Опыт автобиографии
За полчаса до закрытия мы в последний раз начинали все убирать, «закругляясь», но только в том случае, если в зале не было замешкавшегося покупателя. Когда ж и он уходил, дверь запиралась и продавцов отпускали домой, мы, ученики, выскакивали из-за прилавков с ведерками мокрого песка, разбрасывали его, усердно и торопливо подметали пол, в чем и состоял наш последний дневной ритуал. В полдевятого мы были уже наверху, свободные как птицы, ужинали хлебом с маслом и сыром и запивали все некрепким пивом. И так изо дня в день — по тринадцать часов! — за исключением среды, когда магазин закрывался в пять.
В одиннадцать утра нам полагался пятиминутный перерыв, и мы поднимались наверх за куском хлеба с маслом и, если мне память не изменяет, стаканом пива. Но, может быть, то было молоко или чай. Около часа дня у нас был обед, на который нам полагалось полчаса и еще десять минут на чай. Столовая у нас была просторная, светлая, находилась наверху и не шла ни в какое сравнение с берлогой Роджерса и Денайера, и жили мы, в отличие от Виндзора, не в убогой комнатенке, заставленной раскладушками, так что некуда было даже положить личные вещи, разве что распихать их по сундукам и чемоданам, а в помещении, разделенном высокими перегородками на небольшие кабинки, так что у каждого из нас был свой комод, зеркало, вешалки, стул и прочее. Для своего времени и для дела, которым он занимался, мистер Эдвин Хайд был на редкость цивилизованным нанимателем. У него была даже читальня с несколькими сотнями книг, о чем я скажу слово-другое чуть позже.
Так что я вошел в мануфактурную торговлю через парадную дверь и все-таки находил свою жизнь невыносимой. Самым нестерпимым было то, что я не чувствовал себя вправе думать о чем-то своем. Мне полагалось непрерывно размышлять о булавках, оберточной бумаге и о том, как что упаковать. Если мне не находилось дела, я сам должен был его для себя отыскать, да побыстрее. Но та радость, которую я испытал в Мидхерсте, успешно занимаясь наукой, во мне не угасла. В течение некоторого времени для меня, как для Джуда Незаметного {73} у Гарди, латынь была символом духовного освобождения. Я пытался продвинуться в латыни; я хотел подготовиться к новым экзаменам. Я больше не искал прибежища в мечтах, напротив, у меня редко когда не было книги в кармане, и я пытался читать вместо того, чтобы расчесывать шерстяное одеяло для витрины, если мне удавалось спрятаться за грудой товаров и оказаться, как я воображал, вне поля зрения дежурного администратора.
Для тех, кто присматривал за мной, стало ясно, что я невнимателен и не слишком усерден. Это открылось, и очень быстро, Кейсбоу, заведующему отделом хлопчатобумажных тканей, и стоявшему между ним и мною «практиканту» — старшему ученику. Кейсбоу был человеком хорошим, но ему приходилось непрестанно понукать меня: «А ну проснись!», «Живо!», «Боже мой, что ты делаешь!», «Что ты здесь околачиваешься?». Над ним и надо мной властвовал старший администратор мистер Джон Кей, статный, военной выправки человек с точеным профилем, заботливо ухоженными усами, лощеный и прямо-таки ужасающе проворный; он координировал работу всех своих подопечных и не допускал и минуты простоя. Когда я вспоминаю его, я не устаю восхищаться его зоркостью и энергией. Он таился, ни на минуту не ослабляя внимания, за маленькой конторкой в центре главного зала, откуда совершал вылазки, чтобы встретить покупателя, отвести его в нужный отдел и выкликнуть нужного продавца: «Мертон, вперед!», «Аскоу, вперед!», «Мисс Квилтер, вперед!», а если с продажей что-то не ладилось, мгновенно был тут как тут, готовый вмешаться, и, когда покупатель уже был у двери, пытался провернуть еще одно дельце: «Мы только что получили очень красивые солнечные зонтики, мадам. Вот, посмотрите» — и зонтик открывался; при этом он успевал доглядывать, чтобы никто из нас (особенно это касалось меня) не оставался без дела. Он чувствовал свою ответственность за меня, и вскоре я заметил, что действую ему на нервы. Он впивался в меня взглядом и уже не оставлял без внимания. «Уэллс? — спрашивал он. — Чем занят Уэллс? Куда провалился этот мальчишка?»
