Князь Никто (СИ)
— Он мне не друг… — голос толстяка снова сорвался на писк.
— Помер Пугало, — сказал я, и множество пар глаз тут же уставились на меня. В том числе и «мой» толстяк. И глаза его выражали такой коктейль из возмущения, ярости, недоумения, паники и ненависти, что любо-дорого смотреть.
— Как помер? — спросил Иван-дурак. — Я его видел третьего дня!
— Его на пороге дома застрелили, — сказал я, как ни в чем ни бывало. — Вот этот вот самый Ореховский. — А утром пришел с каким-то бюрократом, чтобы тот ему дело передал, раз Пугало умер.
— Ах ты гаденыш мелкий! — завопил толстяк и затрясся всем телом. — Это не я стрелял!
— Конечно же ты, — беззастенчиво соврал я. — Только бюрократу ты либо денег на взятку пожалел, либо он честным оказался и помогать тебе не стал. Тогда ты меня сюда и притащил. Наобещав с три короба. Не слушайте его, уважаемые.
— Застрелил, говоришь? — холодные глаза тощего Веласкеса стали еще холоднее, прямо арктическим ветром повеяло.
— Ага, — я кивнул. — Хотел, чтобы все думали, что это тати какие-то его в ночи убили, а он, благодетель Вяземской Лавры, на себя готов взять трупный промысел. Чтобы мертвых бродяг антропомантам продавать, а мертвых девок — извращенцами всяким.
— Ишь ты, говна какая… — жирный Бондарь скривился и даже отложил в сторону копченую куриную ногу, от которой как раз примеривался откусить. — А сам-то ты чей будешь, пацан?
— Демьян Найденов, пугалов приемный сын, — отчеканил я. — Кто Вороной кличет, кто Чижиком.
— И ты тело Пугала, значит, жукнул, чтобы промысел этому лысому не достался? — прищурился Бондарь.
— Ага, — я согласно кивнул.
— Хитро, — жирдяй хохотнул и снова потянулся к одной из тарелок.
— До меня что-то не доходит, что нам этот толстый затележить пытался, — обвешанный золотом Коврига выскочил из-за стола. — Получается, он уработал приемного батю пацана и промысел его теперь пытается себе пришпилить. Да еще и уважаемых людей к своей этой мурыже приелдонить… Это ты что ли предлагаешь трупы продавать тем урюкам, что в тухлятину уд свой сувать приучены?
На толстяка было жалко смотреть. Он то бросал в мою сторону испепеляющие взгляды, то пытался делать микроскопические шаги в сторону двери, то втягивал голову в плечи, как черепаха. Его объемистый живот мелко трясся.
— Отвечай, потрох сучий! — Коврига сделал очень быстрый шаг вперед и ухватил толстяка за рубаху левой рукой. В правой блеснуло узкое лезвие, которое замерло буквально в миллиметре от глаза толстого.
— Я пришел, чтобы обсудить вопросы… — проблеял тот едва слышно. Пошевелиться он боялся, но трясло его уже так, что он в любой момент мог собственным глазом насадиться на нож Ковриги.
— Глядите-ка, вопросы обсудить… Умный какой… — Коврига неуловимым движением всадил кулак под ребра толстяку. Тот сдавленно вскрикнул.
— Раз брюхо есть, значит умный, — жирный Бондарь вытянул вверх толстый как сарделька палец. — Веласкес пурги не гонет, научную статью читал!
— А Веласкес — потому что художник? — невинно спросил я.
— Ага, художник! — Бондарь опять громогласно заржал. — Хочешь под гжель распишет, хочешь — под хохлому!
— Ты мне муть-то не гони, жирный! — не обращая ни на кого внимания наседал Коврига, потрясая перед лицом толстяка узким острым лезвием. Тот извивался, пытаясь вырваться из цепких пальцев, но получалось не очень хорошо. — Ежели каждый уд будет мокруху тут разводить без спроса, это сплошной бардак начнется!
— Ты поаккуратнее, Коврига, глаз еще поранишь человеку… — приторно-сладким голосом проговорил Веласкес.
— Да я ему не только глаз! — заорал Коврига прямо в лицо толстяку. — Я его сейчас так отъелдарю, что маруха его будет по всей Вяземской Лавре клочки собирать.
