Опыт автобиографии
Иногда он вовсе отлучался по каким-то своим делам. Тут уж самое святое дело было переступать всякие границы: начинались потасовки, борьба, мы вскакивали с мест, шли стенка на стенку, стреляли друг в друга из рогаток или духовых трубок, плевались жеваной бумагой, кидались книгами. Я пишу, и слышу эти звуки, и чувствую запах пыли. Когда гомон достигал предела, бесшумно и быстро поднималась штора на окне спальни, за стеклом появлялся Морли с бритвой в руках, с лицом в мыльной пене, высматривая учеников, подлежащих каре; у нас поджилки тряслись. Окно поднималось: «Вот собаки! Кобели несчастные!» Засим следовал приговор.
Педагогическое рвение нападало на Морли нерегулярно, исключение составляли пятницы во второй половине дня, когда мы неизменно и с большим упорством занимались арифметикой. Были еще «дни бухгалтерии», когда на разграфленных листках мы вели учет воображаемым товарам. С помощью пера, линейки и красных чернил подводился баланс доходов и расходов. Писали мы в тетрадях, а Морли ходил среди нас, поглядывал через плечо, давал указания и делал поправки. Нам следовало держать перо строго определенным образом, и не иначе, это считалось важнейшим из навыков, которые нам предстояло приобрести; наклон при письме следовало тоже делать строго определенным, и никаким другим. Я был в этом смысле очень неаккуратен, и пальцам моим изрядно доставалось. Воспитание хороших клерков, имеющих специальное бухгалтерское удостоверение, безусловно, было важным делом для Томаса Морли. Прежде всего его, конечно, занимали обеспеченность, преуспевание и репутация супругов Морли и их дочки. Но его интересы этим не ограничивались. Он отличал хорошее от дурного, в нем ощущалось стремление следовать определенной системе ценностей и делать все как можно лучше. Желание Морли получить дипломы Ч. К. Н. и Л. К. Н. (члена и лиценциата Колледжа наставников), сколь малыми ни казались бы нам сегодня предъявляемые для этого требования, дало ему толчок к умственному развитию, и ему стало доставлять удовольствие решение математических и логических задач. Когда он обнаружил у меня интерес к разбору сложных предложений и элементарным математическим задачам, он проникся ко мне симпатией и стал уделять мне больше внимания, чем менее развитым детям, которые больше моего противились его неумелой, средневековой, агрессивной и нетерпеливой системе преподавания. Он никогда не давал мне обидных прозвищ и не ругал меня.
Когда тринадцати лет от роду я закончил школу, разделив еще с одним мальчиком первое место в Англии по знанию бухгалтерии (во всяком случае в той части Англии, на которую распространялась власть Колледжа наставников), я, при всех упущениях моего образования, все-таки освоил правильный английский, хотя и сохранил акцент «кокни», и выучил математику не хуже, чем дети того же возраста, окончившие сегодняшнюю привилегированную школу. Я овладел, насколько положено, эвклидовой геометрией, приобрел начальные знания в тригонометрии и что-то узнал о дифференциальном исчислении. Но многое другое я усвоил из рук вон плохо. Старина Томми учил нас французскому по примитивному учебнику, и даже при том, что ему случилось несколько раз побывать в Булони, говорить на этом непростом языке он не умел, я же не пошел много дальше спряжения глаголов и длинного списка исключений, нужных при сдаче экзаменов, но совершенно бесполезных в обыденной жизни. Он сгубил мой французский на всю оставшуюся жизнь. И к тому же привил страх перед любыми другими иностранными языками.