«Джей-Кей тебя ищет», — сообщали мне Платт или Роджерс.
За пять минут до этого Уэллса было не сыскать, а тут он, полный энергии, мгновенно возникал за прилавком.
— Я здесь, сэр. Я раскладывал бельевые ткани.
— Угу.
Так и шла моя жизнь под аккомпанемент этих неприязненных «угу».
Хозяина — Джи-Ви — я видел реже. Он был человек резкий, чем наводил на меня невероятный страх. Но он появлялся в отделе лишь время от времени, а затем его словно ветром сдувало. А Джей-Кей всегда был на посту, всегда за мною присматривал, не упускал ни малейшей небрежности в одежде, ни малейшей расхлябанности, ни единого признака лени, а его всегдашний знак недовольства — это самое «угу», остро напоминал мне о моем рабстве. В то время я безмерно его ненавидел. Теперь же, полвека спустя, я способен составить о нем трезвое мнение и могу сказать, что человек он был превосходный, обуреваемый желанием как можно лучше направить меня на стезю успешной торговли мануфактурой и лишенный малейших признаков злонамеренности по отношению ко мне. От него не было ни минуты покоя, но зато он очень вовремя заставил меня понять, как я ленив, ненадежен и лишен способности к предначертанному мне делу, оказав мне тем самым большую услугу. С мгновения, когда я впервые вошел в магазин, все во мне было не по нем, начиная с того, как я через три минуты после завтрака случайно хлопнул дверью, и кончая тем, как я со щеткой и ведерком в руках злобно покосился на замешкавшегося клиента. Свертки, появлявшиеся из моего отдела, чем дальше, тем больше оказывались кривыми, словно их, по его словам, заворачивала старуха.
Он не придирался ко мне. Мои промашки были налицо. У меня все валилось из рук и шло через пень-колоду. Сколько я ни старался, оставалось униженно признаться себе — это я и делаю как честный биограф, — что с работой я не справлялся.
Не стоит прятаться за трескучей фразой, будто я был предназначен к чему-то большему. Но если уж употреблять слово «предназначен», то я был предназначен к другому. Не думаю, что я снобистски презирал бельевую ткань в сравнении с латынью, но в затянувшейся череде унижений меня утешала мысль, что в конце концов я без труда и с редкой скоростью освоил «Начала» Эвклида и «Principia» Смита, а также множество учебников по другим наукам. И эта утешительная мысль освещала мне горизонт все ярче, по мере того как угасала надежда добиться успеха в мире торговли или хотя бы достичь положения преуспевающего приказчика. Как день было ясно, что мне никогда не стать торговцем тканями, администратором, менеджером, коммивояжером или совладельцем мануфактурного магазина. Я слушал истории, которыми делились со мной старшие, о все более укоренявшемся в них отчаянии, о трудных поисках «места», о захудалых лавках, о том, как страшно потерять «рекомендации», и во мне крепло убеждение, что все это ждет и меня. И, размышляя о своих видах на будущее, я неизбежно возвращался к приятным воспоминаниям о том, как я царил, будучи первым учеником, и все чаще я спрашивал себя, неужто и мне не сыскать возможности получить стипендию и заняться наукой.
Возможно, я и сам по себе пришел бы к подобным мыслям, но меня подхлестывала фраза мистера Кея: «Я не встречал еще подобного мальчишки. Ну что из тебя выйдет?!» И в самом деле, что из меня могло выйти?
И неужто нет на свете другого Вуки, где у директора бумаги были бы в порядке?
Со второго года моего ученичества этот вопрос все больше меня тревожил. Пришел новичок, и я не был теперь самым младшим; ему достались приятные походы по другим лавкам и прочим местам, которые дотоле выпадали на мою долю, и я теперь еще прочнее был прикован к магазину. (Этот новый ученик отличался простодушием, небрежностью манер, привычкой проглатывать слово «сэр», имел вихор на затылке и так застрял в моей памяти, что потом из этого зерна вырос Киппс, именем которого я назвал один свой роман.) Младшие ученики носили черные короткополые сюртуки, но со второго года уже с утра облачались в черные сюртуки с длинными фалдами, и в шестнадцать лет я получил это одеяние, удостоверявшее мою зрелость. Я начал обслуживать клиентов попроще. Обслуживал я их очень неважно. У Роджерса и Платта, которые были всего на год старше меня, все выходило куда лучше. А свертки у меня получались чудовищные.