— Какая еще маруха, ты на рожу его посмотри? — снова заржал Бондарь. — Да ни одна цыпа такого близко не подпустит. Разве что он у Пугала ее хотел купить, а тот не продал. И за это тот ему пулю в лоб и пустил…
— Да что вы такое говорите?! — заверещал толстяк и попытался вырваться. Нож скользнул по его щеке, оставив длинный кровавый след. — Кому вы верите вообще? Это же Ворона! По нему желтый дом плачет, он выдумал все! А Пугало в Петергоф к тетке уехал, мы с ним третьего дня пиво пили в «Коробчонке».
— У Пугала нет никакой тетки, у него вся родня от холеры померла, — заявил светлокудрый Иван-дурак. — Что-то совсем ты заврался уже. Если совести нет, так хоть уважение к собравшимся имей, да перестань языком своим поганым молотить.
— А ну-ка ша всем! — Ядвига резко встала и хлопнула по столу ладонью. Многочисленные ее золотые украшения мелодично зазвенели. — Мутная ты личность, Ореховский, вот что я скажу. А мы люди простые, нам не по пути с тобой, обжулишь еще. Так что ты, дорогой, своей ступай. И в дела свои грязные нас не вмешивай…
На лице толстяка появилось такое облегчение, словно он до этого момента недельным запором страдал, а тут вдруг все у него получилось. Но я смотрел не столько на его лицо, сколько на Веласкеса, Бондаря, Ковригу и Ивана-дурака. Судя по хищным выражениям их глаз и хитрой улыбке на лице Ядвиги, речь была еще не закончена.
Глава 13. Кое-что о преступлении и наказании
— Эй, Коврига, ты ножичек-то убери, а он еще порежется ненароком, — Ядвига снова ослепительно улыбнулась. — Он и так уже юшкой умывается, с лица весь осунулся, болезный…
— И что же мы этакого жучилу просто так отпустим, мамочка светлая? — Коврига сквасил недовольную мину, но лезвие моментально исчезло. — Я бы его прямо тут уработал…
— И все веселье себе забрал? — Пышный хвост Ядвиги укоризненно качнулся из стороны в сторону. — Конечно же, не просто так. Мы его с подарком отпустим. Веласкес, напиши-ка на его челе орла абиссинского! Чтобы ум его недюжинный каждому знающему человеку виден был…
До этого расслабленно сидевшие за столом гости вдруг пришли в движение. Двое сидевших с самого краю громил, не проронивших за всю трапезу ни слова, метнулись к толстяку, ухватили его за обе руки, и тот затрепыхался в унизительной выгнутой позе. Рубаха выбилась из-под брючного ремня, обнажая трясущееся бледное брюхо. Остальные тоже покинули свои места, положив на тарелки недоеденные куски жирной свинины, ломти свежайшего хлеба, щедро намазанные сливочным маслом и икрой, надкусанные ножки зажаренных до румяной корочки цесарок, рябчиков и цыплят, поставили на столы искрящиеся самоцветами бокалы и обступили болтающегося между двух амбалов толстяка.
Веласкес неспешно пересек комнату, извлекая из кожаных ножен переливающееся дамасским узором лезвие ножа.
Про абиссинского орла даже я что-то краем уха слышал, хотя всегда был человеком крайне далеким от криминального мира. Этот знак с гордым названием вырезался или выжигался на лбу того, кто совершил что-то мерзкое и недостойное. Это клеймо делало его «разрешенной жертвой» для любых действий, кроме убийства. Такому человеку позорно было подавать руку или помогать, зато считалось достойным отвесить ему пинка, вылить на голову ушат с помоями, измазать дверь его дома какой-нибудь дрянью. Его можно было обманывать и нарушать любые данные ему обещания, а вот вести с ним дела становилось опасно, потому как тень от крыльев абиссинского орла вполне может раскинуться и шире, чем над головой только одного человека. Ну и для более отчаянных, кто не страшится действий, осуждаемых законом — абиссинский орел делал разрешенной добычей содержимого карманов, сумок и кошельков своего носителя. Ну и, разумеется, обворовать его дом становилось для татей ночных буквально-таки делом чести.
Судя по тому, как нелюдски заорал-заголосил толстяк, он тоже знал, что означает приговор, оглашенный звонким голосом черноокой Ядвиги. Только вот придумала его явно не она, а высокий и тощий мужчина с холодными глазами и французском беретике, наносящий ловкими и точными росчерками раскинувшую крылья птицу на лысину верещащего что-то неразборчивое толстяка. Он кричал и дергался, всеми силами пытаясь освободиться, но молчаливые громилы держали крепко.