Заступа
Рух миновал разлегшихся на дороге свиней. Те и ухом не повели. Огромный боров что-то жевал, утопив рыло в жидкой грязи. Даже обидно. Кошки и собаки чуют упыря издали, а свиньям плевать. Что есть ты, что нет. Хоть сто чертей прыгай вокруг. Недаром хряки считаются вместилищем диавола, а ведьмы пользуют этих тварей как ездовых. Жиды и сарацины, на жидов глядючи, свинятину вообще не едят, боятся с нечистым мясом демона проглотить. Сушеный свиной пятачок – лучшее средство от сглаза, по внутренностям черного борова лучше всего в будущее глядеть, закопанная перед домом в полнолуние свиная шкура будет три лета на себя все беды и горести забирать. А если на четвертое лето шкуру ту выкопать и соседу на поле бросить или под избу, то несчастий сосед выше крыши хлебнет. А можно свинку попросту съесть. Такая вот полезная тварь.
Кривая улочка вывела на окраину. Покосившиеся, потемневшие от времени избы остались за спиной, Руха накрыла тень заброшенного овина [13]: расплывшегося, вросшего в землю, с прохудившейся крышей, густо заросшего крапивой и зеленым плющом. Новый овин срубили многие лета назад, мужики грозились старый разобрать на дрова, но дальше разговоров дело не шло. Даже близко старались не подходить. Овин – место колдовское, напоенное хлебным духом, намоленное несметным числом голодных годов. Это ведь все равно что церкву снести… Так и стоял старый овин, став домом для мышиного племени и воробьев. А еще домовых, облюбовавших развалину для сходок и всяческих нужд.
Рух изломал сухие стебли, согнулся в три погибели и забрался в овин. Внутри царила зыбкая полутьма, истыканная косыми лучиками света, падавшими из дыр в потолке. Пахло соломой и пылью. Перекосившиеся стены и провалившаяся крыша свили лабиринт ходов, нор и укромных углов. Явственно слышался тихий многоголосый то ли скулеж, то ли плач. Глаза нещадно слезились, привыкая к перепаду дневного света с подрагивающими душными сумерками овина. По левую руку зашуршало, посыпалась сенная труха. Бучила протер глаза. Перед ним в развязной позе, уперев руки в бока, стоял домовой. С виду сущий человек, только махонький, Руху где-то по причинное место, с лицом, заросшим короткой буренькой шерсткой. Этим мехом домовики покрыты с головы до пят, включая ступни и ладони. Одет в рубаху навыпуск, полосатые порты и лихо заломленную набекрень шапку. На ногах короткие сапожки, расшитые бисером. Ага, из молоденьких значит, старые домовые обувки не признают. За поясом топорик, глазки внимательные и цепкие. Рожа нахальная и продувная. Нахальство и раздутое самомнение – наиглавнейшие добродетели домовых. Но бабенки у них симпатичные, того не отнять, мохнатенькие и ласковые. На прошлую Купалу к Руху подбивала клинья одна, едва отвязался. Это ведь словно кошку етить, такое поганство даже для вурдалака грешно.
– Куды лезешь? – Домовик презрительно сплюнул под ноги.
– Доброго дня, – мило поприветствовал Рух, подавив желание снести недомерку башку.
– Поворачивай отсель, – насупился домовой.
– Я к Авдею, – козырнул Бучила знакомствами на самых верхах.
– Не до тебя ему, уходи.
– А ты все ж позови. – Руха всегда бесили эти вечные пререкания. Мнят из себя больше чем есть, грубят постоянно и злобствуют. Из-за низенького росточка, видать.
– Ага, побежал, – фыркнул домовой.
Рух закусил губу, намереваясь отвесить нахальцу пинка. Негоже в чужой дом силой идти, но если пес у хозяев дурак?
– Чего тут, Мирон? – Из пахнущей мышиным пометом дыры вылез второй домовой: всклоченный, растрепанный, по уши заросший бородой, собранной в косички у рта. На упыря внимания не обратил.
– Вона, нечистая принесла, – кивнул на гостя Мирон.
– Человече? – изумился напарник.
– Сам ты человече, варежка мохнатая, – сказал Рух.
– Кто варежка? Ты пошто лаешься? – Домовой закипятился и попер на Бучилу, выставив кулаки.
– Тихо-тихо. – Рух примирительно поднял руки. – Ты меня не замай [14]. Нашел человече. Сами-то в сапогах. Нешто очеловечились?
Домовые смутились, запереглядывались, бородатый растерянно поковырял пальцем ладонь.
