Пеплом по стеклу (СИ)
Но сейчас это всё была не та боль, которую она испытывала раньше. Когда Китнисс открыла глаза, на миг ей показалось, что ничего не изменилось и она даже пошла на поправку — врачи Тринадцатого клятвенно обещали ей, что её выписка наступит через пару дней, как только восстановление после оглушительных Семьдесят пятых Игр завершится. А через несколько вдохов её настигло незначительное, но раздражающее одним своим наличием ощущение: оказалось очень неприятно чувствовать давящее воздействие на грудную клетку и лёгкое покалывание в голове.
Перетерпеть всё это было бы несложно — опыт подобного рода у неё имелся, — и поначалу Китнисс, не придавая этому значения, почти беспечно думала, что это один из временных эффектов, вызванных её травмами или же лекарствами, которыми в последнее время её пичкали в слишком уж больших количествах. Однако спустя несколько дней кое-что всё же начало настораживать её, внося полное непонимание и ряд опасений: эта боль не проходила, лишь усиливаясь с наступлением новых суток.
Обратиться к врачам Китнисс решила, когда боль в голове стала невыносимой, будто насквозь прошивая её несчастный разум, а лёгким по-настоящему тяжело было дышать. Ей буквально приходилось уговаривать себя не паниковать, списывая всё на неизвестный вирус.
Обследование всего организма мало что дало — команда докторов Дистрикта-13 не сумела обнаружить ровным счётом ничего, что могло бы вызвать такие симптомы. Её головные боли списали на переутомление и стресс, подкреплённые изрядной долей психосоматики, а от зарождающегося кашля выписали в качестве профилактики таблетки и ужасный на вкус сироп.
В этот раз Китнисс с ярым перфекционизмом следовала рекомендациям врачей, желая спасти своё здоровье и наконец избавиться от вида больничной палаты. Она и без того чересчур задержалась там, хотя должна была влиться в ряды революционеров и настоять на немедленном возвращении Пита из Капитолия.
Она попросту не имела права валяться пластом на больничной койке, сотрясаясь от усиливающегося день ото дня кашля и слушая новости от навещавших её Прим, Гейла и даже Финника. Её мать также изредка заходила, но посещения эти были в основном молчаливыми.
Если и были люди, которых Китнисс предпочла бы не видеть, то Плутарх и президент Койн, бесспорно, входили в их число. Бывший распорядитель Игр вызывал в ней прилив отторжения: помимо собственной воли Китнисс вспоминала, как чуть не умерла на Арене вместе с Питом и кучей других людей; а главе Тринадцатого она не доверяла.
Кому вообще она могла доверять, если даже один из тех немногих, кому она верила, в итоге предал её? После того, как она узнала об этом, Китнисс ни разу не видела Хеймитча. Её осознанию не поддавался тот факт, что он опять предпочёл выбрать её, вытащив с Арены, и бросить Пита, нарушая данное слово. Конечно, он давал клятву не только ей одной, но Китнисс была на двести процентов уверена, что именно их понимание друг друга приведёт ментора к единственному правильному решению — спасению Пита.
Оттого было на те же двести процентов больнее переживать его поступок, который привёл к пленению её друга. Пит был хорошим человеком и совсем не заслуживал того, чтобы попасть в лапы Капитолия. Лучше бы это была она — постоянно прокручивала эту мысль Китнисс, попутно остервенело убеждая себя в том, что ей плевать на судьбу Хеймитча. Он не заслуживал её переживаний о его местоположении и состоянии, только не после того, как он поступил.
Китнисс задохнулась в новом приступе кашля, с неверием замечая, как у неё во рту появляется первый лепесток. Это напоминало какой-то сюр, чёртову фантастику: у людей не могут из ниоткуда возникать лепестки во рту. Извлечение не поддающегося осмыслению элемента доказало Китнисс, что, во-первых, необычное ощущение не плод её больной фантазии и воспалённого воображения, а во-вторых, лепесток принадлежит цветку, который она наблюдала лишь на картинках в книгах.
Белая орхидея{?}[Есть мнение, что белая орхидея символизирует непорочность и искренность.]. Китнисс четвёртый день подряд задыхалась, а из её глотки вырывались грёбаные лепестки белой орхидеи.
