Бабочка на ветру
Он присел на песок рядом с ней, взял ее ладони в свои руки — и тут же все ее сомнения куда-то улетучились, растворились, побежденные волшебным прикосновением его сильных рук. Между ней и Цурумацу словно заструилась энергия, которая оживляла Окити и возвращала ей надежду.
— Я рад, что ты сама задала мне этот вопрос, — спокойно заговорил Цурумацу, словно их беседа вовсе и не прерывалась. — Все эти годы я ждал момента, когда наконец расскажу тебе обо всем происшедшем со мной тогда — что я пережил и чувствовал. Когда они пришли ко мне в первый раз и потребовали отказаться от тебя, я сопротивлялся и решил бороться за тебя до конца. Глупец — думал, будто все, что от меня требуется, — это упорствовать и не отступать от задуманного. Полагал почему-то, что им рано или поздно все это надоест, отстанут они от тебя и найдут другую девушку. Понимаешь, меня всегда учили: бесчестно брать то, что тебе не принадлежит. Вот я и решил, что совесть и честь обязательно восторжествуют над капризом и похотью. Как же я ошибался — слишком оказался наивен. Как-то вечером, Окити, они явились в мой дом с такими угрозами, что бороться было уже невозможно, по крайней мере таким людям, как мы с тобой.
Подавленный страшными воспоминаниями и тяжелым бременем, которое оставил в его душе тот незабываемый вечер, Цурумацу умолк. Потом собрался с силами и стал рассказывать дальше:
— Они велели мне уехать из Симоды. Иначе пригрозили отобрать у моей семьи все, чем мы тогда располагали. Обещали повысить для нас оброк и налоги, да так, что мы не сможем расплатиться и будем вынуждены продать все, что имеем. Но эти угрозы на меня не подействовали; тогда мне было объявлено буквально следующее… — Голос его дрогнул, но Цурумацу быстро справился с волнением и продолжал: — Они сказали, что мы в любом случае проиграем. Не соглашусь на их условия и не сдамся — все равно заберут тебя, но тогда уже силой. Всю ночь я не мог сомкнуть глаз — все думал, что же они способны сотворить с тобой, и перед моим мысленным взором вставала страшная картина: тебя волоком тащат в консульство, там тебя насилует этот старик… берет тебя против воли, причиняя боль… А ведь он способен надругаться над тобой, лишь бы исполнить свой каприз, удовлетворить собственную похоть… Я понял, что не вынесу этого.
Он немного помолчал, затем продолжал:
— И вот я решил, что нужно немедленно ехать к губернатору — там я намеревался отыскать тебя. Ворвусь к тебе в комнату, освобожу тебя, и мы сбежим из Симоды куда-нибудь далеко, туда, где нас никто и никогда не найдет. Но потом я понял, что моему плану не суждено осуществиться: у нас ведь нет ни оружия, ничего, чем можно защититься. А они обладают властью, пушками, ружьями и мощными черными кораблями, что вынуждает даже сёгуна выполнять их требования. И если сам сёгун не в силах противиться их желаниям, что могу сделать я — в одиночку?! У меня ни единого шанса на победу! И потом, как мы сбежим от них и куда направимся?
Возненавидел я себя за то, что оказался настолько беспомощным и не сумел защитить тебя, а ведь это моя прямая обязанность, мой долг перед тобой! Посчитал себя недостойным тебя, а потому не имел никакого права заставлять тебя страдать, подвергать унижениям. Тем более что они вознамерились взять тебя силой, а это непременно означало бы боль и слезы. Поэтому я все сделал так, чтобы ты поскорее забыла обо мне. До тебя должны дойти слухи, что я перестал бороться и, отказавшись от тебя, попросту уехал из Симоды. Я молился о том, чтобы ты возненавидела меня. Тогда, успокоившись, ты отправишься в консульство добровольно и никто не причинит тебе хотя бы физической боли. Сделать это оказалось нелегко. Я хотел умереть, но мне не хватило смелости убить себя. Так я и жил все эти годы — не имея перед собой достойной цели. Теперь она вновь засияла передо мной, в жизни опять появился смысл. Часто я задумывался: стоило ли мне хотя бы сделать попытку ворваться во владения губернатора, чтобы выкрасть тебя. Мог ведь по крайней мере попробовать воплотить в жизнь свой отчаянный план…
Я рад, Окити, что по прошествии всех этих долгих лет наконец-то имею возможность избавиться от чувства беспомощности, от тяжкого бремени вины и надеяться, что ты не испытываешь ко мне ненависти за то, что я бездействовал и, в общем-то, ничем тогда не сумел помочь тебе.
