Опыт автобиографии
Но если в их разговорах во время дневных прогулок и была известная ограниченность, то наедине с собой отец подчас думал иначе. В этом отношении я располагаю лишь намеком, но намеком многозначительным. Однажды, когда мне было лет двадцать, а отцу за шестьдесят и мы с ним шли по лугу возле Ап-парка, он невзначай обронил:
— Когда мне было столько, сколько тебе, я приходил сюда, лежал здесь чуть ли не полночи и глядел на звезды.
До этого я никогда не думал о нем как о человеке, способном считать звезды. Он открылся для меня в этих словах с неожиданной стороны. Мне хотелось бы услышать от него побольше, но я не решился его расспрашивать. Я все пытался задать какой-нибудь наводящий вопрос и получше понять молодого человека, отстоявшего тогда от меня на сорок лет.
— А зачем? — спросил я не слишком удачно.
— Просто размышлял о них.
На этом я и кончил расспросы. Одно дело — интересоваться своим отцом, другое дело — лезть ему в душу.
Но если он способен был оторваться от земли и размышлять о звездах, не значит ли это, что он мог выходить за рамки обыденности и мыслить в планетарных масштабах? Не думаю, что моя мать когда-нибудь размышляла о звездах. Отец Небесный разместил их там во славу свою, и этого ей было достаточно. Отец же никогда подобными вещами не ограничивался.
В дневнике моей матери нет ни слова об обстоятельствах ее брака. Она не упоминает даже о помолвке. У меня нет ни малейшего представления о том, как все это произошло. Из Ап-парка она ушла, чтобы ухаживать за матерью, которая весной 1853 года серьезно заболела. Тем же летом отец посетил трактир в Мидхерсте уже, как я думаю, в качестве ее жениха. Он покинул Ап-парк и собирался пожить со своим братом Чарльзом Эдвардом в Глостершире, пока не сыщется новое место. Но вдруг на мою мать посыпались беды. Ее отец неожиданно заболел и в августе умер, а ее мать, и без того серьезно больная, сошла с ума и спустя немного, в ноябре, тоже скончалась. Случилось это пятого числа, а двадцать второго мая мать вышла замуж за моего отца, который все еще оставался без работы; они обвенчались в церкви Святого Стефана, что на Колмен-стрит, в Лондонском Сити. Чуть позже, насколько я знаю, он устроился младшим садовником в Трентеме, в Стаффордшире, и какое-то время они встречались только урывками. Она навещала его в Трентеме, о чем она подробно не пишет, а одно воскресенье они провели в Кроу, в «садовническом домике», где ей не понравилось: «Там не было даже церкви». В будни она ездила к родственникам и чувствовала себя «совсем неприкаянной».
Думаю, они поженились по его инициативе, но это только мое предположение. Видимо, он посчитал, что женитьба — дело хорошее, что неудивительно, когда ты на мели. Не исключено также, что его повлекла вспышка страсти, но в подобном случае следует ждать долгой и прочной привязанности, а с его стороны этого не наблюдалось. Моя мать, в свою очередь, нуждалась в человеке, способном оградить ее от адвокатов, которых она подозревала в покушении на отцовское состояние. Если так, то мой отец был ей плохим помощником. Между тем он получил работу и коттедж в Шакбер-парке в Мидленде. Пятого апреля 1854 года моя мать записала: «Очень радуюсь своей жизни и занята устройством дома». Бедняжка! Дому этому суждено было стать для нее лучшим на свете, и она почувствовала себя счастливой. В ее дневнике мой отец фигурирует в это время как «дражайший Джо» и «мой любимый муж». А до того он был просто «Джо» или даже «Дж. У…». «Хлопотливые субботы я не люблю, но все-таки я счастлива в своем домике». Отец сделал маленькую акварель этого квадратного домишки; она сохранилась по сей день, а я думаю, никто не станет зарисовывать свое жилище, если не прожил в нем дней более или менее счастливых. Он оставался в Шакбер-парке, пока у него не родилась дочь (1855), но потом снова оказался без работы.
Этой беды, как видно, не ждали. В дневнике моей матери есть такая запись:
«27 июля 1855. Сэр Фрэнсис предупредил Джо об увольнении (это слово подчеркнуто дрожащей рукой). Я так огорчена! У меня сердце болит, когда я гляжу на свою девочку и думаю, что мне придется покинуть любимый дом. Да будет угодно Господу раньше или позже благословить нас другим счастливым спокойным пристанищем».
Но Господу это оказалось неугодно.
