Тьма знает
Поначалу Эртна скрывала свою тревогу. Ей хотелось сперва точно все выяснить, а уж потом говорить с Конраудом и Хугоу. Для нее это было несложно: она была врачом, у нее было много друзей медиков и даже онкологов. Она обратилась к человеку, которому полностью доверяла, затем спросила мнение другого врача, незнакомого, а затем третьего – знакомого специалиста. После этого она уже никого не спрашивала.
Конрауд перемены не заметил. Он не обратил внимания, что она стала ложиться отдыхать днем, или что она похудела на несколько килограмм. Он не замечал тревоги на ее лице, когда заставал ее одну в ванной или на кухне. Сама она ни в чем не была уверена до первого обследования. Когда оно было уже позади и «приговор» оглашен, она пришла домой, откупорила бутылку красного вина и стала ждать Конрауда. Со смертью она имела дело с тех самых пор, как поступила на медицинский факультет. Она знала, что ей надо будет делать, как она будет себя чувствовать, какова будет реакция близких, как в ее доме воцарится горе, как оно перекинется на жизнь ее любимых друзей, – до тех пор, пока все не минет и жизнь не потечет дальше без нее. Она думала о сыне, о внуках, о Конрауде – и беззвучно оплакивала свою участь.
Придя домой, он тотчас заметил: что-то не так. Она сидела одна в темной гостиной и попросила его не зажигать свет, а сесть с нею рядом. Налила ему бокал красного вина и рассказала, что сегодня получила окончательный результат анализов. Конечно, она может лечь на операцию по удалению самой крупной опухоли, может походить на лучевую и медикаментозную терапию, – но то все будет означать всего-навсего отсрочку неизбежного. Болезнь уже проникла в организм повсюду, и поделать с нею ничего было нельзя.
Она не хотела пробуждать ложные надежды и рассказала все как есть, без утайки. Она не пыталась успокоить его, а была реалистична и описывала все с медицинской точки зрения. Да, ей хотелось бы уберечь его от таких новостей – но об этом не могло быть и речи. Чем раньше они смирятся с уже свершившимся, тем дольше смогут вместе наслаждаться тем, что им еще осталось.
– Не будем тратить время на ненужное, – сказала она, – нам это больше нельзя.
Он не понял ее слов сразу, все спрашивал да переспрашивал, все хотел узнать, как ей вылечиться, что они могут или могли бы еще предпринять, – а как же американские врачи, новейшие исследования? С каждым ее ответом он начинал понимать все больше – и вот он уже стоял безоружный перед лицом правды. Эртне оставалось жить всего несколько месяцев, в лучшем случае – целый год.
– Я в это просто не верю, – наконец простонал он. – Просто отказываюсь верить!
– Милый мой Конрауд! – произнесла она.
– И как ты только могла так спокойно это принять?
– Я хорошо пожила, – ответила Эртна. – У меня был ты, Хугоу, близнецы, любимая работа. У меня много друзей. Я достигла почтенного возраста. Я бы с радостью прожила еще двадцать лет с тобой – но не судьба. Мне не на что жаловаться. Весь вопрос в том, как на это смотреть, Конрауд. Я на это смотрю вот так и хочу, чтоб и ты тоже так смотрел.
– Так смотреть? – воскликнул Конрауд. – То есть мне просто смириться? И ты собираешься смириться?
– Это единственный вариант, – ответила Эртна.
– Должны быть и другие варианты, Эртна, наверное, это можно как-то победить.
– Нет, – ответила Эртна, – нельзя. Единственный способ победить смерть – это смириться с ней.
Он часто вспоминал, как они сидели в темноте гостиной и обсуждали весть о том, что Эртна обречена. Вспоминал, как мужественно она держалась, пытаясь облегчить его горе и тревогу, словно ее собственные чувства были второстепенны. Может, этому она научилась за годы работы врачом, при постоянной близости смерти. А может, будучи матерью, она научилась в первую очередь думать не о себе, а о других.
Дальнейшее произошло удивительно быстро. Они позвали Хугоу на разговор и объяснили ему ситуацию. Он выслушал это с холодным спокойствием врача, хотя ему и стало не по себе от известия, что его родная мать находится в таком состоянии и надежд на выздоровление нет.
Эртна отошла от дел, и Конрауд оставил работу в полиции и вышел на пенсию, и они все время проводили вместе. Он возил ее на природу, в длинные и короткие путешествия, где они ночевали в хороших гостиницах или на уютных хуторах. Они ходили в те места, куда раньше все время собирались, да так и не могли собраться. Она не хотела в хоспис – хотела провести последние дни жизни дома, в районе Аурбайр. Спальню превратили в больничную палату, где Конрауд и Хугоу день и ночь заботились об Эртне и давали ей морфий, чтоб она не мучилась понапрасну.
