Кукловод
По лицу дознавателя пошла судорога. Он схватил Ефимия за шею и притянул к себе – глаза в глаза:
– Знаешь меня?
– Знаю. А ты меня – нет. А мог бы.
– Почему?
– А я у тебя в свите был. Когда ты в первый раз в Европы отправился. Надолго.
– Ты врёшь. Тебя не было со мной.
– Это ты врёшь! – закричал с ненавистью Ефимий. – Нет, не ты. Ты-то не врёшь. Только кто ты?
Дознаватель выпрямился во весь огромный рост, неприятно засмеялся, дёргая усами, и легко приподнял Ефимия подмышки. Приподнял – и тут же швырнул на пол. Наступил на грудь сапогом.
– А ты не знаешь? Я царь твой, Пётр Алексеевич. Или по-другому думаешь?
– Отпусти, – задушенно выговорил Ефимий. – Или убей, или отпусти.
– Может, и отпущу. Если скажешь.
– Что тебе сказать?
– Всё подряд. И с самого начала.
– С которого начала? С самого-самого? Как у матушки в утробе кувыркался?
Вместо ответа Пётр нажал сапогом на грудь, с удовольствием послушал, как хрустят рёбра, и сказал:
– Весёлый ты, Ефимий. Только времени у тебя веселиться нет. И мне тоже недосуг. Решай.
– Нечего решать. С тобой якшаться – грех на душу брать. Проклинаю тебя. Делай, что хочешь.
Пётр поморщился. Странные всё-таки эти люди – русские. Чего проще: выложи, что знаешь, и получи надежду жить. Однако этот… Грязен, вонюч, изранен, за душой ни гроша. Но о душе – печётся. Пётр ещё раз посмотрел на Ефимия. Сосредоточился. Наклонился. Не хочет по-хорошему, будет по-другому.
Через минуту Ефимий задёргался, захрипел, напрягся. Казалось, тело его борется с невидимым, но страшным врагом. Открыл глаза и слепо взглянул на Петра.
– Ну что, расскажешь? – негромко спросил Пётр.
– Спрашивай, – безучастно сказал Ефимий.
Рассказ его был долог и бессвязен.
По протекции дяди, дьяка Посольского приказа, монах Ефимий был включён в свиту молодого царя Петра Алексеевича, который надумал проехать по Европам. Надумал и надумал. Перекрестились, сели в кареты и – с Богом.
Сначала всё было хорошо. Ефимий вспоминал ухоженные поля Германии, уютные постоялые дворы, приветливых служанок, с одной из коих даже согрешил. Обязанности его были несложны – готовить речи, с которыми царь выступал перед коронованными особами немецких княжеств. Работал Пётр легко, непринуждённо. Забегал в комнату к монаху, выхватывал страницу, прочитывал, и если всё его удовлетворяло – хлопал Ефимия по плечу. Ефимий навсегда запомнил круглые глаза Петра, его быстроту, его лёгкий нрав. Запомнил – и радостно испугался: неужто Россия получила достойного царя? И всё будет хорошо?
Так думал Ефимий, и думал он так до того страшного вечера…
Царёв денщик Алексашка Меншиков позвал Ефимия наверх, где отдыхал Пётр Алексеевич. Монах застал царя в постели. Пётр зевал и просматривал листы завтрашней речи.
– А, Ефимий! Поправь здесь. Пиши: „Россия велика, изобильна, и всё в ней имеется. Она не нуждается в неравных союзах. Она могла бы диктовать условия всей Европе, но не делает этого. Чем воевать, лучше заниматься торговлей…“
Пётр закашлялся. Пользуясь паузой, Ефимий торопливо записывал изречённое царём. Записал. Перевёл взгляд на Петра. И вскочил, потому что с царём творилось что-то неладное.
Глаза его остекленели, тело забилось в судорогах и выгнулось дугой, руки затрепетали, словно разлучённые с телом. Страшный хрип. Безумный взгляд в потолок. Невнятное бормотанье страдальчески изогнутых губ. „Ефимий, помоги…“
Монах и рад бы, но сам стал, как вкопанный, ни жив ни мёртв. Скован душой и телом, потому что в комнату ворвался вихрь. Непонятный вихрь: тихий, обволакивающий, заключающий в кокон безмолвия. Откуда и взялся только, ведь окна и ставни закрыты. Уста на замке, лишь руки протянуты через силу к Петру Алексеевичу: „Что с тобой, царь?“
А царь уже сидит на постели, улыбается. Губы синие, глаза красные, лицо бледное.
– Ты кто? – спрашивает он.