Не думаю, что он много читал. Его любопытство не простиралось слишком далеко. Привычку к чтению я приобрел дома, и мне не припомнится случая, чтобы Морли привлек мое внимание к какой-нибудь книге, кроме как к дешевому учебнику, нужному по программе. Порой он вычитывал что-то интересное из утренней газеты, и тогда мы слушали рассуждения о северо-западной границе с экскурсами в сторону висевшей на стене выцветшей карты Азии, или же следили за маршрутами Стэнли, искавшего Ливингстона {41} в Тропической Африке. Морли был немножечко радикалом и сочувствовал республиканцам; он возмущался огромными парламентскими грантами для членов королевской семьи по случаю их бракосочетания и непомерным финансированием армии и флота. Ему верилось, что мистер Гладстон и в самом деле стоит за «мир, экономию государственных средств и реформу». Все такого рода радикальные принципы просочились в мой восприимчивый ум из подобных obiterdicta [2].
Джеффри Уэст {42} в точной и скрупулезно выверенной моей биографии, написанной несколько лет назад, был несправедлив к этому педагогу из прошлого времени, поскольку он мерил его мерками XX или, во всяком случае, конца XIX века. С точки же зрения века XVIII, откуда Томас Морли и происходил, он вовсе не заслуживал такого презрения. Уэст говорит, что Морли занимался с несколькими прилежными учениками, а остальных бросал на произвол судьбы. Но так обстояло дело во всех школах, а уж в маленьких школах со смешанным составом учащихся и единственным плохо подготовленным педагогом это становилось и вовсе неизбежным. Да и в наши дни учитель всегда поощряет именно тех учащихся, у которых есть тяга к знаниям. И подобный фаворитизм продлится до скончания веков. Пожилой дородный джентльмен (Ч. К. Н., Л. К. Н.), шествующий с непередаваемой важностью, заложив руки за спину, за вереницей маленьких недоучек и ведущий их к счастливому будущему, а то и просто в церковь или к крикетному полю, являет собой вовсе не такое уж мрачное зрелище, как то представляется Уэсту — Бромлейская академия в этом смысле не была подобна Дотбойс-холлу {43}.
Впрочем, Джеффри Уэст в своей книге привлек мое внимание к некоторым чертам сходства между школой мистера Морли и существовавшей за треть века до этого школой, описанной Чарльзом Диккенсом; иначе я упустил бы это из виду. Между нами и мальчиками из государственной школы шли непрерывные стычки, перераставшие в рукопашную и чуть ли не в членовредительство, когда мы сходились на Мартин-Хилл, который в те времена был еще пустошью, а не приятным местом отдыха. Нас почему-то называли «Морлиевы бульдоги», а мы их, младших школьников, «Бромлейские водяные крысы» и «грубияны». Это было совсем как у Диккенса, где боролись друг с другом «Бейкеровы бульдоги» и «Тройтаунские крысы». Очевидно, вражда между традиционными частными школами и школами нового образца шла с давних времен, была делом обычным и подчинялась каким-то общим законам.
Джеффри Уэст убежден, что подобный антагонизм коренился в снобизме, но слово это не слишком точно определяет некое социальное и идеологическое различие. Уэсту кажется, что государственные школы были школами «демократическими», подобно общедоступным школам в Америке, но это не так. По своему духу, тенденциям и устройству они являлись учебными заведениями, специально предназначенными для «низших» классов, и послать ребенка в такую школу значило заранее признать, как хорошо понимала моя мать, его социальную неполноценность. Закон об обучении 1871 года не предполагал равных образовательных возможностей; он был направлен на то, чтобы подготовить низшие классы к определенным видам деятельности; вести подобные школы должны были специальные учителя, не имевшие университетских дипломов. Однако если Томас Морли не мог похвастаться университетской мантией и шапочкой, то он, во всяком случае, имел, согласно королевскому указу, право носить нечто похожее, не отличимое для неискушенного взгляда от настоящих мантии и шапочки; он как-никак был Л. К. Н. Если и не по сути своей, то по внешности он обладал всеми признаками человека ученого. Чем старше становилась наша школа, тем полнее проникалась она, при всех своих недостатках, духом достоинства и ощущением, пусть и достаточно претенциозным, будто все в ней «выше среднего уровня», и худосочным и вульгаризированным noblesse oblige! [3] Что-то нам не положено было делать, и чего-то от нас ждали в силу нашей принадлежности к определенному классу общества.