Триумфальная арка
Но он все шел и шел дальше, стремглав, проталкиваясь сквозь толпу, вывалившую из кинотеатра, оборачиваясь на каждого, кого обгонял, всматриваясь в лица, заглядывая под поля шляп, не обращая внимания на удивленные, недовольные взгляды, вперед, вперед, еще лицо, еще шляпы, серая, черная, синяя, он обгонял, оборачивался, буравил глазами…
Дойдя до проспекта Клебера, он остановился. Женщина, женщина с пуделем, вдруг вспомнил он. А сразу за ней появился тот, другой…
Но женщину с пуделем он давным-давно обогнал. Он метнулся обратно. Еще издали заметив даму с собачкой, он остановился на краю тротуара. Стиснув в карманах кулаки, впивался в лицо каждому прохожему. Пудель задержался у фонарного столба, долго его обнюхивал, потом торжественно, медленно задрал заднюю лапу. Обстоятельно поскреб брусчатку и гордо побежал дальше. Равич вдруг почувствовал: затылок взмок от пота. Он подождал еще пару минут – лицо не появлялось. Он оглядел поставленные вдоль тротуара машины. Нигде никого. Тогда он снова повернул и дошел до станции подземки на проспекте Клебера. Спустился вниз, пробил билет и вышел на перрон. Народу было довольно много. Он не успел пройти перрон до конца – подошел поезд, забрал пассажиров и уполз в жерло тоннеля. Перрон разом опустел.
Он не торопясь вернулся в бистро. Сел за тот же столик. Там все еще стояла его недопитая рюмка кальвадоса. Было странно, что она все еще тут стоит.
Хорьком подскочил официант.
– Извините, сударь. Я не знал…
– Да ладно, – отмахнулся Равич. – Принесите мне лучше другую рюмку кальвадоса.
– Другую? – Официант недоуменно смотрел на его недопитую рюмку. – А эту, что ли, допивать не будете?
– Нет. Другую мне принесите.
Официант взял рюмку и даже ее понюхал.
– Что, плохой кальвадос?
– Да нет. Просто принесите мне другую рюмку.
– Как скажете, месье.
«Я обознался, – думал Равич. – Мокрое стекло, сплошь потеки, как тут что-то разглядишь?» Он безотрывно смотрел в окно. Словно охотник, поджидающий зверя, он пристально вглядывался в каждого прохожего, – но в те же минуты в голове его призрачной кинолентой воспоминаний, в череде серых, но до боли отчетливых кадров, обрывками воспоминаний прокручивалось совсем другое кино…
Берлин тридцать четвертого, летний вечер, штаб-квартира гестапо; кровь; унылые, вовсе без окон, стены камеры; нестерпимый свет голых электрических лампочек; гладкий, в бурых запекшихся пятнах, стол с перетяжками ремней; болезненная ясность в истерзанной бессонницей голове, когда тебя сперва душат до потери сознания, а потом, чтобы очухался, окунают в ведро с водой; почки, отбитые до такой степени, что уже не чувствуешь боли; искаженное ужасом лицо Сибиллы; подручные палача, несколько молодчиков в мундирах, ее держат, и эта ухмыляющаяся рожа, и этот голос, почти ласково объясняющий тебе, что с этой женщиной сделают, если ты не признаешься, – Сибилла, которую три дня спустя обнаружат в камере мертвой, – якобы повесилась.
Снова подошел официант, поставил перед ним рюмку.
– Это другой сорт, месье. От Дидье из Кана. Старше и крепче.
– Хорошо. Ладно. Благодарю.
Равич выпил. Достал из кармана пачку сигарет, выудил одну, закурил. Руки все еще ходили ходуном. Он бросил спичку на пол и заказал еще кальвадоса.
Эта ухмыляющаяся рожа, это лицо, которое, как ему показалось, он только что видел снова, – да нет, тут какая-то ошибка! Чтобы Хааке – и вдруг в Париже, нет, невозможно. Исключено! Он даже головой тряхнул, лишь бы отогнать воспоминание. Какой прок изводить себя понапрасну, пока ты ничего не можешь поделать? Вот когда там все рухнет, когда можно будет вернуться – тогда и наступит час…
Он подозвал официанта, расплатился. Но на обратном пути так и не смог заставить себя не вглядываться в лицо каждому встречному.
Они сидели с Морозовым в «катакомбе».
– Так ты не веришь, что это был он? – спросил Морозов.
– Нет. Хотя с виду похож. Сходство просто поразительное. Либо это память уже пошаливает.
