Бронепароходы
На корме парохода под буксирными арками собрались обе команды – и верхняя, и нижняя. Старпом, боцман, матросы, буфетчик с посудником – и машинисты с кочегарами и маслёнщиком. Семнадцать человек. Семнадцать дырявых карманов и пустых животов.
Семнадцать голодных семей.
– Что я сделаю, ребята? – спросил Иван Диодорович и устало уселся на крышку мазутного бункера. – Никто ни гроша не даёт. Ничего нету.
Павлуха Челубеев, кочегар, задёргался всей своей здоровенной тушей, словно рвался из пут, и обиженно закричал:
– Одолжись у Якутова! Ты же с ним обнимался на пристани!
– Он теперь беднее меня, – невесело усмехнулся Нерехтин.
Якутов, хозяин огромного пароходства, и вправду потерял всё, что имел, но у большевиков не дотянулись руки до мелких собственников, владеющих каким-нибудь буксиром с баржей или парой пригородных судов. Большевики объявили в феврале, что национализируют весь флот до последнего дырявого баркаса, – и погрязли в зимнем ремонте сотен пароходов. Они запороли навигацию, поэтому крохотные буржуйчики вроде капитана Нерехтина ещё беззаконно суетились самостоятельно, худо-бедно добывая себе пропитание.
– Что делать-то, Иван Диодорыч? – плачуще спросил Митька Ошмарин.
Митька, маслёнщик, никогда не знал, что делать.
– Речком хоть харчами пособляет! – дёргаясь телом, крикнул Челубеев.
– Так ступай к большевикам, – зло посоветовал Нерехтин.
Для руководства захваченным флотом большевики учредили Речной комитет. Работникам там выдавали паёк. Но Речком с весны никого не брал на довольствие – на мёртвых судах не было работы. К тому же вся Кама знала: Нерехтин – из тех капитанов, которых называют «батей». Он за свою команду жизнь положит. От таких не уходят по доброй воле. Тем более в какой-то Речком – в казённую контору.
– Слышь, братцы, – виновато улыбаясь, влез Гришка Коногоров, молодой матрос-штурвальный, – не мы одни здесь кукуем, весь плавсостав без гроша! Я тут по затону потёрся, и народ говорит, что на пристанях тыщи мешочников сидят. И жратва у них есть, и деньги. А Речком всех нас держит взаперти, вроде как в Елабуге иль бо Сарапуле по реке шастает банда Стахеева на судах. Ребята прикидывают самовольно угнать пароходы из затона и возить мешочников. Думаю, братцы, надо нам вместе с народом леворюцию делать!
Речники, сидевшие на трюмном коробе, оживлённо загудели.
– Ты, Гришка, дурень молодой, – неохотно проворчал Нерехтин. – Видно, не сумел я из тебя глупый азарт выколотить.
– Ну, дядь Ваня… – обиделся Гришка, будто его не пустили на гулянку.
– А мазут где взять? – спросил матрос Краснопёров.
Гришка заулыбался ещё шире, довольный своим замыслом:
– У откоса две наливные баржи стоят. Нобелевские. Полные под пробку.
– Негодная затея, – негромко возразил Осип Саныч, старший машинист. – На баржах караул из мадьяров, с ними не договоришься. А на плашкоутном мосту большевики поставили пулемёт. Или не увидел, когда заходили?
Осип Саныч Прокофьев – маленький, плешивый и в круглых железных очках – считался лучшим машинистом на Каме. Он всегда был аккуратным и основательным. Он рассуждал так же, как и работал, прикладывая слово точно к слову, будто собирал из деталей механизм.
– Да пугала они! – отмахнулся Гришка. – Не будут стрелять по своим!
– На сталепушечном стреляют, – возразил Осип Саныч.
– Забудьте об этой блажи, – подвёл итог Нерехтин.
Боцман Панфёров деликатно откашлялся.
– Вдовецкому твоему горю, Иван Диодорыч, мы премного сочувствуем, – вкрадчиво заговорил он, – хотя с другой же стороны, ты ныне птица вольная и одинокая, а нам семьи кормить надобно.
– «Лёвшино» – мой пароход, – веско напомнил Нерехтин.
– Не обессудь, капитан, – старпом Серёга Зеров от неловкости даже снял фуражку, – но Гриня правду говорит. Спасение для нас – только мешочники, значит, надо поднимать бунт и прорываться из затона. Команда как считает?