Долгое время они сидели на песке молча, и ни он, ни она не решались первыми нарушить тишину. Окити чувствовала, что, если сейчас заговорит, у нее начнется истерика и она разрыдается; сидела не шевелясь, с трудом сдерживая свои чувства и наворачивающиеся на глаза слезы. Постепенно разгорался огонек надежды: значит, все совсем не так, как ей представлялось. Цурумацу не отказался от нее, не покидал ее, не оставлял на растерзание голодным, жадным волкам. Теперь она ясно видела все то, что происходило тогда в душе юноши. Как могла она думать, будто человек в одиночку, да еще безоружный, не обладающий властью и средствами, способен сразиться с чиновниками губернатора, сёгунами и иноземными дьяволами, с их пушками и устрашающими черными кораблями, и при этом выиграть у них эту битву! О, она рада, что, несмотря на все случившееся, на боль и унижение, на прозвище Тодзин Окити, не смогла заставить себя возненавидеть его.
Годы боли и сомнений растворились, и в ту ночь Окити и Цурумацу вновь познали слияние душ, что гораздо выше, чем страсть и плотские желания. Этого непостижимого, почти неземного слияния им больше никогда не дано будет испытать. Сейчас им казалось, будто их души отправились на небеса — там Окити уже не Тодзин Окити, там не существовало былых ран и трагического прошлого. И тогда она поняла, что, наверное, не стоит так сильно нервничать и переживать — в конце концов смерть все равно перенесет их за пределы жизни, где нет боли, страданий, тьмы. Но пока этого не произошло, им придется вынести все, что уготовила судьба, и только надеяться на лучшее.
Окити повернулась к Цурумацу — лицо ее светилось, глаза сияли; никогда еще не видел он ее такой красивой, даже когда ей было пятнадцать лет и она прибегала к различным женским уловкам, чтобы казаться более привлекательной.
Она повзрослела, кожа ее успела потерять былую свежесть, но зато теперь она приобрела красоту внутреннюю, г гсг годил астпую годам. Цурумацу понял. что любит се силе больше, чем прежде.
Итак, они вошли в новый период своей жизни з# твердо решили оставить прошлое позади, забрав с собой в будущее только самое хорошее, а о плохом забыть навсегда. И не подозревали при этом, что прошлое не так — то просто отбросить прочь. Ведь в этом жестоком мире рано или поздно все равно по-падаешь в сеть, расставленную для них тем же прошлым, и чем сложнее оно у них, тем хитроумнее сплетена сеть.
Глава X
Когда Цурумацу вернулся в Симоду, он выстроил чудесный дом недалеко от салона-парикмахерской Окити — симпатичный, чернобелый с фасада намеко, с большой верандой, опоясывающей дом. Такая необычная веранда, разумеется, подвержена холодным ветрам, бушевавшим зимой, но Цурумацу не обращал на это внимания; роскошь, как правило, обходится дорого, и он готов платить за нее.
Ему нравилось чувствовать чуть шероховатое дерево балюстрады — это ощущение успокаивало его. Он любил после работы облокотиться на перила и послушать щебет птиц на деревьях возле дома, которые не стал вырубать — еще одна недопустимая роскошь, Цурумацу и за нее согласен расплачиваться. Соседи настоятельно рекомендовали срубить деревья, когда начиналось строительство, но он не послушал советов, хотя осознавал опасность, таящуюся в этих деревьях. Ведь во время любого из знаменитых тайфунов Симоды ветер мог вырвать их с корнем, и тогда они обрушились бы прямо на крышу дома.
Но Цурумацу лишь пожимал плечами и отмахивался. Никакие бедствия его не пугали, и он предпочел оставить деревья: их пышная зеленая листва вносила спокойствие в его жизнь, и рука у молодого мастера не поднималась уничтожить эту красоту. Жил он в доме один, а потому не боялся опасности — собой мог рисковать сколько угодно. Зато разросшиеся кроны возвышались теперь над крышей дома зеленым навесом и летом защищали его от жарких солнечных лучей. А зимой голые извилистые ветви причудливым контуром вырисовывались на фоне темнеющего неба, и это меланхоличное зрелище вносило умиротворение в его измученную, беспокойную душу.