После ее смерти начались горестные дни, превратившиеся в недели и месяцы, которые дали ему понять, как же сильно его поддерживал сын – тот сам боролся с глубоким горем, но день и ночь хранил его благополучие, да таким образом, что он почти не замечал этого.
И вот, Конрауд остался в доме один: у него не было больше ни работы, ни супруги, он больше не обеспечивал семью. Словом, больше у него ничего не было. Его жизнь за короткое время так круто переменилась, что ему стало казаться – у него и жизни-то больше не осталось. Он бродил по дому – а там повсюду была Эртна: фотографии, картины, книги, мебель – все принадлежало ей, каждая вещица навевала воспоминания об их совместной жизни. Он не хотел другой обстановки, но когда прошли месяцы, а ситуация осталась такой же, Хугоу стал предлагать ему что-нибудь изменить – вплоть до того, что предлагал продать дом и переехать на новое место. Конрауд и слышать об этом не хотел. Больше Хугоу о таком не заговаривал, почувствовав, что отцу нужно время, и больше не поднимал вопрос о переменах.
Конрауда ничто не подгоняло, кроме, очевидно, самого времени, и постепенно он снова стал собирать осколки своей жизни и выстраивать их в какую-никакую картину. Осколки не подходили друг к другу, самых важных фрагментов недоставало, и картина получалась не целостная. В ней были большие участки, которым будет суждено навсегда остаться незаполненными. Но в осколках проявился уклад жизни, сложившийся, когда Эртны не стало. Искоренить боль утраты было невозможно – но он научился жить с ней. Его мысли были очень привязаны к Эртне. Случалось, он забывался и собирался звонить ей на работу – а опомниться ему удавалось лишь, когда телефон уже был у него в руке. А когда ему сильнее всего не хватало ее, он почти ощущал ее присутствие и мог представить, что бы она посоветовала в связи с тем или иным, что лежало у него на сердце. Он неистово желал, чтоб она была рядом, неистово желал поговорить с ней, почувствовать ее близость – сильнее всего на свете желал побыть с ней хотя бы еще один-единственный раз.
Конрауд долго рассматривал свадебную фотографию. Он хорошо помнил тот поцелуй перед церковью. Все их поцелуи. Он потянулся в шкаф за другой бутылкой вина. Это вино было – австралийский шираз и называлось «The Dead Arm», или «Увядшая лоза». Эртна вычитала про него в каком-то журнале для гурманов, в исландских винных магазинах оно не продавалось, так что она специально заказала его. Она не смогла устоять, узнав, что лоза, на которой растут ягоды этого сорта, обладает странным увечьем, которое ей удалось обратить себе на пользу: когда она дорастала до определенной величины, одна ветка отсыхала и отваливалась. От этого здоровые ветви получали прилив сил, гроздья больше наливались и становились особенно мощными и насыщенными.
– Я не могла не купить это для тебя, – смеялась Эртна.
39Конрауд какое-то время не заглядывал на улицу Линдаргата. Когда-то он был там частым гостем – и не только потому, что это были места его детства, а также и потому, что на этой улице располагался винный магазин, и он нередко делал там покупки. Тогда в этих магазинах не было самообслуживания, бутылки выдавал продавец, стоящий за длинным прилавком, и по вечерам в пятницу там всегда царило столпотворение, ведь на выходные все винные магазины закрывались. Культурное стояние в очередях было знакомо только по фотографиям из других стран. Конец очереди высовывался из дверей винного магазина прямо на тротуар, все лезли вперед, и давка возле прилавка была просто невыносимой. Продавцы выслушивали заказы клиентов, на которых напирали сзади, сновали взад-вперед за бутылками. Торговля пивом в ту пору была запрещена [25], а культура потребления алкоголя, основанная на более изящном вкусе, по большому счету, не была знакома народу, – да и в ситуации, когда магазин вот-вот закроется, уже не до изящного вкуса! Тогда оставалось только одно требование: обслуживать побыстрее. Кто-нибудь кричал: «Две водки!» – и тянул купюры через прилавок. «Бреннивин!» – выкрикивал кто-то другой. «Две бутылки джина!» – и кулак с зажатыми деньгами вверх. «Какого сорта?» – «Да какого угодно! И одну бутылку бреннивина!» По сравнению с этим ажиотаж на нью-йоркской бирже казался тихой полуденной дремой.