Орлеан
~~~
Пятый класс. Это был год диско. Из радиоприемников без конца неслись сумасшедшие чеканные ритмы. Я, как испуганный зверек, накрывался одеялом с головой и, пренебрегая запретом, слушал транзистор, жадно впитывая музыку ночных клубов, всегда казавшуюся мне проникнутой глубокой печалью. Мыслями я переносился в воображаемый Нью-Йорк, на танцпол, и кружил в танце влюбленную в меня девчонку с нежной кожей, и ее конский хвост порхал по воздуху, словно кисть безумного художника. В клубе было жарко; бородатые парни щеголяли в белых расклешенных штанах, из-под которых выглядывали ботинки на высоком каблуке. Моя рука лежала на изгибе девичьей шеи, послушно следовавшей за каждым моим движением. Пучок переливающихся лучей бомбардировал фотонами почти телевизионную декорацию, пронзая своими острыми разноцветными лазерами клубы дыма, поднимавшиеся от бесчисленных зажженных сигарет.
В ту ночь меня никто не засек; комендатура дрыхла без задних ног, не мешая мне наслаждаться ночными радиосвиданиями. Зато по утрам я был не в состоянии открыть глаза. Отец отправлялся навещать на дому пациентов в половине седьмого, поэтому миссию вытащить меня из постели брала на себя мать; я наотрез отказывался повиноваться, все еще одурманенный своими нью-йоркскими приключениями. В моей черепной коробке неистовствовали Траволта и группа Bee Gees, топоча каблуками, как топчут грешников в безднах ада. В висках у меня стучал большой барабан; и речи не шло о том, чтобы подняться. Я пытался торговаться, нагло требуя еще сна. Мать дала мне пять минут и пошла готовить завтрак. Потом она силой попыталась оторвать мою голову от подушки, но у нее ничего не получилось — я пребывал в состоянии, близком к коматозному, и вновь и вновь проваливался в сон, словно падал в бездонную, до самого центра земли, яму.
В конце концов она намочила ледяной водой мочалку-перчатку и протерла мне лицо; хорошо еще, не вылила на меня стакан воды. Ругаясь сквозь зубы, я встал, назло ей стараясь делать это как можно медленнее. Никакого завтрака на кухонном столе я не нашел. Ни какао, ни ломтика хлеба с маслом. Конечно, мы уже опаздывали, и я явился бы в класс минут на десять позже остальных, но до сих пор меня еще ни разу не лишали завтрака. Обеда — сколько угодно, не говоря уже о десерте. Конфеты, мороженое — все это было не про меня. Но завтрак! Идти в школу без завтрака — это было что-то новенькое. Мать двумя пальцами, как сосиску, взяла меня за ухо. Меня будто ударило током. «Я тебе покажу Траволту! Ты у меня попляшешь!» Я был еще в пижаме, но она вывела меня за дверь и затолкала в машину. Я умолял ее вернуться и позволить мне одеться. Она ответила, что бросила мои вещи в багажник, так что я смогу одеться по дороге.
Ухо у меня пылало огнем. Я громко возмущался. Мне не дали поесть, значит, я до обеда буду мучиться от голода, может, даже заболею, тем более что по четвергам у нас физкультура. «Не волнуйся, засранец, — отозвалась мать (обращаясь ко мне, она чаще всего употребляла слово „засранец“), — ты получишь свой завтрак». Я не понял, что она имеет в виду, и, поеживаясь в накинутой на пижаму куртке, переключился на созерцание зимнего городского пейзажа, выдержанного в серовато-голубых тонах и кое-где оживляемого струйками дыма.
Школа располагалась в красном кирпичном здании, возведенном в годы Третьей республики. В нем сохранились даже отдельный вход «для девочек» и отдельный — «для мальчиков». Наш учитель месье Пуйи был человеком сухим и суровым, но в общем-то справедливым. На свете нет ничего хуже, когда тебя карают неизвестно за что. Он не брезговал в случае надобности прибегать к телесным наказаниям, с чем мы соглашались. Кроме того, они не имели ничего общего с ничем не оправданной и слишком жестокой поркой, какую мне регулярно устраивали дома, когда я копил случайные синяки, как бронхи весной получают заряд пыльцы.