– Обидно, что ты в бистро сидел.
– Да уж.
Морозов помолчал.
– Из-за этого потом с ума сходишь, верно? – спросил он затем.
– Да вроде нет. Почему?
– Да потому что точно не знаешь.
– Я знаю.
Морозов не ответил.
– Тени прошлого, – пояснил Равич. – Я-то думал, что уже от них избавился.
– От них не избавишься. Меня тоже донимали. Особенно поначалу. Лет пять, шесть. В России меня еще трое дожидаются. Было семеро. Четверо уже на том свете. Двоих своя же партия в расход пустила. А я уже лет двадцать своего часа жду. С семнадцатого. Хотя одному из этих троих, которые в живых остались, уже под семьдесят. Но другим двоим годков по сорок – пятьдесят. С ними-то, надеюсь, еще успею поквитаться. За батюшку моего.
Равич глянул на Бориса. Детина, конечно, но ведь ему уже за шестьдесят.
– Успеешь, – сказал он.
– М-да… – Глядя на свои ладони, Морозов сжал и разжал кулаки. – Только того и жду. Стараюсь жить аккуратнее. Даже пить стал не так часто. Конечно, совсем скоро оно, наверно, не получится. Так что силушку беречь надо. Я ведь хочу, чтобы без пули и без ножа…
– Я тоже.
Какое-то время они сидели молча.
– Ну что, не сыграть ли нам партию? – спросил Морозов.
– С удовольствием. Только доски свободной что-то не видно.
– Да вон у профессора как раз освободилась. Он с Леви сражался. Выиграл, как всегда.
Равич пошел брать доску и фигуры.
– Долго же вы играли, профессор, чуть не с обеда.
Старичок профессор кивнул.
– Зато отвлекает. Шахматы куда лучше, чем карты. В картах тебе либо везет, либо нет. Разве это отвлечение? А шахматы – это целый мир, свой, особый. И пока играешь, здешнего мира для тебя словно вообще нет. – Он поднял на Равича воспаленные глаза. – Не говоря уж о том, что мир шахмат куда совершеннее.
Леви, его партнер, вдруг залился блеющим смехом, но тут же умолк, испуганно озираясь, и поспешил удалиться вместе с профессором.
Они сыграли две партии. Затем Морозов встал.
– Мне пора. Пойду распахивать двери перед сливками человечества. Почему, кстати, ты перестал к нам заглядывать?
– Не знаю. Так совпало.
– Как насчет завтра? Вечерком?
– Завтра вечером не могу. Иду ужинать. К «Максиму».
Морозов ухмыльнулся:
– Не слишком ли большая наглость для беспаспортного беженца – по самым шикарным парижским кабакам шляться?
– Как раз там-то, Борис, самое безопасное место для нашего брата. Если ведешь себя как беженец, то тебя и прихватят, как беженца. Уж тебе ли, с твоим-то нансеновским паспортом, этого не знать?
– Тоже верно. И с кем же ты ужинаешь? Уж не с германским ли послом – по персональному приглашению?
– С Кэте Хэгстрем.
Морозов присвистнул.
– Кэте Хэгстрем, – повторил он. – Так она вернулась?
– Завтра возвращается. Из Вены.
– Ну, тогда, значит, я тебя совсем скоро у нас увижу.
– Может, да, а может, и нет.
Морозов отмахнулся.
– Быть такого не может. Когда Кэте Хэгстрем в Париже, «Шехерезада» – ее главная резиденция.
– Сейчас другое дело. Она приехала ложиться на операцию. Уже на днях.
– Тогда тем более придет. Ты совсем не знаешь женщин. – Морозов пристально прищурился. – А может, тебе не хочется, чтобы она туда пришла?
– Это почему еще?
– Да я вот только что сообразил: ты перестал заходить как раз с тех пор, как прислал мне ту женщину. Жоан Маду. Сдается мне, это не просто совпадение.
– Чушь. Я даже не знал, что она все еще у вас. Значит, на что-то пригодилась?
– Ну да. Сперва в хоре была. А теперь у нее даже маленький сольный номер. Две-три песни.
– Выходит, она у вас как-то прижилась?
– Конечно. А ты сомневался?
– Уж больно она была несчастная. Совсем бедолага.
– Что?
– Говорю же тебе: бедолага.
Морозов улыбнулся.
– Равич, – проговорил он отеческим тоном, и в лице его вдруг отразились бескрайние просторы, степи, луга и вся мудрость человеческая, – не городи ерунды. Она, если хочешь знать, та еще стерва.