Ко врачу она побежала сразу — это был явно не тот случай, где она могла бы проявлять чудеса героизма и мужества, и отнюдь не тот, при котором болезнь могла бы пройти сама собой. К её несчастью, судьба решила, что такой легендарной личности, какой сейчас всем представлялась Сойка-Пересмешница, нужна не менее легендарная болезнь.
«Это ханахаки бьё», — с пугающей бледностью заявил ей врач, зачитав определение редкой болезни, сопровождаемой кашлем с выделениями в виде цветочных лепестков и единственным возможным исцелением в виде взаимной любви. Как же Китнисс была ему благодарна, что он не побежал докладывать всем и каждому, что, по мнению дурацкой болезни, Эвердин была безответно влюблена.
Это был бы скандал. Весь Панем уже больше года считал, что она прочно и искренне любит Пита Мелларка, а он, безусловно, чувствует к ней то же в ответ. Вылечить полумифическую хворь можно было и операцией, но врач не давал гарантий, что симптомы не вернутся, зато все чувства Китнисс потерять могла — в качестве бонуса от болезни. К тому же для операции пришлось бы ставить в известность и Койн, и многих других, что было чревато утечкой информации, — потому ей посоветовали избавиться от ханахаки менее радикальным путём.
Китнисс и рада была бы попробовать, наступить на горло собственной гордости, однако не было лжи в том, что она попросту не знала, кого злополучная хворь определила в объект её влюблённости. Конечно же, и Пит, и Гейл любят её — по правде, они-то как раз и были первыми кандидатами на заболевание ханахаки. Финник? Китнисс разбиралась в себе целые сутки, борясь с приступами удушья, но лишь пришла к выводу, что это не он. Спустя несколько часов самоанализа ей пришлось вычеркнуть из списка даже Джоанну.
И вот тогда, в коротких передышках между сотрясающими её тело приступами кровавого кашля с каскадом забрызганных кровью белоснежных лепестков, она решилась просить совета, который вполне мог стать последним в её жизни.
По коридору она шла, шатаясь и придерживаясь за стену в опасении, что может рухнуть, не дойдя до цели. Ей казалось, что в последнее время её лексикон сократился до одного слова — «боль-боль-боль», которая стала её вечным спутником. Пульсирующая голова, затруднённость дыхания и растущие внутри цветы, разрывающие лёгкие, каждую секунду ломали её организм.
Смешно и горько было от того, во что превратилась всегда сильная, независимая Китнисс Эвердин. Болезнь изломала её так, будто она снова переживала новые Голодные игры — худшие, что с ней случались. Периферическое зрение стало расплывчатым, её мотало из стороны в сторону, а границы реальности размывались. В десятке ярдов от цели Китнисс упала в обморок.
***
Она очнулась от резкого запаха, ударившего в нос. Нашатырный спирт привёл её в чувство, и с тягостным принятием Китнисс узрела, что снова находилась в своей же больничной палате, а над ней, встревоженно следя за её реакцией и состоянием, склонились двое: её лечащий врач и Хеймитч.
— Я думала, что ненавижу тебя, — шепнула она, закрыв глаза. Голос плохо слушался и с трудом вырывался из повреждённого постоянным кашлем с цветами горла.
Тихие шаги оповестили её, что доктор тактично покинул палату, оставляя их с экс-ментором, который осторожно опустился на край больничной койки, наедине. Китнисс всё так же держала веки опущенными, элементарно боясь неизбежного разговора с Хеймитчем. Или, что ещё хуже, столкновения их взглядов.
— И конечно, это именно то, что ты говоришь мне после длительного молчания, — произнёс он.
О, нет, это было отнюдь не то, что она должна была ему сказать или о чём могла спросить. Но все остальные размышления, сомнения и вопросы ушли, когда Китнисс почувствовала, что в его присутствии ей стало легче дышать, а кашель временно отступил.
— Ладно, как хочешь, солнышко, можешь и дальше молчать, — вновь прервал тишину Хеймитч, наверняка недовольный по-детски глупым поведением Китнисс. — Твой врач кое-что рассказал мне, пока ты была в отключке, и я, знаешь ли, поражён твоим идиотским поведением.