Осип Мандельштам: ворованный воздух. Биография
Желтый пар петербургской зимы,Желтый снег, облипающий плиты…Я не знаю, где вы и где мы,Только знаю, что крепко мы слиты.Сочинил ли нас царский указ?Потопить ли нас шведы забыли?Вместо сказки в прошедшем у насТолько камни да страшные были.Только камни нам дал чародей,Да Неву буро-желтого цвета,Да пустыни немых площадей,Где казнили людей до рассвета.А что было у нас на земле,Чем вознесся орел наш двуглавый,В темных лаврах гигант на скале, —Завтра станет ребячьей забавой.Уж на что был он грозен и смел,Да скакун его бешеный выдал,Царь змеи раздавить не сумел,И прижатая стала наш идол.Ни кремлей, ни чудес, ни святынь,Ни миражей, ни слез, ни улыбки…Только камни из мерзлых пустыньДа сознанье проклятой ошибки.Даже в мае, когда разлитыБелой ночи над волнами тени,Там не чары весенней мечты,Там отрава бесплодных хотений.Сам он впервые посетил редакцию «Аполлона» в конце весны – в начале лета 1909 года. В мемуарах Сергея Константиновича Маковского это посещение предстает почти сценой из чеховского водевиля. К склонившемуся «над рукописями и корректурами» редактору заявляются «мамаша и сынок», «невзрачный юноша лет семнадцати». Юноша, «видимо, конфузился и льнул к ней вплотную, как маленький, чуть не держался “за ручку”». Далее «мамаша» разражается таким идеально выдержанным в водевильной стилистике монологом: «– Мой сын. Из-за него и к вам. Надо же знать, наконец, как быть с ним. У нас торговое дело, кожей торгуем. А он все стихи да стихи! В его лета пора помогать родителям. Вырастили, воспитали, сколько на учение расходу! Ну что ж, если талант – пусть талант. Тогда и университет, и прочее. Но если одни выдумки и глупость – ни я, ни отец не позволим. Работай, как все, не марай зря бумаги… Так вот, господин редактор, – мы люди простые, небогатые, – сделайте одолжение, скажите, скажите прямо: талант или нет! Как скажете, так и будет…». Ударный финал сценки: «<Я> готов был отделаться от мамаши и сынка неопределенно-поощрительной формулой редакторской вежливости, когда – взглянув опять на юношу – я прочел в его взоре такую напряженную, упорно-страдальческую мольбу, что сразу как-то сдался и перешел на его сторону: за поэзию, против торговли кожей.
Я сказал с убеждением, даже несколько торжественно:
– Да, сударыня, ваш сын – талант» [98].
Рассказ Маковского «о “случае” в “Аполлоне”, – вспоминала Надежда Яковлевна, – дошел до нас при жизни Мандельштама и глубоко его возмутил» [99]. Что́ должно было вызвать негодование поэта в первую очередь? Прямая речь, вложенная Маковским в уста его матери, и самый портрет «немолодой, довольно полной дамы» с «бледным взволнованным лицом», в котором почти невозможно распознать реальные черты Флоры Осиповны Вербловской (зато – с легкостью – типичную для русской литературы карикатуру на чадолюбивую еврейскую мамашу). Не следует также забывать о том, что ко времени первого появления в редакции «Аполлона» Мандельштам уже был обласкан на «башне» у Вячеслава Иванова, а потому совершенно неоправданными выглядят запоздалые претензии Маковского выставить Мандельштама пришедшим, что называется, «с улицы», а себя – проницательным открывателем юных талантов.
Примерно в эту же пору Мандельштам завязал знакомство с Федором Сологубом, который на первых порах отнесся к начинающему поэту весьма приязненно, о чем косвенно свидетельствует финал мандельштамовской заметки 1924 года: «Федор Кузьмич Сологуб – как немногие – любит все подлинно новое в русской поэзии» (II: 409).