– Это я, писец твой, Ефимий, – лепечет монах.
Царь трёт лоб и произносит что-то неразборчивое.
– Ах, да, – наконец говорит он. – На чём мы остановились?
– Речь твою завтрашнюю правили.
– Перед кем речь?
– Перед герцогом Брауншвейгским.
– Зачти, – велит Пётр.
Ефимий, запинаясь, читает. Царь внимательно слушает, потом требовательно протягивает руку, и монах подаёт ему исписанные листы. Пётр махом рвёт их пополам. Ефимий столбенеет.
– Дрянь речь, – сквозь зубы произносит Пётр. – Садись, будем заново сочинять.
Ефимий, склонившись над столом, механически записывает слова царя – и ничего не понимает. От спокойного миролюбивого тона ничего не осталось, каждое слово дышит угрозой и сочится ядом. Царь угрожает Европе, он издевается над устоявшимся миропорядком и предупреждает, что не стерпит попыток перечить России в чём бы то ни было. „А буде кто захочет воспрепятствовать шагам российским на Запад и на Восток, тот будет раздавлен и отброшен прочь мощной пятою державы нашей“, – диктует, расхаживая взад-вперёд по комнате, Пётр. Ефимий искоса смотрит на него и видит возбуждённое лицо, встопорщенные кошачьи усы, и сжатые, словно в порыве ненависти, кулаки.
– Записал? – нетерпеливо спрашивает Пётр.
Ефимий кивает и торопливо протягивает рукопись. Царь быстро проглядывает её.
– Другое дело, – произносит он сквозь зубы. – А то написал тут… этот…
И, словно спохватившись, пытливо смотрит на Ефимия. Тот заглядывает в бесовские глаза царя, читает в них свою будущую судьбу, и, попятившись, в страхе кидается вон из комнаты. Напрасно ему вслед несутся крики: „Стой! Вернись!..“
В диком ужасе Ефимий, бросив посольство, бежал в ночь и мрак. Два месяца он скитался по Германии без денег и крова – христарадничал. Он вспоминал страшный хрип царя, его красные глаза и синие губы, мгновенную перемену мыслей, и угрозу, которую прочитал во взгляде Петра. Он пытался понять, что же произошло в тот вечер, и чему он стал невольным свидетелем.
А когда понял – похолодел.
В тот же день Ефимий двинулся обратно в Россию. Он бродил по городам и деревням и без устали проповедовал. Повсюду, где собиралось больше пяти-шести человек, он заводил свою речь. И мало-помалу по Руси Великой стал разноситься слух: не царь Пётр Алексеевич сидит на троне, подменыш дьявольский это, правит нами антихрист в облике царском.
Ефимий не заблуждался насчёт своей судьбы. Он знал, что рано или поздно донесут на него и схватят. Потому и арест свой, и заключение, и пытки воспринял как само собой разумеющееся…
Царь слушал исповедь монаха с непроницаемым лицом. Нога его по-прежнему давила на грудь Ефимия.
– Всё сказал? – спросил Пётр.
– Всё, – безжизненно откликнулся Ефимий. Глаза его были широко открыты и уставлены в потолок.
Пётр ослабил ногу.
– И что мне теперь с тобой делать? – почти ласково спросил он.
Монах слегка раздвинул бескровные губы в подобии улыбки.
– Что хочешь, то и делай, – чуть слышно сказал он. – Но сначала ответь на вопрос.
Пётр поднял брови.
– Что за вопрос?
– Ясно мне, что антихрист ты, – торопливо забормотал монах. – Ясно, что овладел ты душой и телом царя нашего, Петра Алексеевича. Но почему ты при этом не мог вспомнить меня – ни тогда, в Германии, ни сегодня?
Теперь улыбнулся Пётр.
– Видишь ли… При переходе из состояния в состояние порой случаются провалы в памяти. Вряд ли ты это поймёшь. Да и не успеешь.
Он вгляделся в напрягшееся лицо монаха. Засопел. Каблуком высокого кожаного сапога быстрым и сильным движением раздавил беззащитно хрустнувшее горло.
Вечером царь выпил больше обычного. В постели он рассказал Екатерине о сцене в пытошной. Не всё, само собой, но и этого делать не следовало. Однако Пётр давно уже заметил: рассказы о крови и пытках необыкновенно возбуждали Екатерину. Да как… Вот и в ту ночь она отдавалась ему столь восхитительно, что он понял: она чувствовала себя лежащей не под человеком – под антихристом. И страх её он ощущал, и вожделение, и болезненную похоть.