Не мой, не твоя (СИ)
Я уже хотел уйти, заглянуть попозже, но тут заметил на подоконнике ту самую синюю коробку с «самым ценным». Как я понял, там должны быть документы. Может, из них что-нибудь станет ясно.
Подошел, открыл крышку.
— Это Маринины вещи, — пискнула кадровичка, как будто я ее о чем-то спрашивал.
Да, там действительно были документы: паспорт, свидетельство о расторжении брака с… Игорем Тихановичем? Это же его фамилия тогда была в смс. Выходит, она судится с бывшим мужем? Уж не за дочь ли? Может, он её себе забрал, а она теперь пытается отсудить обратно? И поэтому так нужна ей работа?
Были и другие документы, я все их бегло просмотрел. Под ними внизу обнаружил ещё два конверта из крафтовой бумаги.
В одном, пузатом, лежало всякое, не только документы. Например, маленький пакетик с прядью волос, погрызенное силиконовое кольцо, снимок узи, бирка с цифрами. Я бы решил, что из роддома, видел где-то такие. На них пишут вес и рост новорожденного. Но даже я понимал, что цифры на бирке слишком мелкие для этого.
Взялся за второй конверт, полупустой. И вынул оттуда… зажигалку.
Несколько секунд смотрел на неё в каком-то ступоре. Это же моя зажигалка. В смысле, когда-то у меня была точно такая же. Зиппо. Позолоченная. С выгравированным орлом.
Да нет, это моя и есть! Царапина вот на ней, помню её. Даже помню, как она появилась. Это когда мы с Мариной застряли в завале… Под ребрами внезапно защемило так остро, что я непроизвольно распустил воротник рубашки и потер ладонью грудь.
— Тимур Сергеевич, вам плохо? Сердце? — охнула Люда.
А я держал эту зажигалку в руках и ничего не понимал. Откуда… зачем она у неё?
Потом вынул из конверта какой-то листок, и у меня буквально воздух из легких вышибло, аж перед глазами все поплыло.
Записка, аккуратно склеенная скотчем.
«Я тебя люблю. Т.»
Это же я писал Марине в лагере. Я выронил записку, будто этот клочок бумаги жег мне пальцы. Вообще-то жег, и не только пальцы. Казалось, вместо сердца в груди бухал и пульсировал раскаленный шар.
Затем достал выцветший поляроидный снимок, где мы с ней стоим вдвоём, в обнимку. Нас тогда Влад сфотографировал. Лицо у меня ошалевшее от радости. Да и она тоже вся светится. Я и забыл, как она умела улыбаться…
Горло стянуло стальным кольцом. Веки зажгло нестерпимо.
Что-то ещё топорщилось в конверте. И я вытряхнул на ладонь какой-то комок проволоки. В первую секунду не понял, но уже в следующий миг меня как молнией прошило от яркого, слепящего воспоминания: мы с Мариной на крыше моего дома. Лето, солнце. Я как пьяный от счастья. Замуж ее позвал, как бы в шутку, но и не в шутку, на самом деле. Ну и скрутил ей из проволоки вот это кольцо…
Я зажал ладонью рот, отвернулся, шумно, с трудом вдохнул. Так же тяжело выдохнул. И снова вдохнул с усилием и болью, будто в грудь мне вогнали кол. Прикрыл на миг глаза. Казалось, мир рассыпался на куски…
— Тимур Сергеевич, что с вами? Вам плохо? — затараторила Люда, выдернув меня из ступора. — Воды? Помощь позвать?
Я попытался сглотнуть ком, вставший посреди горла. Качнул головой. На автомате убрал конверт обратно в коробку, закрыл её.
— Не говори Марине, — глухо выдавил я.
Люда с готовностью кивнула. И я тяжело, будто меня вдруг придавило, вышел из кабинета.
Глава 15
Тимур
В полной прострации я шёл по коридору, с трудом передвигая ноги, которые стали как чугунные. Шёл будто в вязком гулком тумане — никого вокруг не видел, ничего не слышал, ни на что не реагировал. Кто-то попадался мне навстречу, что-то говорил, но я смотрел сквозь них, не улавливая смысла слов, не различая лиц. Да что там, даже если бы кругом полыхали пожары и рушились стены, я бы не заметил. Потому что настоящий апокалипсис творился у меня внутри.
До сих пор не хватало воздуха, словно легкие скукожились. Да и сам воздух как будто наполнился крошевом битого стекла. Каждый вздох — через боль, через силу. А мозг и вовсе превратился в адский котел.
