополучно.
Я, конечно, тоже вслушивалась в разговоры о грозящем зимой голоде. Но это было еще далеко, а сейчас все мои мысли были поглощены Курсами, куда я осенью должна была, наконец, поступить.
Тянуло меня туда чрезвычайно. Но по мере того, как приближалось время отъезда, мне все труднее и труднее было думать о разлуке с семьей. Я еще никогда не расставалась с тетей надолго, и знала, что, если меня и захватит новая обстановка и новые интересы, то ей будет тяжело оставаться без меня.
Тетя не делала ни малейшей попытки отговорить меня, хотя вовсе не была уверена, что я приобрету на Курсах больше знаний, чем если бы я интенсивно занималась дома под дядиным руководством. Но она понимала, что студенческая жизнь сама по себе такой магнит, против которого в юности трудно устоять. Я исполнила ее желание, пробыла год дома после гимназии, и теперь она без всяких возражений отпускала меня, т. е. не отпускала, а отвозила — она сама ехала со мной.
Это меня немножко смущало — везут меня, точно девочку отдавать в институт, но в то же время было очень приятно пробыть с ней еще лишнюю неделю.
Теперь тетя решила остановиться не у дядиного, а у своего брата. Меня это очень огорчило.
Андрей Никитич Ткачев был чрезвычайно своеобразный человек, абсолютно чуждый по своему складу своему брату, Петру Никитичу, и сестрам — моей матери и тете, хотя всех их и меня тоже искренно любил.
Человек, безусловно, неглупый и очень способный, он обладал исключительно развитым духом противоречия и умом, не творческим, а только критическим.
Если б его брат и сестры были последовательные монархисты, он, быть может, стал бы крайним революционером. А в данном случае он считал детскими бреднями все их взгляды и стремления. Но сам он ни на чем определенном остановиться не мог.
И во всем видел только отрицательные стороны. Сам про себя он говорил:
«Он целый век искал чернил
И все чернил, чернил, чернил…»
При этом самоуверенность в нем была громадная, и спорщик он был отъявленный и крайне неприятный. Когда ему что-нибудь рассказывали, он убежденно возражал:
— Анекдот, душа моя, и бессмысленный анекдот!
Моего дядю он в спорах доводил до белого каления.
— Это ты говоришь, ты говоришь, — накидывался Андрей Никитич на дядю, — а я говорю…
Как будто то, что он говорил, было незыблемой истиной.
Жизнь его сложилась крайне неудачно. При своих больших способностях, он ничего крупного не сделал ни в одной области, хотя и брался за многое.
В ранней молодости он поступил на службу в почтовое ведомство, быстро пошел по службе, но нашел всю постановку дела никуда не годной. Вышел в отставку и решил посвятить себя педагогической деятельности. Он кончил, как и дядя, два факультета — исторический и юридический — и стал учителем истории, причем его интересовала больше всего древняя история. Он даже издал книгу для чтения по истории Греции. Взрослой я не видела эту книгу и не могу судить о ней, она у меня пропала. Он подарил ее мне, когда я была ребенком и уезжала с тетей в Сибирь. Он сделал на ней надпись:
«Да будешь ты Аспазией,
Любимой всею Азией».
Но и педагогика не удовлетворила его. Он бросил педагогическую карьеру и записался в присяжные поверенные. Видимо, и здесь он проявил свои способности, так как его пригласил в помощники знаменитый в то время адвокат Спасович. Но ни уголовные, ни политические дела не удовлетворяли его. Он сосредоточился на гражданских и был приглашен юрисконсультом к самому богатому человеку в России — князю Юсупову. Но состояния на этой выгодной службе он не составил, так как не умел приспосабливаться.
Скоро и это ему надоело, и он решил заняться сельским хозяйством. Он взял у матери доверенность на управление ее имением, утверждая, что при умелом управлении оно может давать хороший доход. Может быть, это и было верно, но он, во всяком случае, извлечь из имения дохода не смог. Мне случилось во время его тяжелой болезни быть там по его просьбе. Меня поразили следы его хозяйствования. Сторона это лесистая. Так он почему-то решил все надворные строения сделать глинобитными. В пожарном отношении это, возможно, и хорошо, но были они удивительной конструкции и походили на маленькие пирамиды, крайне неудобные для использования.
К земству Андрей Никитич, конечно, отнесся отрицательно, с соседями перессорился. Когда началась Государственная Дума, он был избран депутатом от монархической партии. Сидел он в Думе на крайне правых скамьях.
В спорах с дядей он приводил того в негодование, говоря о знаменитом мракобесе Пуришкевиче:
— Володя большой шалун, но славный человек.
Думаю, что и в правых он, в конце концов, разочаровался бы, но тут он умер от удара, не успев ни разу выступить в Думе.
В то время, о котором я говорю, он был еще присяжным поверенным, но жил не в Петербурге, а в Павловске, где сам выстроил себе дачу, довольно красивую и занялся… живописью. Начал он со своего портрета.
Дядя уверял, что это не он, а Пугачев в клетке перед казнью.
В этот же период он внезапно женился на женщине, в которую был влюблен в ранней юности и которая, к его несчастью, тогда овдовела, оставшись с большой семьей взрослых детей.
Семья эта была и оставалась совершенно чуждой ему, да и Андрей Никитич года через три развелся со своей женой.
Младшая падчерица, приблизительно моего возраста, очень удивилась, что я поступаю на Курсы.