Трудно сказать, почему мой отец не удержался в садовниках. Думаю, здесь скорее сыграл роль его дурной характер, нежели неспособность к делу. Ему не нравились чужие распоряжения, а тем более приказы. Он легко раздражался. Я вычитал из письма старого друга, которое, к счастью, сохранил, что до свадьбы он поговаривал о намерении отправиться на золотые прииски в Австралию, а после того, как ему пришлось оставить домик в Шакбере, вернулся к подобной мысли, не пожелав «оказаться в зависимости от чужой воли и идти в услужение». На этот раз он задумал эмигрировать в Америку и даже заготовил два тяжелых сундука для домашних вещей, но эти вялые попытки уехать за границу так ни к чему и не привели, поскольку родился второй ребенок, мой старший брат.
Думаю, было к лучшему, что он не отважился осваивать новые земли с моей матерью. Ее воспитали горничной для леди, а не домашней хозяйкой, и мне кажется, ей не хватило бы гибкости ума, чтоб перестроиться. Она была из тех женщин, которым от роду отказано в способности состряпать хороший обед. По природе своей и по воспитанию она принадлежала к так называемому «среднему классу» прислуги, круг ее обязанностей был точно очерчен, она могла «угодить» или «не угодить», но все в тех же пределах. Подобные люди готовы «копить про черный день», но начисто лишены таланта что-то создать или приобрести. Она была сама простота, но, мне кажется, из них двоих он был более приспособлен к веку, в котором властвовал личный интерес.
Во всяком случае, он делал дело, пусть даже в качестве непослушного садовника, хотя и был ей ровней в неумении что-то ухватить и сберечь. Оба они были порождением порядка вещей, разваливавшегося у них на глазах. Пытаясь утвердиться в жизни, терявшей устойчивость и все более тяготевшей к авантюре, они нырнули в описанную мною грязную дыру, из которой так и не выбрались за все эти ужасные двадцать четыре года.
Устроиться садовником было непросто, а удержаться на этой должности оказалось еще труднее, да и не хотелось, и моим оставшимся без крыши над головой родителям приходилось принимать помощь, которую им скрепя сердце оказывали родственники, у которых они жили. Их все более увлекало желание стать хозяевами своей судьбы, приобрести собственный дом и существовать на какие-то пусть и неверные, но независимые средства. Тут им пришел на помощь родственник Джордж Уэллс, у которого была не слишком прибыльная лавка фарфоровой и фаянсовой посуды на Хай-стрит в Бромли, графство Кент; он предложил ее моему отцу по сходной цене. Лавка эта называлась «Атлас-хаус», поскольку в витрине стояла фигура Атласа с лампой вместо земного шара на плечах. Мой отец в это время ждал наследства, ста фунтов или около того, и согласился. Он потратил все свои невеликие сбережения, и моя мать с ребенком на руках и в ожидании нового въехала на Хай-стрит, 47. Ловушка захлопнулась. Лавка и прежде не окупалась, а теперь доходы становились все меньше и меньше. Но отныне у них уже не было возможности куда-нибудь еще перебраться.
«Приобрели собственность» — сказано в дневнике 23 октября 1855 года. А 27-го: «Очень плохо устроены. И мебели нет подходящей, и денег, чтобы вести торговлю. Боюсь, мы ошиблись». 7 ноября она пишет: «Дела идут хуже некуда. Нет покупателей. Как жаль, что я отказалась от места у леди Каррик!» 8 ноября: «Ни одного покупателя за целый день. Как неприятно, что тебя обманули собственные родственники. Они забрали наши деньги, а мы взамен получили старую рухлядь».
Они оба теперь знали, что попали в ловушку.
Бедняг поймали, и теперь они оказались на краю бездны. К тому же скоро выяснилось, что у отца не было ни сочувствия к жене, ни понимания ее образа жизни. (Много лет спустя я оказался в сходном положении.) Он вырос в деревне с матерью и сестрами, в доме за всем присматривали женщины, а мужчине не приходилось ни о чем заботиться. Лавка обеспечивала отца всем самым лучшим, мать же тащила на себе все хозяйство, у нее на руках было двое детей, и, как видно из дневника, она постоянно боялась новой беременности. «Опасения развеялись» — так она выражалась. К сожалению, стиль записей заметно портится по мере того, как этот невыносимый, отнимающий все силы несчастный Атлас-хаус подчинял ее себе. Исчезают описания пейзажей, благочестивые сентиментальные размышления во вкусе популярных романов. Дневник превращается в фиксацию дат, перечень отцовских приходов и уходов, недомоганий, детских хворей, проистекающих, как она сознавала, из нездоровой обстановки в доме, жалоб на одиночество и все более формальных благодарностей Господу.