Мысли, отрезвляющие и страшные, разрывали голову: почему Марина всё это хранила? Вместе с документами, вместе с вещами своего ребенка, что для нормальной матери — святое, даже я это понимал. Хранила как реликвии.
Впрочем, она же сама так и сказала охраннику, что в коробке самое ценное. И если то дурацкое кольцо, которое я скрутил ей из проволоки, было для нее ценным, то значит… она любила меня? На самом деле любила? Да так и есть. Потому что ну кто в здравом уме будет подобную ерунду хранить? Никто…
Грудь заломило с новой силой, как будто на меня упал кусок скалы. И с каждым шагом, пока я брел до своего кабинета, в висках стучало рефреном: любила… любила…
Тогда зачем она все разрушила? Зачем наговорила о себе всякое дерьмо?
Меня словно отшвырнуло на семь лет назад. Каждое ее гребаное слово вспомнил. Впрочем, я и не забывал. Но сейчас точно в прошлое окунулся — так живо увидел, как она сидела в кресле, произносила те гадские фразы и старательно не смотрела на меня. Опускала глаза, отворачивалась, но пару раз я всё же поймал её взгляд, полный боли. Тогда я подумал, что она меня жалела, и это окончательно добило. Но сейчас вдруг понял — она страдала сама. Это ей было больно. А наговаривала на себя, потому что её вынудили. И я даже знаю, кто…
Она ведь накануне очень долго беседовала о чем-то с отцом в его кабинете. Только как он её заставил?
Впрочем, оно и так понятно. Скорее всего, купил. Предложил денег, чтобы она смогла расплатиться с теми отморозками. Или, может, сказал, что сам всё утрясет, если она меня оставит. А если не оставит, то мог пригрозить, что сдаст или что-нибудь в этом духе. Всё это очень даже похоже на отца. Она ведь сразу ему почему-то не понравилась. С первого взгляда он принял ее в штыки, ещё тогда, в лагере…
Ну почему она мне ничего не рассказала? Вместе бы мы смогли…
Хотя чего уж, ясно, почему — запугивать отец всегда умел. И я, как никто, знаю, что его угрозы — не пустой звук.
С ним у нас ещё будет сегодня разговор, но, главное, как я сам мог быть так слеп и так чудовищно туп? Год, целый, сука, год, пока лежал, прикованный к кровати, пережевывал постоянно, по минутам, тот разговор, и ни разу ничего не заподозрил, не увидел того, что сейчас, казалось, просто бросалось в глаза. Ей было больно все это говорить! Не меньше больно, чем мне…
Я же тогда, наоборот, выискивал признаки ее лжи, которые раньше якобы не замечал. Клял себя, что был идиотом и доверился ей. А я и правда идиот, только как раз потому, что так легко поверил, что она дрянь…
Окаменев, я сидел в кресле, в своем кабинете, смотрел невидящим взглядом перед собой и, как мазохист, перебирал в памяти всё то, что было, и что, оказывается, до сих пор не отболело.
И ведь Марина в минувшую пятницу сама сказала, что те её слова — неправда, что ей пришлось так сказать… Пятница!..
Меня тут же как ледяной водой окатило, а сердце, ухнув, упало вниз. Черт! Что я наделал… что натворил… Я же так унизил её и оскорбил, а потом вышвырнул вон как дешевую проститутку. А во вторник ещё и добил, будто мало было. Вспомнить бы точно, что я ей там наговорил… Нет, не помню… Но я себя знаю — если уж делал больно, то от души. Чертов идиот!
Во рту сделалось солоно — оказывается, я прокусил губу и не заметил.
Тем временем первый шок вместе с оцепенением постепенно отпустили, и вот тогда меня накрыло по-настоящему. За всю свою жизнь я не испытывал такого ужаса. Ужаса от себя самого. А я много кому делал больно. Порой очень больно. Кому-то — нечаянно, кому-то — намеренно. И никогда не жалел, даже если перегибал палку. Не мог, не умел испытывать ни вину, ни сожаление, да вообще ничего.
Даже всепрощающая Юлька порой нудила после какой-нибудь выходки:
— Шергин, у тебя вообще есть совесть? Бездушная ты скотина.
— Так чего же ты трешься рядом с такой скотиной? — отвечал ей я.
Хотя её я все-таки жалел, изредка, когда она ревела. Но та жалость, или что я там к ней временами ощущал, не шла ни в какое сравнение с тем, что буквально в клочья разрывало меня сейчас. Я даже не представлял, каким острым и невыносимым может быть чувство вины.