Сергей Есенин. Биография
Прозрачно я смотрю вокругИ вижу – там ли, здесь ли, где-то ль, —Что ты одна, сестра и друг,Могла быть спутницей поэта.Стихи о любви наконец-то были написаны. И муза из камерного театра стала Есенину ни к чему [1486].
Есенин, впрочем, почти не скрывал “литературного” характера своей любви. В самом цикле стихов, посвященном Миклашевской, очень мало говорится о любви – разве что в первом стихотворении с введением. Любовь кажется исчерпанной уже во втором и третьем стихотворениях: “Потому и себя не сберег / Для тебя, для нее и для этой” (“Ты такая ж простая, как все…”) – “Пускай ты выпита другим…”; “И любовь, не забавное ль дело? / Ты целуешь, а губы как жесть, / Знаю, чувство мое перезрело, // А твое не сумело расцвесть” (“Ты прохладой меня не мучай…”). О чем же поэт тогда ведет речь в любовных стихотворениях? Как почти всегда, о себе – поэтическая же возлюбленная служит лишь олицетворением его, поэта, осени и мотивировкой элегической оглядки. Возникла потребность в новой главе того лирического дневника, который Есенин неустанно вел последние два с лишним года, захотелось оттенить буйство “Москвы кабацкой” тихой грустью – вот и выбрал он Миклашевскую, как актрису на нужную ему роль.
Расставание влюбленных прошло также более чем откровенно, строго в рамках литературной темы.
“Увидев меня однажды на улице, – вспоминает сама актриса, – он соскочил с извозчика, подбежал ко мне.
– Прожил с вами уже всю нашу жизнь. Написал последнее стихотворение:
Вечер черные брови насопил.Чьи-то кони стоят у двора.Не вчера ли я молодость пропил?Разлюбил ли тебя не вчера?Как всегда, тихо почитал все стихотворение и повторил:
Наша жизнь, что былой не была…” [1487]Вообще же – обращение Есенина с женщинами нередко контрастировало с описанным в воспоминаниях С. Борисова образом нежного и застенчивого поклонника Миклашевской. Вот случай, приведенный тем же мемуаристом: “Помню, летом 1923 г. я встретил его на Тверской в обществе элегантной дамы. Знакомя меня, он сказал:
– Я ее крыл…
Дама, красная, как помидор, крутила зонтик… Чтобы выйти из замешательства, я начал говорить о каких-то делах…” [1488].
Болезненная переменчивость подрывала самую возможность в жизни Есенина не только любви, но и дружбы.
Между тем поэт, несомненно, имел подлинный талант товарищества и дружбы. Мемуаристы, близко знавшие Есенина в последние годы, неизменно отмечают его внимание и бескорыстную заботу о близких друзьях, а по отношению к знакомым – обворожительную мягкость и деликатность: “Он был беспомощен, как двухлетний ребенок; не мог создать нужной обстановки, устроить просто, по-человечески жизнь. И вместе с тем он умел заботиться о других” (С. Виноградская) [1489]; “С ним дружили и пили, брали в долг деньги, которые он никогда, как мне известно, не требовал назад, но люди не хранили и не заботились об участи его большого таланта” (А. Сахаров) [1490]; “Казалось, он улыбается всему миру – деревьям, дню, облакам, людям, цветам, – улыбка у него была чистосердечна и жизнерадостна, он будто звал улыбаться с собой всех окружающих” (И. Рахилло) [1491].
Анна Назарова вспоминает один из случаев есенинского самопожертвования в дружбе: “У Ганина плохие сапоги. Как-то за чаем – довольно прозрачно, говорит, вроде того, что “у тебя, Сергей, много обуви, а мои развалились”, Ганин намекнул Есенину, что тому надо дать сапоги Ганину. Денег, чтоб купить, нет. Есенин решает: “Отдам желтые ботинки и длинные чулки”. У самого Есенина было что-то 2 пары ботинок, и эти – “ желтые” – лучшие <…> Я начала протестовать и, конечно, напрасно, потому что мне все же пришлось отдать Ганину туфли” [1492].
Но это в светлые моменты жизни; в другой раз Есенин вполне мог повернуться к другу темной стороной. Так, со своим постоянным спутником и собутыльником И. Приблудным он вовсе не так щедр: “Дрянной человек <…> я сказал, чтобы чтоб он заплатил мне за башмаки” [1493]. В воровстве, впрочем, обвиняется не только этот “верный Лепорелло”, на голову которого (если верить Мариенгофу) старший товарищ как-то со всей силы опустил тяжелую пивную кружку [1494]. В затемненном подозрениями сознании Есенина-Хайда все оказываются под подозрением: “Все воры! Все… <…> Наседкин вор! <…> Плакать хочется!” [1495]. И поэт порой и поступал с товарищами в соответствии со своей манией. “…Однажды он съехал с квартиры товарища, у которого жил, – рассказывает С. Виноградская. – Съехал он в отсутствие того и увез с собою все комнатные принадлежности вплоть до занавесок.
– Все мое! Все забрать, чтоб ничего не осталось!..” [1496].
“У меня нет друзей”; “Друзья – свора завистников или куча вредного дурачья” [1497], – твердил поэт в частных разговорах и о том же подчас говорил в стихах: “Средь людей я дружбы не имею…” (“Я обманывать себя не стану…”); “…И нет за гробом ни жены, ни друга” (“Ответ”).
Перелом в сознании Есенина во многом связан с еще одним роковым разрывом в его жизни: после Мариенгофа у него действительно не стало друзей по большому счету.
С конца августа 1923 года поэт поселился в своей прежней квартире на Петровке, где оставался жить Мариенгоф. В сентябре давно и исподволь копившееся есенинское раздражение против лучшего друга прорвалось наружу: он “вызвал Мариенгофа на откровенное объяснение по поводу” денежных “расчетов с его сестрой Катей” во время пребывания Есенина за границей, “и они так поссорились, что перестали разговаривать друг с другом” [1498].
“После разрыва с Мариенгофом не пожелал оставаться в общей квартире и перекочевал временно ко мне на Оружейный, – вспоминает приятель Есенина, член “Ассоциации вольнодумцев” Иван Старцев. – Приходил только ночевать, и в большинстве случаев в невменяемом, пьяном состоянии. Однажды нас с женой около четырех утра разбудил страшный стук в дверь. В дверях показывается напуганный Сахаров и сообщает, что с Есениным сделалось дурно: он упал и лежит внизу на лестнице. Мы жили на восьмом этаже. Лифт не работал. Спускаемся вниз. Есенин лежит на парадной площадке, запрокинув голову. Берем его с женой и Сахаровым на руки и несем в квартиру. Укладываем. Падая, он исцарапал себе лицо и хрипел. Придя немного в себя, он беспрерывно начал кашлять, обрызгав всю простыню кровью” [1499].
После Мариенгофа поэт перестал терпеть рядом с собой равных: все должны были находиться в его тени, служить ему фоном – слушателями, подголосками, верными поклонниками и учениками. Отсюда кружение около Есенина “нищенствующей братии” [1500], “воронья” [1501], у которых он, презирая их, все же шел на поводу. “У нас были с ним столкновения, доходившие до грубых выкриков и чуть не до драки” [1502], – вспоминает один из ближайших к нему в этот период людей – А. Сахаров; отныне для Есенина повседневная агрессия – это норма дружеских отношений.