– Да верно, чего уж там, верно, – нестройно ответили речники.
– Ежели ты несогласный, то придётся нам твой буксир социализировать.
Иван Диодорович знал: социализировать – значит взять в собственность работников, а не государства – как при большевистской национализации. Работники и станут решать, что делать буксиру. Нерехтин угрюмо молчал. Старпом Зеров был мужиком прямым и справедливым. Он старался для команды. Однако Нерехтин всё равно ощутил горечь, будто его предали.
– А ежели ты останешься капитаном, так для нас это честь, – виновато добавил Зеров. – Мы все тебя уважаем.
Затон, заставленный буксирами, брандвахтами и пассажирскими судами, освещало багровое закатное солнце. Пустые дымовые трубы чернели как на пепелище. Тянулась к небу стрела землечерпалки. Колодезными журавлями торчали вдоль берега оцепы – самодельные подъёмные краны. Возле судоямы с поднятым путейским пароходом застыли на огромных воробах два снятых гребных колеса без плиц. В краснокирпичных мастерских на дамбе звенели молотки кузнецов. Над водой, над судами и над вербами носились и верещали стрижи. Жизнь тихо текла сквозь проклятый богом восемнадцатый год.
07
Подворье Белогорского монастыря окружал бревенчатый, как в Сибири, заплот. За ним находились четыре больших деревянных дома на каменных подклетах, сад, разные службы и церковка Иоанна Златоуста с куполом и шатровой колокольней. Церковка была обшита тёсом и побелена. Весь город знал, что монахи на подворье укрывают офицеров, которые пробираются на юг – в Челябу к восставшим белочехам и в Тургайские степи к атаману Дутову.
Облаву устроили утром. По Петропавловской улице, переваливаясь как утка, ехал грузный броневик «Остин» с круглой башней и тонкими колёсами; за ним на пролётках – чекисты Малкова. Взрыв динамитной шашки распахнул оба прясла могучих ворот. «Остин» вкатился во двор. Пулемёт из его башни лупил по стенам и резным крылечкам, сыпалось колотое стекло, летели щепки, носились перепуганные куры из курятника. Офицеры выпрыгивали из окон и разбегались кто куда, лезли на заплоты, прятались за поленницами. Чекисты били по ним из револьверов. В подклеты и погреба сразу бросали бомбы.
Тех, кто сдался, согнали к стене церкви. Офицеры выглядели жалко: рубахи порваны, галифе без ремней обвисли мешками, ноги босые.
– Да здравствует Учредительное собрание! – нелепо закричал толстый и лысый офицер с расцарапанной щекой.
– Пли! – Ганька стукнул рукоятью нагана в клёпаный борт броневика.
В башне опять загремел пулемёт. Офицеры повалились друг на друга.
– Надо бы и монахов тоже… – задумчиво сказал Малков.
– Успеем ещё, – бодро заверил его Ганька.
Ганька был доволен. Всё идёт, как он и планировал. Убитые офицеры уже не расскажут, что не имели отношения к исчезновению Великого князя Михаила. Но куда же этот сукин сын подевался после расстрела?…
До Мотовилихи ему, раненому, не дойти. В Нобелевском посёлке стоит охрана. Может, Мишка приковылял к железной дороге и зацепился за какой-нибудь поезд?… Но патруль снял бы его в Лёвшино или на Чусовском мосту, где досматривают все эшелоны… Нет, скорее всего, Романов уполз в лес и сдох под валежником, а Жужгов со своими подручными его просто не нашёл. И хрен с ним, с Мишкой. Главное – чтобы Малков об этом не пронюхал.
Ганька и сам не очень понимал, почему ему так хотелось убить Великого князя. Неприязни к Михаилу он не испытывал. Классовой ненависти – тоже. Видимо, дело в том, что Ганька всегда стремился быть особенным.
Оказалось, что это сложно. Девкам он не нравился – на цыгана похож. Играть на гармошке не получалось. В ремесленной школе он учился хорошо, бойко, но его, неряху, не любили. Ганька поступил на сталепушечный завод слесарем в снарядный цех. А на заводе особенными людьми считались мастера – из тех, что управляли гигантским паровым Царь-молотом или сваривали металл электрической дугой, как изобрёл инженер Славянов. Однако у Ганьки для вдумчивой и кропотливой работы никогда не хватало терпения.