А вот с четой Мережковских у Мандельштама заладилось, но не очень. «К нему вышла Зинаида Гиппиус и сказала, что, если он будет писать хорошие стихи, ей об этом сообщат; тогда она с ним поговорит, а пока что – не стоит, потому что ни из кого не выходит толку» [100]. Так описана первая встреча Мандельштама с Гиппиус в мемуарах Надежды Яковлевны. «Кто-то прислал ко мне юного поэта, маленького, темненького, сутулого, такого скромного, такого робкого, что он читал едва слышно, и руки у него были мокрые и холодные. Ничего о нем раньше мы не знали, кто его прислал – не помню (может быть, он сам пришел), к юным поэтам я имею большое недоверие, стихи его были далеко не совершенны, и мне все-таки, с несомненностью, показалось, что они не совсем в ряд тех, которые приходится десятками слушать каждый день». Так вспоминала о своей встрече с Мандельштамом сама Зинаида Гиппиус [101].
Вероятно, ее версия была несколько ближе к действительности, чем вариант мандельштамовской вдовы, ведь в дневниковой записи Михаила Кузмина от 15 февраля 1909 года впервые упоминаемый Мандельштам обозван «Зинаидиным жидком» [102]. Выходит, что Гиппиус сочла нужным поделиться с коллегами по цеху своими впечатлениями от знакомства с новым молодым поэтом. Однако в письме Мандельштама к Максимилиану Волошину, отправленном в конце сентября 1909 года, с обидой рассказано о том, что, будучи «проездом в Гейдельберге», Дмитрий Сергеевич Мережковский «не пожелал выслушать ни строчки» (IV: 16) стихов «юного поэта».
В этом же письме, кстати сказать, оставленном адресатом без ответа, Мандельштам подводит горький и – одновременно – горделивый итог своим попыткам освоиться среди модернистов старшего поколения: «Оторванный от стихии русского языка более чем когда-либо, я вынужден составить сам о себе ясное суждение. Те, кто отказывают мне во внимании, только помогают мне в этом» (IV: 16).
«Символисты никогда его не приняли», – категорично утверждала в своих воспоминаниях о Мандельштаме Анна Ахматова [103].
5В немецком городке Гейдельберге, где состоялось неудачное свидание Мандельштама с Мережковскими, находится один из самых известных в Европе университетов. «Гейдельберг того времени был Меккой, куда стремилась <…> русская учащаяся молодежь» (А.К. Тимирязев) [104]. Мандельштам приехал сюда в конце сентября – в начале октября 1909 года. 12 ноября он подал заявление с просьбой о зачислении в студенты романо-германского отделения философского факультета. «<П>ровел 2 семестра в Гейдельбергском ун<иверсите>те, занимаясь старофранцузским языком у Фрица <правильно: Фридриха Генриха Георга> Неймана» (из словарной справки) [105]. Впрочем, особого рвения к учебе Мандельштам, как и в Париже, не проявлял.
Основным его занятием в Гейдельберге продолжало оставаться писание стихов. Из них, а также из созданных чуть раньше стихотворений можно понять, какие настроения владели начинающим поэтом.
Наиболее часто повторяющиеся мотивы мандельштамовских стихов 1909 года – это мотивы робости, недоверчивости, хрупкости и тишины. Вслед за Верленом и Анненским ранний Мандельштам стремился писать «о милом и ничтожном»: его «рука» – «нерешительная», его «вдохновения» – «пугливые», да и вдохновляет его «немногое». Поэт осваивался в мире осторожно, почти на ощупь. Сегодняшний день, мгновение в его стихах этого периода почти всегда предпочитаются метафизической вечности. «Не говорите мне о вечности – / Я не могу ее вместить», – признавался Мандельштам [106]. Вместе с тем он уже в первых своих стихотворениях декларировал собственную уникальность как человека и поэта. Развивая андерсеновский образ прозрачной вечности, отогреваемой теплом человеческого дыхания, Мандельштам утверждал в стихотворении «Имею тело – что мне делать с ним…» (1909):