– Ты это, дурика не гони, – предупредил Мирон и тут же нашелся: – Пращуры наши в сапогах хаживали, когда людишки еще срам листочками прикрывали. То в книгах старинных написано.
– Глянуть можно? Я книги страсть как люблю, – промурлыкал Бучила.
– Не твоего ума. Сказано: писано – значит, и есть. Хошь верь, хошь не верь, мне твое мнение мало волнительно. А сапоги потом людишки у нас отобрали, хотели домовиков исконной одежи лишить. А хрен там, вот они, сапожки! – Мирон притопнул каблуком.
– Ясно, – поспешил согласиться Рух. – Лясы долго будем точить? Меня, между прочим, Авдей дожидается.
– Прямо и дожидается, – напрягся бородатый и толкнул второго в бок. – Ты это, Мирошка, слышь, дойди до Авдея, спроси.
– Сам и иди, – набычился Мирон. – Авдей дюже злой.
– Вы собачьтесь-собачьтесь, – улыбнулся Бучила. – Авдей прознает, как гостя на пороге мурыжили, доложить не подумали, враз подобреет, мое слово верное.
Бородатый оказался умней, толкнул Мирошку и юркнул в дыру. Отсутствовал недолго, Рух даже заскучать не успел. Мирон зыркал исподлобья и ворошил носком исконно домововского сапога сенную труху. Иногда настораживался, прислушивался и кидал ладонь на оголовье топора. Господи, аки дите с мохнатым мурлом…
Из норы вылезла бородатая рожа.
– Это, как его, Авдей кличет тебя, стало быть. Туды вон иди. – Мохнатый палец указал направление.
– Стой. – Неусыпный Мирон перекрыл дорогу и передразнил сородича: – «Туды иди». Порядку не знаешь, Ульян? – И приказал Руху: – А ну повернись, вдруг злодейство задумал да железку вострую припас, я посмотрю.
Бучила обреченно вздохнул и повернулся спиной. По телу забегали ловкие пальцы, ощупывая складки и швы.
– Пусто, – разочарованно буркнул Мирон. – Теперича иди.
– Думал, у меня за пазухой пушка или меч-кладенец? – Бучила поправил хламиду. – Ты вродь не дурак, ведь смекаешь: ежели захочу, кишки тебе выпущу без ножа.
– Иди давай, выпускальщик, – буркнул Мирон.
Низкий, забитый рухлядью проход вился во тьме. Плач нарастал и несся теперь одновременно со всех сторон и, кажется, даже из-под земли. Странно все это: охрана на входе, оружие ищут, взвинченные какие-то, настороженные. Случилось чего?
Рух вступил в комнатку со стенами из подгнивших снопов, заваленную грудами битых горшков, тележными колесами, сломанными прялками, вениками, рассохшимися корытами и беззубыми граблями. Сокровищница, видать. Свет отвесно падал из дыры в потолке. Авдей, главный нелюдовский домовик, восседал на резной лавке. Низкорослый, коренастый, поперек себя шире. С виду обычный старикашка, одной ногой на погост – морщинистый, шерсть на лице тронута сединой, горбатенький. Бородища расчесана – волосок к волоску. Борода для домового – первая гордость, чесать ее готовы день и ночь напролет. Хотите задобрить домового – положите гребень за печь. Только, упаси Господь, не серебряный. Домовые шуток не любят, а уж мстительные, Боженька упаси. Расчесывать домовые обожают больше всего – себе бороды, волосы спящим людям, хвосты и гривы коням. Если домовым насолить, ваши волосы будут расчесывать отдельно от головы. В случае особо острых противоречий голову с волосами отделят и унесут. Племя злопамятное, гордое, умеющее постоять за себя. Обожают кровопролитие и молоко.
Предводитель нелюдовских домовых Авдей Беспута прозвище свое оправдывал до копеечки. Разменяв второе столетие, много всякого сумел увидеть и сотворить. По молодости бунтовал против стариковских порядков, воли искал, за те дела был нещадно розгами сечен, обиделся крепко, зарезал порольщика и убежал. Прибился к ватаге пропащих людей, душегубничал на большой дороге, ходил по Волге грабить татар, побывал в Югре и у Камня, искал шаманское золото, еле ноги унес. На память о тех славных летах остался Авдею шрам через всю разбойную рожу, проложивший стежку от брови, рассекающий нос и оттянувший рот в вечной звероватой полуухмылке. После ранения взялся за ум, понял: конец один, или в петлю, или зарежут дружки-приятели за ломаный грош. Вернулся в Нелюдово при коне, броне и оружии. Тогдашний главный домовик валялся в ногах, молил забрать власть. Авдей отказываться не стал.