Мы прибыли к месту назначения. Мать снова улыбнулась мне, и от ее взгляда я окаменел. В нем читалась адская злоба, словно явившаяся сюда из давно минувших веков. Она выдернула меня из машины, на сей раз за волосы (курчавые, пышные и густые). Мне показалось, что она выдрала их с корнем. Я взвизгнул. Несколько прохожих обернулись на звук и как ни в чем не бывало продолжили свой путь сквозь зиму и время (интересно, что с ними сейчас?). Мать открыла багажник и довольно хихикнула, словно пряча за смехом собственное безумие. Из багажника она достала термос и пластиковый пакет — это был мой завтрак. Но никакой одежды я там не увидел. Счастливая, что подстроила мне ловушку, мать, ликуя как дитя, снова схватила меня за запястье и потащила в школу; я отбивался как мог, но вскоре мы очутились у дверей класса, где уже шел урок. Мать постучала. Месье Пуйи открыл дверь и с изумлением уставился на меня. Мать объяснила ему, что привела меня в таком виде в чисто воспитательных целях, чтобы впредь мне было неповадно опаздывать (то есть бросать вызов школьной системе и образу моей будущей жизни уравновешенного, надежного и ответственного взрослого человека). Учитель, который, как она знала, придерживался строгих воспитательных принципов, охотно присоединился к преступной коалиции. После краткого колебания месье Пуйи покосился на меня, плотоядно улыбнулся и принял ее предложение. В глазах у него, когда он смотрел на мою мать, плясали пузырьки шампанского, но, стоило ему перевести взгляд на меня, они мгновенно превратились в отравленные стрелы. Пушистый цыпленок обернулся грозным кондором. Мать, донельзя довольная своим гнусным поступком, дождалась, чтобы месье Пуйи ей подмигнул в подтверждение того, что их договоренность в силе, развернулась и ушла.
Я появился в классе в пижаме. Учитель потребовал, чтобы я, «как все», оставил куртку на вешалке, прибитой в коридоре. Мать вручила ему термос и пакет с моими бутербродами. Одноклассники, вначале изумленные, будто узрели перед собой обитателя Марса или Венеры, намеренного рассказать им о нравах и обычаях далеких миров, вскоре разразились долго не стихавшим дружным звонким смехом. При этом зрелище присутствовали Орели Лопес и Лоранс Ютен, которых я любил «в равной степени». Месье Пуйи приказал мне занять мое обычное место, отвинтил крышку термоса, развернул салфетку и положил передо мной бутерброды. Ему пришлось прикрикнуть, чтобы ученики угомонились. Я с покорностью робота сделал несколько глотков какао; у меня возникло ощущение, что во вселенной что-то сломалось: пространство и время больше не соответствовали моим привычным представлениям. Вкус горячего какао, фланелевая пижама (еще хранящая тепло постели), носки на ногах — все это совершенно не рифмовалось с окружающей меня обстановкой; какой-то злодей, сошедший со страниц американского комикса, которыми я зачитывался, налепил на нее неправильный ярлык. Мои действия, до этого дня абсолютно естественные, потому что совершались у нас на кухне с ее обоями, плиточным полом, настенными часами и цветами, в другом пейзаже выглядели дебильными. Мне, как и каждому, десятки, если не сотни раз снился ужасный сон: я стою голый или в лучшем случае в одних трусах посреди школьного двора, а на меня из всех окон пялятся, весело хохоча, ученики. Но реальность оказалась хуже самого страшного сна, и это полностью выбивалось из нормальности. Я сидел и ел свой завтрак — в крышку от термоса, служившую чашкой, капали слезы — в классе, то есть в месте, где принято учиться и заводить друзей.
Я допил какао (оно потеряло свой волшебный вкус, превратившись в отвратительное горькое пойло; с того дня я в рот не беру какао) и сжевал свои бутерброды, после чего атмосфера в классе понемногу успокоилась, но носки и пижама легли на меня несмываемым позором. Эта история сломала меня; я чувствовал на себе уничтожающие взгляды. Даже приди я на урок голым, это ничего не изменило бы: я был в клочья разорван насмешкой. Урок я не слушал; передо мной неотступно маячил образ матери; мое омертвевшее, навсегда травмированное сердце (никакая физическая агрессия, никакое моральное страдание никогда не причиняли мне такой боли) отказывалось биться. Отныне мне предстояло жить в родном доме на правах подпольщика, сиротой при живых родителях. Впрочем, начиная с этого дня я мысленно лишил их статуса родителей: отныне в моих глазах они стали тем, кем всегда и были, — простыми производителями. Меня связывала с ними только биология, а биология — это еще не все. Тем не менее в биологии есть свое проклятие — физическое сходство и унаследованная жестикуляция, из-за которых однажды поздним августовским вечером, встав перед зеркалом в пустой квартире или в гостиничном номере, ты испытываешь непреодолимое желание пустить себе пулю в лоб. Рано или поздно смерть избавит меня от себя самого, а значит — от них.