Лаборатория империи: мятеж и колониальное знание в Великобритании в век Просвещения
Под влиянием такого угрожающего стечения обстоятельств Лондон обнаружил более предметный интерес к решению «Хайлендской проблемы», в том числе к этнографии «мятежного» горца. Долго он не продержался, однако неожиданно удачные кадровые решения, принятые в 1724 г., обеспечили хайлендской политике властей преемственность и последовательность вплоть до окончательного умиротворения Горного Края к концу 1750-х гг. Сочинения генерала Уэйда и лорда Грэнджа, лорда-клерка Сессионного суда Шотландии (третий по значению пост в судебной системе Шотландии после должностей лорда-президента и лорда-адвоката Сессионного суда), не только сформировали в Лондоне первые после Славной революции целостные представления о Горной Стране (фокусируя общественно-политические взгляды на решении «Хайлендской проблемы»), но и сформулировали политику правительства в крае на десятилетия вперед вплоть до конца 1750-х гг. [322]
В этом смысле, несмотря на распространенное представление о восприятии Горной Шотландии в Великобритании в первой половине XVIII в., в отчетах чинов и агентов правительства информация о Горной Стране носила вполне практический характер, превращая этнографическое знание в составную часть военно-политической и социально-экономической деятельности правительства в крае. Не случайно одно из наиболее популярных описаний Хайленда в публичном пространстве в это время оставил бывший агент Лондона в Шотландии Д. Дефо [323]. В связи с особым характером, содержанием и (на)значением миссии и аналитических сочинений ответственных за умиротворение Горного Края чинов некоторые аспекты этнографического «прочтения» ими местных реалий вызывают особый интерес.
Во-первых, необходимо выяснить, в какой мере этнографическое «чтение» являлось лишь характерной чертой имперского дискурса в рамках интеллектуальной колонизации Горной Шотландии, а в какой мере это был сложный процесс культурного перевода местных реалий на язык британских понятий, категорий и норм, связанный с реакцией сообществ на политику официальных властей. Выявить истинное содержание, значение и адекватность такого перевода этнографических особенностей Хайленда по отношению к доминировавшим в Соединенном Королевстве нормам и традициям затруднительно. Практически отсутствуют другие варианты культурных переводов, кроме представленных в виде окончательных, результирующих описаний Горной Страны (на теоретическом уровне) и конкретных мероприятий Лондона в хайлендской политике (на уровне практики).
Однако можно попробовать реконструировать этот процесс. Необходимо перечитать этнографические разделы и отдельные пассажи мемориалов, отчетов и рапортов не как приписывание властями местным реалиям привычных и удобных наименований, а как предложения возможных британских эквивалентов для гэльских терминов, описывавших устои Горной Шотландии. Поскольку предлагавшиеся аналоги можно было оспорить, культурный перевод провоцировал споры о «корректной» этнографической репрезентации. Противопоставляя и сравнивая эту терминологическую конкуренцию и реакцию горцев на британское присутствие в Горной Стране, можно попробовать обнаружить практическое (на)значение такого культурного перевода и, в частности, этнографических разделов в аналитических сочинениях британских чинов и их агентов в Хайленде.
Во-вторых, требуется внимательно и последовательно проанализировать характер связей между этнографическим дискурсом официальных властей и британским государством в личности (и должности) самого переводчика — чиновника и этнографа в Горной Стране одновременно. Таким образом можно попробовать выявить соотношение соображений, вызванных вовлеченностью в колониальную практику, и идей, привнесенных извне. И то и другое можно представить как движение этнографической мысли от «чтения» и «перевода» местных реалий к аналитическому описанию в процессе расширения британского присутствия в Горной Шотландии, как трансформацию субъективных отношений между этнографами и их информаторами в местной среде в аналитическую объективность сравнительной этнографии. Из курьезных, занимательных и устрашающих персонажей памфлетной литературы и абстрактных юридических фигур королевских и парламентских указов и актов горцы превращались в формализованный объект этнографического анализа мемориалов, отчетов и рапортов [324].
Наконец, в-третьих, целесообразно отдельно рассмотреть рамки культурного перевода британскими чинами реалий Горного Края, определявшие контекст в том числе их этнографических изысканий (стадиальная теория исторического развития, сравнительная филология этнического различия и популярные учения о социальных иерархиях из области естествознания). Таким образом можно попробовать выявить герменевтический ключ, при помощи которого ответственные за умиротворение края чины постигали реалии Хайленда в XVIII в. Применительно к истории решения «Хайлендской проблемы» в процессе интеллектуальной колонизации Горной Шотландии речь идет о вариативном характере этнографического содержания понятия «мятеж» как категории аналитической и дискурсивной.
Раскрытие основных аспектов этнографического «прочтения» правительством, его чинами и агентами в Горном Крае местных реалий в интересах предпринятого исследования логично производить в обратном порядке — от формы процесса, определяемой рамками культурного перевода, к его содержанию как сочетанию познавательных и административных практик в хайлендской политике и (на)значению в качестве модели интеллектуальной колонизации мятежной окраины.
«Кланы, или племена»: стадиальная теория и сравнительная этнография ХайлендаИтак, прежде всего официальным чинам и их агентам в Горной Стране следовало определиться с системой координат изучения объекта их военно-политического интереса. Поскольку в центре известных прежде рассуждений о мятежном потенциале Хайленда и опыта взаимодействия с ним Эдинбурга и Лондона находилась социальная организация горцев, в своей неделимой, изначальной основе представленная понятием «клан», то анализ этой категории осуществлялся в контексте современных комментаторам представлений об организации человеческих сообществ, выраженных понятиями «племя», «нация», «раса» и служивших просвещенной Европе универсальными аналитическими инструментами изучения и описания всего человечества [325]. Вопрос в данном случае состоит в том, как соотносились друг с другом изложенные выше понятия.
Ни один словарь в Европе в XVIII в. не определял расу в современном значении этого слова, подразумевая различие человеческих видов в зависимости от определенного набора внешних наследственных признаков [326]. С одной стороны, в узком, первичном ее понимании речь шла скорее о семейных, родственных связях. В первом издании «Словаря английского языка» знаменитого доктора Сэмюэля Джонсона (1755 г.) понятие «раса» включает в себя единство семейного происхождения и наследования [327]. При этом дефиниции доктора Джонсона вполне сопоставимы с приведенными в «Словаре французского и английского языков» Рэндла Котгрэйва (1611 г.) и «Всеобщем этимологическом словаре» Натана Бэйли (1721 г.) [328].
С другой стороны, в расширенном толковании, понятие «раса» по значению и смыслу очень тесно примыкало к понятию «нация». Движение идей и усложнение представлений о различиях между народами в первый век глобальных империй шли интенсивно, и во второй половине XVIII в. разграничение «расы» и «нации» приобретает более четкие контуры. Для первой половины столетия, однако, характерной чертой являлась известная синонимичность этих понятий. В середине XVIII в. доктор Джонсон по-прежнему с трудом различает «расу» и «нацию»: «Нация, строго говоря, означает великое множество семей одной крови, рожденных в одной стране и проживающих под началом одного правительства» [329]. Идея политического единства при этом с тем же успехом выражалась не только понятием «нация», но и ее приемлемым в эпоху Просвещения аналогом — «раса», связанным с представлением об «общих семье и происхождении».